Девушка на сцене плакала и все ждала, а Фаинкина мать сидела преспокойно в зрительном зале и смотрела на нее так равнодушно, словно ее ни о чем и не просили вовсе!
— Ну? — прошептала я громко. — Что же вы? Ведь обещали!
Шепот мой так громко прозвучал в полупустом зале, что я сама вздрогнула.
Татьяна Петровна и Аркадий Сергеевич оба разом посмотрели в мою сторону. И все остальные — те, что спустились в зал со сцены, — тоже посмотрели, а девушка на сцене перестала плакать.
Фаинкина мать сначала поднялась со своего стула, потом, словно вспомнив о чем-то, снова села, и тогда все в зале засмеялись. Все, кроме Татьяны Петровны.
Я не сразу опомнилась, а когда опомнилась, то увидела, что в зале зажгли свет, день на сцене сразу потускнел и стал пасмурным, словно солнце зашло за тучи, а Аркадий Сергеевич смотрит на меня со второго ряда, и у него такое лицо, как будто бы ему хочется погладить меня по голове. Наверно, потому, что смотрел он на меня папиными очками… И еще я увидела, что Татьяна Петровна сидит, вытянувшись в струнку и чуть подавшись вперед, — совсем, как Марулька час назад — словно за спиной у нее не было опоры, и лицо у нее сердитое-сердитое.
— Нина Александровна, — сказала Татьяна Петровна громко, и смех в зале сразу стих. — Ведь вы и в самом деле обещали! Она… ждет.
Нина Александровна сначала посмотрела на Татьяну Петровну, потом на девушку, потом опять на Татьяну Петровну.
— Простите, я вас не понимаю, Татьяна Петровна. Дальше у меня реплика в четвертой картине!
— Хорошо, — немного помолчав, сказала Татьяна Петровна. — Пожалуй, я поищу его сама…
Ой, до чего же длинный проход между стульями! Пока я бежала к двери по этому проходу, я успела услышать шепот сидящих в зале:
— Неужели Татьяна Петровна это всерьез?
— Вероятно.
— Ну в точности отец!
— А что это за девочка?
— Такая большая и такая глупая!
Я пробкой вылетела из зала.
Надо же! Надо же мне было так по-глупому прорваться в зал, так по-глупому вести себя, забыть про свою шишку, которую, конечно, все увидели, когда в зале зажгли свет. Неужели я и в самом деле такая глупая? Даже мама никогда не называла меня дурой, а только дурочкой. Даже Колька Татаркин не называл. Лишь один раз сказал, что у меня совсем неразветвленные мозги… Умные люди не срывают репетиций в театре!
Конечно же, я знала, что в театре все ненастоящее: и деревья, и яблоки на деревьях, и цветы, и бороды у волшебников, и даже шпаги, на которых дрались Сказочник и Советник. Я же знала, что все это называется смешным и странным словом «бутафория». Но ведь плачут-то настоящими слезами!
Я совсем забыла, что не сказала Татьяне Петровне про художников, и все шла и шла куда-то, совсем в неизвестном направлении, хотя уж лучше было бы идти домой, а не ходить без всякой цели по улицам, неизвестно зачем и неизвестно куда. Что ж бродить по городу с шишкой на лбу? Ведь у меня есть дом, и мама, и Виктор Александрович, и даже Санька! Но я вспомнила об этом лишь тогда, когда забрела совсем на другой конец нашего города, и поэтому домой вернулась не сразу.
Дома я увидела маму, хотя ей еще рано было вернуться с работы. Мама сидела за столом и курила! Вот это да! Я знала, что мама иногда курит, потому что в редакции у них все курят. Я слыхала один раз, как папа ругал ее за это потихоньку от нас с Санькой. Но дома, да еще при Саньке, который сидел тут же и смотрел на нее восторженными глазами, она никогда этого не делала. Я рассердилась и отобрала у нее папироску. Тогда мама вздохнула и посмотрела на меня очень грустно.
— Знаешь что, — сказала я виновато, — я… я не прорвалась в театр. Прорывалась-прорывалась и не прорвалась.
— Ничего, — тихо ответила мама. — Я дозвонилась. Слушай, Люсек… Скажи, пожалуйста…
— Что сказать?
— Ведь была же там картина «Девочка и Луна»?
— Была. А как же!
— Ты точно помнишь?
— Еще бы!
— И «Сказка» была?
— И «Сказка»! И «Лес утренний»! И «Капитан Вандердекен»! И все они теперь в мастерской у столяра, им новые рамы делают. А что?
Мама ничего не ответила, и я ужаснулась:
— Неужели мастерская закрыта, и они не могут посмотреть эти картины?
Мама опять ничего не сказала, только как-то странно усмехнулась, по-горькому, отобрала у меня дымящийся окурок, погасила его и сунула в пепельницу, хотя пепельница у нас стояла для красоты, а не для окурков. Тогда я сказала маме, что это безобразие — сидеть здесь и курить, а не смотреть вместе с этими художниками картины. Что они там насмотрят? Что они там одни решат? Ведь Татьяна Петровна ничегошеньки в картинах не понимает, раз держала Вандердекена в сарае!
— Знаешь что, — сказала вдруг мама. — Я дала телеграмму отцу, попросила, чтобы он приехал. Знаешь что? Беги-ка на почту, дай еще одну. Пусть не едет.
— Как — пусть не едет? Что же, без него все решили?
Мама снова ничего не сказала, только потянулась к этажерке, где лежала целая пачка папиных сигарет.
Вот как! Значит, решили без Виктора Александровича! Виктор Александрович писал, ездил, просил, требовал, добивался, проездил две свои зарплаты, а напоследок обошлись без него!
Я так сильно была расстроена, что даже забыла замаскировать свою шишку, когда вышла на улицу с бумажкой в руке, на которой был записан текст телеграммы: «Можешь не выезжать, подробности письмом». Уж какие там подробности!
Лучше бы Марульке в этот момент мне на глаза не попадаться. А она попалась.
— Что? Обошлись без папы? — крикнула я ей. — Вот он завтра приедет, узнает. Посмотрим, посмотрим, что вы тогда скажете!
У Марульки дрогнули губы. Она, наверно, хотела мне что-то сказать. И я снова вдруг подумала о том, что она, пожалуй, знает что-то такое, чего я не знаю.
— Марулька, ты чего? — спросила я. — Ты чего, а?
Я приложила все усилия, я лезла из кожи, чтобы опять не быть похожей на Фаинку.
Марулька повертела шеей и снова, как тогда, утром, вытянулась в струнку, словно ей трудно было стоять и словно у нее за спиной опять не было опоры. А ведь опора была — мы стояли у калитки, и за Марулькиной спиной был забор — опирайся на здоровье!
— А ты никому не скажешь? — спросила вдруг Марулька.
— Никому, — пообещала я сразу. — А почему никому? Тайна?
— Дай клятву!
Вот как! До клятв у нас дело никогда еще не доходило. Честное слово мы давали друг другу часто, а клятв — никогда.
— Какую клятву?
— Самую страшную. Поклянись, что если ты кому-нибудь проговоришься, твоя мать и Санька умрут.
Я поклялась Санькой.
— Матерью тоже, — упрямо сказала Марулька, — Санька все равно не умрет, у него метод.
— Знаешь что! Думаешь, мне очень интересно знать твои тайны? Думаешь, мне очень хочется рисковать мамой из-за твоих глупых тайн? И так уж я до смерти нервной стала. Если хочешь знать, я сегодня возле газированного ларька с Татаркиным подралась. Я с ним с позапрошлого года не дралась…
Я была уверена, что Марулька расскажет мне все и без всяких клятв. Мне казалось, что ей ужасно хочется что-то рассказать. Но я просчиталась. Марулька вдруг на секунду оперлась о забор, оттолкнулась от него лопатками, посмотрела на меня по-злому, повернулась и пошла к дому, не оглядываясь. Все. Ушла.
И что это такое с ней случилось?.. А может, это вовсе и не с ней случилось, а со мной? Может, я вообще уже совсем в Фаинку превратилась, и мне только платья из краденой куртки не хватает?
Голова у меня шла кругом, и шишка болела, и шла я по улице опять неизвестно куда и вовсе не на почту.
Но это хорошо, что я сразу не попала на почту, потому что пока я шла в неизвестном направлении, мне пришло в голову: а что, если взять и не послать папе эту телеграмму? Не все же ему мыкаться по степи и лечить Толькин живот! Ведь если он получит мамину телеграмму, то уже сегодня выедет.
Я покрутилась немного по улице неподалеку от нашего дома и вернулась. Хорошо, что мама опять ушла на работу и некому было спросить у меня квитанцию. Пришлось бы врать, а маме не соврешь. Мама моему вранью все равно не верит. Виктор Александрович верит, а мама нет.
Ночью я опять долго не могла уснуть. Ворочалась, все ждала, когда небо протрется до дырки, и все думала. Ворочалась-ворочалась и столько передумала! Жалко мне было почему-то и Марульку и Марулькину тетку, которая то ли умерла, то ли нет — никак не поймешь. И Виктора Александровича мне было жалко, и Вандердекена. А больше всего мне было жалко почему-то беленькую девушку на сцене, к которой Фаинкина мать не хотела привести очень нужного девушке человека.
Под утро я все-таки уснула, но ненадолго. В открытую форточку залетел ветер, и мне показалось, что кто-то холодными ладонями дотронулся до моего лица… Я чуть не вскрикнула и проснулась. Я поняла, что ветер залетел ко мне потому, что дверь в кухню была приоткрыта, и получился сквозняк. Дверь в кухню на ночь мы всегда закрывали. Непонятно, почему она вдруг открылась. В доме было уже почти совсем светло, хотя солнце еще не прорвалось на землю. Было все видно. И слышно было хорошо каждый шорох. И уже не услышать голосов, доносящихся из кухни, было просто невозможно. Я прислушалась и услыхала папин голос. Приехал!
Мне очень хотелось вылезти из постели и пойти к нему, но я помнила, что называю его Виктором Александровичем. И про неотправленную телеграмму я тоже помнила.
Он разговаривал с мамой, и по их голосам я поняла, что они ссорятся. До меня донеслось не все, но главное я все-таки расслышала.
Говорила мама, сердясь:
— Ты можешь защищать ее, сколько угодно, но факт остается фактом — в мастерской картин не оказалось, там про них ничего не знают. Ничего абсолютно!
У меня похолодело в груди…
— Конечно же, осталось только развести руками, — продолжала мама, — выставлять-то нечего! Ведь все, что осталось висеть на степах, — мазня. Так что все твои усилия пропали, милый мой.
Папа что-то сказал очень тихим, каким-то серым голосом. Мама его тут же перебила:
— Я думаю, их вообще у нее уже нет. Вообще! Понимаешь?
У меня снова что-то дернулось в шишке, и все поплыло перед глазами… Я все поняла! Татьяна Петровна продала картины! Вовсе и не в мастерскую к столяру она их отнесла! Она продала их! Продала кому-то моего Вандердекена! За деньги!
Я выскочила из-под одеяла и бросилась в кухню.
Я ворвалась в кухню в своей длинной рубахе и снова чуть не шлепнулась, запутавшись ногами в подоле… Но я все-таки не упала, удержалась, а мама и Виктор Александрович, увидев меня, очень дружно, словно и не ссорились, спросили, в чем дело, и почему я не сплю и почему бегаю и даже собираюсь шлепаться на пол.
— Папа! — заорала я.
Может быть, если бы я назвала его Виктором Александровичем, а он бы этого не заметил, все было бы по-другому. Наверно, мы с папой бросились бы наверх громить Татьяну Петровну, а мама тут же села бы писать про нее фельетон. Но я забылась, назвала его папой и от этого растерялась.
— Ты… ты уже здесь? — пролепетала я. — Ты уже приехал?
— Приехал, — ответил Виктор Александрович. — Почему ты не спишь?
Он сидел на табуретке в пыльном командировочном плаще, от которого на всю кухню пахло полынью и еще чем-то летним. Лицо у него было усталое и бледное. Наверно, приехал он на попутной машине.
— Твоя телеграмма его уже не застала, — сказала мне мама. — Иди спать, Люся.
Папа тоже стал посылать меня спать. По всему было видно, что они не собираются при мне продолжать свою ссору. Я еще немного постояла на пороге, нажаловалась зачем-то на Саньку, потом промямлила что-то насчет того, что мне нужно рассказать папе кое-что очень важное. Я хотела сказать ему, что картины Татьяна Петровна, наверно, продала Аркадию Сергеевичу, и надо бы отобрать их у него. Но папа проговорил «утром, утром» и услал меня спать. Мама прикрыла за мной дверь, и они снова начали тихо шептаться.
Когда мама и Виктор Александрович вот так вдвоем разговаривали где-то рядом, мне всегда делалось спокойно и хорошо. А теперь мне не было хорошо! Моего Вандердекена, моего капитана, предали!
Когда я встала утром, Виктора Александровича дома не было. Мама, которая еще не успела уйти на работу, сказала, что он отправился куда-то по важному делу и скоро вернется, и попросила меня приготовить для него какой-нибудь завтрак, потому что он еще не завтракал, аппетита не было.
У меня тоже не было аппетита, и болела голова, и хотелось плакать из-за моего капитана, но я все-таки порылась в наших запасах и нажарила картошки. Когда она поджарилась, я прикрыла сковородку тарелкой и побежала к Фаинке.
Я сама не ожидала, что Фаинка так сразу поверит мне и так быстро откажется от своей любви.
— Продала? — злорадно переспросила меня Фаинка, ни капельки почему-то не удивившись такому поведению их любимой и ненаглядной Татьяны Петровны. — Я так и знала! Знаешь, как она вчера с моей мамой поступила?
— Как?
— Она заставила ее какого-то артиста искать. Мама не курьер, не рассыльная и не уборщица! Больно ей надо по театру бегать!
— Она и не бегала! — крикнула я. — Она и не пошла вовсе его искать. Это Татьяна Петровна пошла. Сама!
Получилась странная вещь: я пришла к Фаинке, чтобы разоблачить Татьяну Петровну, а мне приходилось ее защищать. От Фаинки, которая первая в нее влюбилась и даже украла куртку у дяди, чтобы сшить себе такое же в точности платье, какое есть у Татьяны Петровны! Не знаю сама, почему это я вдруг так страшно разозлилась. Наверно потому, что Фаинка уж больно быстро отказалась от своей любви. Я вдруг сказала ей, что ухожу и больше, пожалуй, к ней не приду до самого первого сентября. Тем более, что мы с ней теперь все равно враги, потому что наши отцы поссорились. Они и в самом деле разругались, но еще давно, еще весной. Папа хотел устроить выставку картин Петра Германовича в фойе театра, а Фаинкин отец, театральный директор, не согласился.
— Все равно она со своей премьерой провалится! — крикнула Фаинка мне вслед. — И мама сказала, что они в театре про нее такое знают!.. Такое, что все ахнут! Только она говорить пока мне не хочет!
Я показала Фаинке язык и ушла.
Папы дома все еще не было. Я съела картошку и стала жарить для него колбасу.
Торчать почти битый час на кухне и не встретиться там с Марулькой было невозможно! Марулька то чайник кипятила, то манную кашу варила, то готовила косметику.
И теперь она появилась на кухне с кастрюлькой в руках. Я окатила ее таким взглядом, что она стала ежиться и корчиться у плиты, словно я поджаривала ее, а не колбасу.
Может быть, у нас никакого разговора не произошло бы, если мы с Марулькой не столкнулись бы кастрюльками у водопроводного крана. Я прорвалась к крану первая и стала набирать воду в свою кастрюлю, хотя мне совсем не нужно было воды и вообще мне не нужно было сейчас никакой кастрюли, я схватила ее, когда увидела, что Марулька вошла с кастрюлей.
— Продались за кожаные платья, да?
— Чего? — спросила Марулька.
— Продали Петра Германовича за халат с золотом, да?
— К-кто продал?
— И Виктора Александровича продали! Он старался-старался, а вы его продали! Все теперь смеются, говорят — хвастался, что художник хороший, а теперь и на выставку-то везти нечего, одна мазня осталась.
Кастрюлька моя уже давно была полна, вода переливалась через край, но мне не хотелось уходить от крана, потому что я еще не высказала ей до конца все.
— Если хочешь знать, — прошептала я, — если хочешь знать, я сегодня ночью слыхала, что у Виктора Александровича готов про вас фельетон. Он написал, а мама в газете напечатает. Я сама собственными ушами сегодня слышала.
Марулька побледнела.
— Это неправильно! — сказала она дрожащим голосом. — Это неправильно — фельетон… Мы их не продавали!
— А где же они?
Марулька снова принялась тянуть шею и вытягиваться сама в струнку, словно за спиной у нее не было никакой опоры. А ведь за спиной у нее был дверной косяк!
— Дай клятву, что никому не скажешь! — прошептала Марулька.