Остальные двое товарищей, которые едут вместе с нами, — оленеводы. Каждые две недели из тайги, с оленеводческого стана, командируется кто-нибудь в колхоз за продуктами и почтой. И вот теперь они возвращаются назад.
Один из них — Самбу — ветфельдшер, коммунист, парторг оленеводов. Он приезжал сюда со стариком Таджи-Сереном. Таджи-Серен — пастух, он считается одним из лучших специалистов по оленеводству. (Мне рассказали это девушки, у которых я остановилась. Они все знают.)
Последний наш попутчик — мальчик, школьник Тэрэк. Он едет к отцу и матери на каникулы.
В колхозе «Седьмое ноября» я уже второй раз. (Первый раз приезжала сюда инструктировать библиотекаршу.) Это охотничье-промысловый колхоз. Правда, теперь уже не только охотничий — он и скотоводческий и даже полеводческий.
Но все-таки главное дело тоджинского тувинца — это охота.
В Тодже нет человека, который не был бы охотником. Тут и женщины (все без исключения) охотницы. Даже старухи. И здешняя библиотекарша, Капитолина Монгульби, тоже лучше бьет белок, чем ведет регистрацию читателей.
В здешнем колхозе — четыре женские охотничьи бригады.
Одна бригадирша, Оюн, — коммунистка, другая, Аскалай, — комсомолка. Ей всего девятнадцать лет, но она считается лучшей тоджинской охотницей. Кстати, в прошлое воскресенье в городе Тора-хеме были гонки на лошадях. Она пришла первая и получила приз. Одевается она очень нарядно — в пестрые шелковые платья, а на руках носит запястья. На другой это, может быть, было бы немножко смешно. А на ней это только красиво. Есть такие люди, которым все можно. Аскалай — активистка, инициатор соревнования. Она работала по ликвидации неграмотности и помогла организовать в колхозе ясли. Лицо у нее такое, что глаз не оторвать. А говорит она мало. Улыбается и отвечает: «Нэ панымай». Но на самом деле она все понимает. Странная она, обаятельная — нет, правда! — но какая-то лукавая.
Когда Роза, торахемская библиотекарша, однажды при ней села на коня и взяла поводья в правую руку (а полагается в левую), Аскалай ей не сказала ни слова. Но потом, когда Роза отъехала, видела бы ты, как Аскалай хохотала и пожимала плечами. И как это все сочетается в одном человеке?.. Я всегда думала, что если кто-нибудь хорошо работает и хороший общественник, стало быть, он (или она) вообще вполне хороший человек… Значит, в жизни это не всегда бывает так?..
Кстати, в Аскалай влюблены все местные ребята — и фельдшер Коля из колхоза «Седьмое ноября» и радист из экспедиции. А она только посмеивается над ними.
Между прочим, мне пришла в голову глупая мысль, только ты не смейся, пожалуйста! Как жаль, что любовь нельзя разделить между людьми поровну, так, чтобы в каждого человека был влюблен непременно какой-нибудь другой человек.
Иногда мне кажется, бабушка, что если бы соединить все ненужные на свете любви, то от этой силищи заработало бы множество электростанций. А сколько выстроилось бы домов, а какие бы, наверно, маяки сами собой поднялись со дна моря!
У человека, который любит, словно какой-то особый ключ появляется от всего на свете, даже от камней, трав, гор и деревьев. Он может весь мир открыть этим ключом. Все, кроме сердца другого человека.
Но вообще-то есть, должно быть, такие люди, которые ничего этого не знают: деловые, энергичные, толковые.
Они догадываются, что на самом деле любовью не соберешь из деталей трактора, не проложишь железнодорожного полотна, не приготовишь из нее лекарства.
Вот и я, наверно, как раз такой человек, потому что даже в книгах стала пропускать все про любовь. Скоро я, как мальчики, буду читать одни путешествия и приключения. Честное слово!
И вообще имей в виду, что любовь, по Павлову, — это работа первой, а не второй сигнальной системы. Понимаешь? Ну, это там, где сны, образы и все такое. А у меня, я уже давно замечаю, работает преимущественно вторая сигнальная система: за последнее время я даже ни одного сна порядочного не видела.
Сейчас, должно быть, около половины шестого. До свидания, родная. Я тороплюсь. Заклею письмо, опущу его в почтовый ящик и пойду к председателю. Может быть, он уже встал.
Будь здорова. Береги себя. А за меня не беспокойся. Мы едем — значит, все хорошо. Мне отлично, потому что я добилась!.
Теперь писать не смогу долго. Но ты не беспокойся. Привет всем знакомым. Крепко целую тебя.
Твоя Лера»
8
Вот и почтовый ящик. Он висит на двери колхозной конторы, под большим новым замком.
Рань, и улицы пустынны.
Заложив руки за спину, Лера задумчиво шагает по спящим улицам.
Пахнет смолистым свежим деревом, стружкой. Это строятся новые улицы.
Белокурые завитки стружки валяются на дороге. Прямо на бревнах лежат неприбранные топоры и пилы.
А дома необитаемы — добрая половина домов. Окна еще не застеклены, крылечки недоделаны. И отовсюду тянет лесом и смолой.
Между домами — лес. И за домами — лес. А улицы, точно стрелы, — схватились бежать прямиком и бегут по плану, на радость председателю колхоза Монгульби Василию Адамовичу.
На краю колхоза еще стоят несколько чумов. Они кажутся темными в прозрачной, чистейшей, пронизанной светом синеве.
Чумы спят. Спят дома. Не орут петухи. Тут как будто и нет петухов. Да нет же — есть петух! Один-единственный, у Монгульби Капитолины — председателевой жены.
Повелитель кур важно шагает возле дома. Выпятил грудь колесом — гордеет. Бьет ногой землю. Желтой, крепкой, голенастой ногой. А на ноге — шпора, а на голове — корона, алый гребень. Гребешок драный, небось порвали собаки… Но куры — ничего. Довольны. Ходят и клохчут. Все в порядке. Петух — при них, они — при петухе. Вот он сейчас им найдет червяка, и ногой дрыгнет, и шпорой звякнет, и короной тряхнет. Я — петух!
Перед Лерой большой спящий колхоз: клуб, школа, легкое деревянное здание электростанции, мост, речка Ий.
Речка Ий тихо бежит по одну сторону моста, желтая, как слабо заваренный чай, и вдруг — бух! — рушится вниз пеной, бурным потоком, белым сплошным водопадом. А там, внизу, — камни.
Вода мечется меж камней, клубится, шумит: «А я вода, вода, вода…»
Вокруг каждого камня, большого и малого, стоят водовороты — сто кружений, миллион брызг.
По эту сторону речки Ий лежат огороды: гряды первого картофеля, посаженного тоджинскими тувинцами. Огороды старательно окружены частоколом, чтобы не изрыла пятаком свинья, чтобы не поклевала курица, чтобы не вытоптала лошадь первые драгоценные картофельные ростки.
На этом берегу — огороды, а на том берегу — Саяны. Ох и большие! И нет им конца, и нет им края. Они поднимаются друг над другом — невозмутимые, старые-старые, поросшие почти до самого верха лесами, а дальше — голые, синие, будто врастающие каменными вершинами в небо, одна гора за другой, одна над другой.
Колхоз стоит во вмятине меж лесом и горами. К западу, за его последней улицей, тянутся луга и поля.
Тут пасутся лошади — целые табуны лошадей со спутанными передними ногами. Всякие лошади: и большие, дородные — русские, и маленькие — тувинские, с короткими, толстыми, волосатыми ножками.
Тут растет хлеб, уже третий год растет хлеб! Поле маленькое — словно не поле, а огород — и так же, как грядки с картофелем, огорожено частоколом.
А за частоколом, за табунами пасущихся коней — необозримость лесов, и еще лесов, и еще лесов, без конца и краю. Идут леса по ступеням гор и словно говорят: хочу — шагну одним-единственным деревом; хочу — шагну двумя; хочу — целой тройкой деревьев, а захочу — как зашагаю бесчисленными деревьями, множеством деревьев, непролазной гущиной, дремучей чащобой, дерево за деревом, чтобы толпились, сплетались, налегали друг на друга, чтобы тянулись ввысь, протискивая верхушки к солнцу, безмятежные, но полные страстной заботы о жизни, — старые, большие деревья и частый молодой подлесок. Я — лес, я — тайга!
Шестой час.
Открывается дверь председателева дома. Оттуда, заспанная, выходит старшая председателева дочка — Райка, ученица пятого класса. Посмотрела на солнышко, чихнула и давай дергать пестик рукомойника, плескать водой в лицо. А ушей не моет, чертовка, и шею тоже не моет.
Из-за двери слышится топот босых ног: это встали ребята — есть небось захотели. А то ночью человек все спит да спит, только время понапрасну теряет. А есть когда? А гулять когда? А удить когда? А орать когда? А шлепать по полу босыми ногами? А стучать пестиком рукомойника?
Как живет новый жеребец? Тот, что с Кубани привезли. Гладкий, блестящий, как солнце. Стоит на председателевом дворе в специально построенной конюшне и дрожит всеми жилками под тонкой кожей, под сверкающей шерсткой. Для него построили наскоро навес посредине двора. Все потому, что он дорогой, кубанский.
Проснулись первые мухи. Пошли жужжать. Здоровенные, и крылья большие.
Жеребец мух не любит. Машет хвостом — мух отгоняет.
А на лбу у жеребца челка. Вот бы потрогать! Челка спускается на большие, только что проснувшиеся глаза.
Все спать да спать!.. А когда постоишь у конюшни, а?.. А когда на хвост на лошадиный посмотришь, а?..
Спит только ленивый! Пусть отец спит.
Лера тихонько толкает дверь председателева дома.
На спинке большой никелированной кровати висит Райкино платьице (она выбежала на улицу в сарафане); висят парадные штаны Светозара. Одна лямочка от штанов легла на пол, и видна сломанная пуговица.
Окна в комнате завешены простынями, чтобы ранний свет не мешал спать, но он все-таки проходит в щель между простыней и фрамугой. Длинный его палец щекочет пуговку на Светозаровых штанах.
Монгульби Василий Адамович спит на кровати под розовым шелковым одеялом, купленным позавчера в кооперации, на крыше которой развевается красный флаг (не поскупился, отпустил-таки для флага специальное ассигнование, потому что кооперация — дело передовое).
На подушке две головы: светлая — Капина, с русой косой, и темная — Монгульби, с жесткими, негнущимися волосами, как будто выструганными из сплошного куска дерева.
Лера знает: свою русскую жену Монгульби называет «жинко». Не «Капа», а «жинко».
Впрочем, это, наверно, только на людях. А для себя и для нее он, должно быть, знает другие слова…
Какие?..
Под новым стеганым одеялом жарко. Большая белая нога Капитолины свесилась вниз чуть ли не до пола.
Кружится залетевшая в дверь муха и бьется о стены. Из всех щелей тянет дремой и духотой прошедшей ночи. Тут только что сладко посапывали во сне дети, кричала: «Мама, ой мамка» — младшенькая Монгульби, Надя.
Тепло сна бежит в распахнутую дверь, в день, в его простор. А день, врываясь в спящую комнату, говорит о полях, о конторе, о стройке — о тысяче и тысяче вещей, которые и есть день с его деловыми заботами…
Лера стоит на пороге чужой спящей комнаты не больше одной секунды и сразу виновато отступает назад. Она тихонько садится на крыльцо.
Шесть часов. Время не ждет. Где взять лошадь и седло? Что ей делать?
А ничего. Время покажет, что делать.
Склонив набок голову, подперев щеку ладонью, Лера, вздыхая, думает о Монгульби.
…Монгульби… Монгульби… Василий Адамович.
Она впервые увидела Монгульби в конторе колхоза двенадцать дней назад.
Сидел за своим столом нестарый красивый человек в кепке. Она вошла и стала объяснять, зачем приехала. Он слушал и молчал. Непонятно было, как он относится к обследованию колхозной библиотеки — хорошо или плохо? — и что он об этом думает. Может, рад: «Вот и о нас вспомнили!» А может, бранится про себя: «Провались ты пропадом вместе со своей библиотекой!»
И вдруг скрипнула дверь, и в контору, как завсегдатай, вбежал младший сын Монгульби — Светозар (в штанах с лямками). Он вскарабкался на отцовское кресло и, сцепив руки, обнял сзади шею Монгульби, крепко надавливая руками на горло, на движущийся кадык (Так делают только дети — они еще не научились помнить, что дышат на свете не они одни.) Светозар от любви и от нечего делать все сильнее надавливал на отцовский кадык, потом лениво прижался щекой к отцовскому затылку, затянул: «Па-а-ап, а па-ап!..» — и, наморщив лоб, стал тереться носом об этот стриженый гладкий затылок.
Монгульби вел себя так, словно Светозара тут и не было. Молча, не дрогнув бровью, сносил удушье. Он был занят делом. Его странно неподвижное лицо по-прежнему ничего не выражало, ответы были короткие — каждое слово на вес золота…
Библиотекаршей в колхозе «Седьмое ноября» была Капитолина Монгульби.
После Лериного отъезда из колхоза в Тора-хем Монгульби Василий Адамович, председатель колхоза, заказал для Монгульби Капитолины, библиотекаря, четыре книжных шкафа, оторвал для этого плотника, снял его со строительства. Библиотека — дело передовое! Недооценивать нельзя!
Тогда Лера прожила в колхозе всего два дня. Ночевала в клубе, обедала у Монгульби. Он был гостеприимен, щедр на угощение и скуп на слово. Даже дома. Сидел за столом молчаливый, в неизменной своей кепке. Такой уж человек — без разговоров.
Жену он, как видно, любил страстно. Ничего для нее не жалел. Но и с ней разговаривал мало и редко. «Слова не вырвешь. Нет. Не вырвешь лишнего слова, — жаловалась она. — Не выдерешь когтями, не вымолишь слезами. Молчит — да и все…»
Он взял ее с тремя детьми. Первый муж, русский, лоцман, ее бросил. Она была работницей — сплавляла лес по Енисею.
Взял с тремя ребятами, дал детям свое имя и старших, русских, любил не меньше, чем младших, своих.
Дети были его: Монгульби. Все. И этот Светозар, который тогда сжимал ему кадык.
Он прошел вместе с ней, рядом с ней, от того времени, когда, демобилизованный, возвратился с войны — в отслужившей свой срок шинеленке, — до того времени, когда стал председателем самого большого в Тодже колхоза. Вместе с ней, рядом с ней, днем и вот — ночью… Всюду. На собраниях, если это не были закрытые партийные собрания, на вечерах, в клубе и в кино… Сидел подле, и его красивое лицо ничего не выражало. На красивой, темной, без проседи голове была кепка.
Его знала Тува. Он был одним из самых талантливых молодых руководителей, властный, сильный и очень сдержанный, — истинный сын своего народа.
Когда десять дней тому назад (Лера как раз была в Тора-хеме) Монгульби вручили красное, шитое золотом знамя, как председателю колхоза-передовика, он подошел к столу президиума, стал на колено и, приподняв плотную ткань знамени, поднес ее к губам.
«А растерялся-таки, — говорила потом о муже Капитолина. — Здорово потерялся!»
Он нес знамя, возвращаясь к ней, и оно колыхалось над головой в кепке. Нес, а лицо у него было розовое, и глаза опускались. И вот оно стоит, это знамя, в конторе колхоза, еще пахнущей свежим тесом.
«А эту он любит больше всех!» — говорила Капитолина о Райке, старшей дочери. Но постороннему было непонятно, кого он любит, а кого нет. Одна Капитолина это знала.
Если Монгульби улыбался, — а это случалось редко, — то лицо его становилось неслыханно насмешливым, презрительным, почти высокомерным. Работал он четко и чисто. В пререкания и споры с людьми никогда не вступал, а если вступал, то молча — не словом, а делом. И всегда оставался победителем.
Он узнавал мгновенно, угадывал сразу, не поднимая лишний раз взгляда, истинную цену человека, его деловых качеств. Знал, как и сколько следует уделить человеку внимания.
Знал и молча, терпеливо, невозмутимо делал свое дело.
И колхоз цвел. Здесь были не только лучшие охотничьи бригады. Тут появилась первая в Тодже электростанция. Тут первый раз в Тодже засиял электрическим свет, осветил лиственницы и зашагал, зашагал к тайге странный, невиданный, неслыханный, рожденный рекой.
Он зажегся в первый раз во время партийного собрания, в девять часов вечера.
Прибежал с электростанции техник Ваня, чуть не плача, задыхаясь от счастливого волнения, с криком: «Горит!..»
Люди целовались. А свет горел. И Монгульби в своей кепке подошел к окну, посмотрел на освещенную электричеством улицу. Свет сиял — желто-белый, маслянистый, яркий. Сиял, глуша луну.
…И эта сила, это мужество, это скрытое честолюбие, эта властность — все это было тут, рядом с Капой, и принадлежало ей, неотъемлемо и прочно, как ее собственное дыхание!