Бережно стерла пыль с фотографии.
Макаровна подоила корову, выгнала ее в стадо и занялась на кухне молоком: немного вскипятила, а остальное разлила по крынкам для простокваши и сметаны, а в конечном счете для масла и творога. Как любая заботливая хозяйка.
Вошла к Дуне, перекрестилась по привычке на пустой угол, потерла платком сухие глаза и запричитала:
— И снова ты осиротела, и снова ты осталась одна-одинешенька, и как ты судьбу-то свою будешь улаживать? Не довелось тебе, Дунюшка, вдоволь порадоваться своим замужеством. И ждать-то тебе некого теперь. И некому утешить молодую — ни отца, ни матери. Поди, и подружки не заглянули к тебе. Только я, старая, не забыла твоего тихого муженька, помолилась за упокой его душеньки да тебя, горемычную, пожалела.
И тут у Дуни, которая всю ночь не сомкнула глаз, хлынули слезы.
— Вот и я так-то осталась в ту германскую без своего Степана одна-одинешенька, и по сей день живу сиротой. Ты-то, Дунюшка, еще найдешь свое счастье, а мне каково досталось? Не была я пригожей ни лицом, ни статью, что уж теперь обманываться. Поначалу даже руки на себя наложить собиралась, да бог спас. А ты при своей красоте и достатке найдешь еще друга-покровителя. Вот разве что война...
— Никого мне не надо!
— Теперь не надо, а плоть свое запросит. По себе знаю. И не убивайся ты, ради бога. На первых порах я только молитвой и успокаивала свою душеньку. А у вас, у теперешних, бога нет, и утехи, стало быть, нету...
II
Ночью Дуня услышала стук в окно. Вставать не хотелось.
— Дунюшка, это я — Макаровна, отопри.
От нее не отделаешься, пришлось встать.
— Привела я к тебе человека необыкновенного, праведного, женщину смиренную и мудрую. Приюти ты ее! Я взяла бы ее к себе, да сама знаешь, горница моя на кутух похожа, а старице уюта бы побольше. Вот к тебе и привела. Знаю, не откажешь. Небось тоскливо одной-то в большой избе и с большим горем. Как-никак, а тут живой человек. Утешительница.
Дуня зажгла лампу. Из-за спины Макаровны, закрывавшей своей фигурой весь дверной проем, показалась высокая сухопарая женщина в темном платье и платке, повязанном по-старушечьи. Дуню обжег сверкающий взгляд черных цыганских глаз. Такие запоминаются и пугают. Но женщина заговорила, и страх ушел:
— Ты, молодица, не беспокойся, я человек тихий, а за приют одинокой старухи господь тебя вознаградит.
Голос у ночной гостьи задушевный, ласковый, словно маслом сдобренный, и говорит она окая, нараспев.
— Мне места не жалко, оставайтесь.
Макаровна поманила Дуню и в сенях сказала:
— Прими ее как следует, поговори с ней душевно, женщина она разумная, прислушивайся к ее советам. Святая женщина.
Дуня собрала ужин. Гостья посмотрела на угол, где полагалось быть иконам и где их никогда не было, достала из своей котомки образок и помолилась. Сели за стол.
— День сегодня, Евдокия, постный и вкушать скоромное мне нельзя, грех. Спасибо за угощение. Я буду сыта хлебом-солью и помидорчиком, — сказала утешительница, отодвигая крынку с молоком и тарелку с ломтиком сала.
— Как вас зовут, тетенька?
— В миру меня звали Екатериной, а ныне Елизаветой.
— А для чего два имени?
— Когда постригают в монахини, то меняют имя, дабы отрешиться ото всего привычного и греховного, мирского, коим человек обуреваем до по?стрига.
И стала рассказывать о монастырях. По рассказам Елизаветы выходило, что в монастырях жили самые безгрешные люди. А отец ведь говорил, что в монастырях только лодыри, обманщики и самые вредные люди.
— Я с самых юных лет все свои помыслы обращаю к богу и счастлива безгранично. С семнадцати лет по совету маменьки, царство ей небесное, я жила в девичьем монастыре сперва послушницей, постом и молитвой укротила свою плоть, и меня постригли в монахини.
— Я ведь толком ничего не знаю ни о боге, ни о вере. Никто меня этому не учил. Да и есть ли бог, тоже не знаю, говорят, нет, — сказала Дуня.
— Ты не виновата в своем неведении, жизнь такая наступила. За доброту твою расскажу я тебе о том, что скрыто от нынешней молодежи.
Старица начала рассказывать священную историю о сотворении мира, о прегрешениях Адама и Евы, о кознях диавола, искусившего Еву.
Поднялась яркая утренняя заря, а Елизавета все еще рассказывала вдовушке священную историю.
И еще не один вечер, не одну ночь выслушивала Дуня сказки о чудесах, о святых угодниках, мучениках господних, о непорочной деве и о непорочном зачатии. Привыкла она, к старице, к ее сладким речам, к ее наставлениям.
Елизавета осмотрела Дунино хозяйство, дала немало полезных советов, как за садом и огородом ухаживать, как содержать корову, чтобы больше молока давала, кур, чтобы бесперебойно неслись. Прополола грядки с помидорами, поставила колышки и подвязала плети, чтобы плоды не ложились на землю. В доме переставила незамысловатую мебель, но так, что сразу стало уютнее. По ее совету Дуня достала из сундука вышитые мамиными руками салфетки, украсила ими этажерку с книгами, буфет. Сделала Дуне прическу к лицу.
Никто еще после смерти матери не ухаживал так за ней, как гостья-монашка: ненавязчиво, умело.
Дуня тянулась к Елизавете. Жадно впитывала каждое ее слово и принимала за веру все рассказы о боге и о божественном. Просто верила, не задумываясь, могло или не могло так быть.
Елизавета до поры до времени не касалась мирских дел, не хаяла советских порядков, не высказывала своего отношения к ним. В первое воскресенье сходила в церковь к обедне. На вопрос Дуни, как ей показалось, ответила, поджав тонкие губы, с еле заметным презрением:
— Нет того благолепия, какое должно сопутствовать православному богослужению. Попы пекутся не о боге, а о себе.
III
За две недели, что гостила старица, Дуня сильно изменилась — присмирела, на вопросы о здоровье отвечала с загадочной улыбкой.
Макаровна заметила, что Дунюшка, как подружилась с матерью Елизаветой, чаще стала вспоминать свою матушку-покойницу и выпрашивать ей царство небесное.
Макаровна как-то сказала:
— Хватит тебе убиваться и казнить себя. Один бог без греха. А покойницу помянула бы ты по-христиански.
И таинственным полушепотом:
— Говорила я о тебе отцу Михаилу. Сочувствует тебе наш пастырь духовный. Приглашает он тебя на дом, а не в церкву. Сходи к нему, закажи панихидку отслужить по усопшим родителям и по убиенному Петру. Никто знать не будет. Ух ты, проклятая, — закричала старуха, глянув в окно, — я тебя, подлую, отважу по чужим огородам лазить. — И выбежала выгонять чью-то козу из своего огорода.
Дуня часто видела во сне маму с ее нежными ласками, вспоминала, как она крестила ее на ночь, как молилась о ее счастье, как таилась, чтобы отец не заметил религиозного воспитания дочки. Раньше об этом почему-то не вспоминала и не думала, а теперь все припомнилось и в прошлом все казалось светлым и радостным, нынешняя жизнь — мрачной и беспросветной. А может, верно говорит мать Елизавета, что нет на земле счастья, что оно только в загробной жизни.
...Под окном поповского дома густо росла сирень. В горницу сквозь листву еле проникали вечерние лучи солнца и стоял в ней зеленый сумрак. За столом сидел отец Михаил в широких штанах и вышитой косоворотке и пил чай. Над столом кружились жирные мухи и лезли в вазочку с янтарным медом. В горнице беспорядок, постель не прибрана, на кровать небрежно брошен подрясник.
— Батюшка, я к вам, Макаровна меня прислала, — робко проговорила Дуня, переступая порог горницы.
— Проходи, проходи, Евдокия, присаживайся! Не угодно ли чайку с медом — безгрешный напиток.
— Спасибо, не за тем я пришла.
— Донесли до меня досужие языки о твоем горе, а еще более о прегрешениях. Люди злы, один господь милостив. Садись поближе. Беспорядок у меня в дому, не осуди. Матушка уехала в гости к дочке, а я нынче одинокий и некому за мной присмотреть. Да ты садись и рассказывай все по совести, я твое покаяние донесу до всевышнего. Давай покайся, с кем и как грешила?
— Да ведь стыдно, батюшка.
— Слыхала про Марию Магдалину?
— Нет.
— Было это давно, когда по грешной земле ходил наш спаситель. И привели к нему молодую девицу неописуемой красоты. Она грешила со многими мужчинами денег ради и любила веселую жизнь. И спросили Иисуса: «Неужели можно простить и эту грешницу? По нашим законам ее следует закидать камнями». И он сказал: «Кто из вас безгрешен, пусть первый бросит камень». Таких не нашлось, а Мария Магдалина уверовала в сына божия и была причислена к лику святых.
— Больше она но грешила? — простодушно спросила Евдокия.
— Об этом в священном писании не сказано, — дипломатично ответил священник. — Видишь, Евдокия, в каком неуюте живет духовный пастырь? Прибрала бы ты в квартире, а я помолюсь о спасении души твоего супруга и о твоем здравии.
Дуня подоткнула подол и принялась за уборку. Поп смотрел на ее крепкие стройные ноги, потом схватил вдовицу в объятья и потащил на кровать. Дуня вырвалась из цепких рук и залепила оплеуху. Выбегая, бросила:
— Кобель бессовестный! Я тебе не Мария Магдалина!
Мать Елизавета появилась, как всегда, поздно вечером.
— Что с тобой, Дунюшка? Похудела-то как! Нездоровится или еще какое горе настигло?
— Заболела, душа болит.
Эта хворь вылечивается молитвой и смирением.
— Попробовала я молиться, а только нагрешила... Растравила ты меня своими рассказами. А тут еще Макаровна привязалась: «Сходи да сходи к батюшке, закажи панихиду по усопшим родителям». Я и пошла к попу на дом. А он под подол полез. Огрела его — вот и вся панихида.
Это оказалось как нельзя кстати.
— Нынешние попы далеко отошли от православной веры. Но есть истинно православные христиане. Они настоящие подвижники, и только они унаследуют царствие небесное.
Елизавета умела находить чувствительные и слабые струнки в душе намеченных жертв, умела беседовать проникновенно, умела заставить поверить ей.
Дуня слушала ее как завороженная и, когда старица сказала: «Приходи к нам в Куйму, там я тебе покажу настоящих православных, кои ради вечного спасения отреклись ото всего мирского и ведут подвижничество по примеру первых христиан», — ответила:
— Приду.
Утро. Над прибрежными, лугами туманная дымка. Воздух прозрачный, переливчатый. На лугах вразброску стоят стога сена. В воде купаются белые облака, неторопливо переправляются на луга, и тени их катятся по отаве.
А дальше в степи по обочинам проселочной дороги жухлая трава, припорошенная дорожной пылью. Вот несжатая пшеница, неубранная рожь, а там, где поработали жатки и комбайны, — желтая колючая стерня. С уборкой урожая колхозники явно запаздывают. Но что поделаешь? Людей и машин не хватает. Старики вручную косят хлеба, а за жнейками следом молодые и старые колхозницы вяжут снопы. Ни песен, ни шуток обычных в страдную колхозную пору.
Вот и Куйма.
У тощей девчонки, перебегавшей улицу, Дуня спросила, где живет монашка Елизавета. Та махнула ручонкой, приглашая следовать за собой, и побежала. Дуня еле поспевала за ней. Наконец девочка юркнула в избу кирпичной кладки с соломенной крышей. На пороге показалась Елизавета. Ахнула, бросилась обнимать, перекрестила, троекратно облобызала. От нее исходил запах ладана и сладких духов.
— Авдотьюшка, какими судьбами?
— Пришла душу спасать.
Не приглашая гостью в избу, Елизавета сказала:
— Вот и славно. Пока надо устроить тебя на ночлег, а душой твоей мы займемся потом. Пойдем к нашей сестре. Хоть и не красна изба у Феклы, зато хозяйка вере предана и тайну сохранять умеет. А ведь ты, поди, опасаешься. Много на нашу веру гонений.
Изба у Феклы и верно не красна углами, а пирогами и совсем бедна. Пол глиняный, окошечки маленькие, по углам иконы. Посередине большая печка, низенькая, как и вся изба. Перегородка, оклеенная почерневшими газетами, делит избу на две части — одну большую, другую маленькую. В большой у перегородки стоит широкая деревянная кровать, в маленькой — грубо сколоченный топчан. Между комнатами есть дверной проем, но нет двери.
В углу большой половины копошатся двое белоголовых ребятишек. На вошедших они посмотрели робко и безо всякого интереса. Дуня сначала тоже их не рассмотрела.
Елизавета поманила Феклу в сени. Хозяйка вернулась и стала готовить место для Дуни. На топчан за перегородкой положила тонкий тюфяк, набитый соломой, и накрыла чистым рядном, и в изголовье — подушку в полосатой наволочке.
— Располагайся, — и вышла.
Фекле около сорока лет, роста она высокого, ширококостная, угловатая. Черная юбка и такая же кофта старили ее. А лицо, даже вопреки постному выражению, не утратило красоты и привлекательности: прямой, чуть вздернутый нос, алые полные губы, густые брови, большие серые глаза и ямочка на подбородке. Густые русые волосы заплетены в две косы и уложены узлом на затылке.
Дуня присмотрелась к детям. Худые и бледные заморыши. Старшая, играя, подражала маме, а младший все плакал.
— Перестань, тебе говорят! — покрикивала девочка.
— И-исть хочу! Хлебца, молочка, — стонал маленький.
— На том свете будет и молочко и сахар.
— А какой сахар?
— Белый-белый, сладкий-сладкий.
— Как молочко?
— Сладче. Спи!
— Дай хлебца, — тянул малыш.
— Нету, погоди мамка принесет.
Дуня достала из своей корзинки два вареных яичка.
— Вот вам от меня гостинец, кушайте.
Старшая оттолкнула:
— Грех. Ныне пост.
— Ну, маленьким-то можно.
— Нет, не можно, грех, в царство небесное не пустят.
Вошла Фекла.
— Вот, не берут детишки. Скажи им, чтобы приняли, — обратилась Дуня к хозяйке, — ведь голодные.
— Не сдохнут. Ты что, не знаешь, что нынче успенский пост?
— Я-то знаю, — соврала Дуня, — но ведь — дети, им, поди, не грех!
— Всем грех, — и спрятала яички на полку, а детям сунула по вареной картошке.
Малыш заливался плачем, девочка его уговаривала, а у самой слезы катились по щекам. Только Фекла оставалась безучастной, подметая и без того чистый пол.
Дуня вышла во двор, осмотрелась. Никакой живности, ни одного копыта на дворе. Кругом запустение. На огороде картошка наполовину выкопана, капуста еще не тронута, лук вырван весь.
«Чем же люди живут?» — подумала Евдокия.
Вернулась в избу.
— Почему у тебя такие худые да бледные детишки?
— На том свете поправятся. Мы все тут гости, а вечное блаженство там, за гробом. Святые угодники на земле все претерпели, все мучения приняли, зато в раю услаждаются веки-вечные. Недавно мой самый маленький преставился — ему только годик сполнился! Какое у него было личико светлое! Душенька враз вознеслась на небо.
— Ты его, как и этих, кормила нечищенной картошкой?
— Кормила, чем бог послал.
Фекла сидела на лавке у окошка и тупо смотрела на пустынную улицу. Детишки угомонились и рядышком спали в углу на старом ватнике. Дуня лежала за перегородкой.
«Зачем я здесь? Где спасение, о котором так сладко говорила старица? Неужели там, где голодом детей морят? Но ведь есть какая-то большая сила, коли даже малые дети отказываются от еды ради спасения, ведь не зря же такая молодая и здоровая женщина отрешилась ото всего земного и даже смерть малышки приняла, как божью награду за свою истинную веру».
— Схоронись! Нечистый идет, — крикнула Фекла. Дуня выглянула из-за перегородки. В избу вошел седой старик, бородатый, чем-то похожий на иконописного Миколу. Он поздоровался, Фекла не ответила и уставилась в потолок. Старик не смутился таким приемом.
— Там тебе, Фекла, пособие вышло за сына, погибшего смертью храбрых. Сходи в сельсовет, получи. А от мужа все еще нет весточки?
Фекла промолчала.
— Тяжело у нас с уборкой, работать некому, а хлеб осыпается. Помнишь, Фекла, как тебя уважали и почитали, когда в колхозе работала. Первой была, — обращаясь к Дуне, говорил старик. — И что с тобой приключилось? Горя-то у всех хватает, на то и война, а ты к лодырям пристала. Худо, баба! Мишутка не похвалил бы тебя.