Чекисты рассказывают... - Зубов Алексей Николаевич 31 стр.


— Куда все это подевалось?

— Будто не знаешь. Все пошло на божье дело, на спасение душ наших. Софрон меня и сейчас бранит за это, да что с него возьмешь — он не нашей веры, безбожник.

— Ты же говорила, что он спасается...

— Спасается от властей, а не от грехов. С войны убег, вот и спасается. Куда от него денешься, мы венчанные...

Дуня снова заговорила с Елизаветой о своем намерении распродать скотину, дом и покончить со всем хозяйством, но уже в новом варианте: переселиться к тетке в Липецк. Старица встревожилась не на шутку и стала исподволь внушать Дуне, что не надо спешить, что ликвидировать (так и сказала. «ликвидировать») готовое хозяйство проще простого, а вот поставить новое одной не под силу.

— А ведь ты, матушка, сама говорила, что богатому дорога в царство небесное заказана.

— Говорила, и верно говорила. Только священное писание не каждому дано понимать. Если ты держишь хозяйство только для себя, не видать тебе вечного блаженства, а если от него будет польза истинно православным христианам, тогда оно во спасение. Нам, гонимым, нельзя в открытую, притворяться надобно, чтобы не попасть в дьявольские сети, кои поставлены на нашем пути. И домик твой пусть в крайней нужде даст приют тем, кто вынужден скрываться от глаз мирских.

Не раз в течение дня Макаровна показывалась на глаза. То в огороде копается, то заглянет в хлев, то зайдет на кухню, то обратится с ненужным вопросом. Дуня видела, что старуху распирает какая-то новость, но, зная нрав соседки, не торопилась с расспросами: чем больше натерпится, тем обстоятельнее и правдивее расскажет.

В сумерки старуха снова пришла. Чтобы больше не томить ее, Дуня спросила:

— Новенького тут, Макаровна, без меня ничего не было?

— Новость есть, да такая, что не знаю с какого бока и подойти-то к ней. Ввязалась я на старости лет в такое дело, что не знаю, как и выкарабкаться.

На широком рыхлом лице — неподдельная тревога. Глаза, обычно чуть видные из-под заплывших век, округлились и беспокойно бегают, словно ищут лазейку.

— Что случилось? Чего ты растерялась так?

— Дезертира я приютила.

Чего-чего, а этого Дуня и предположить не могла.

— Ври больше!

— Кабы врала, а то истинная правда.

А с дезертиром старуха связалась так. Поздно ночью в дверь избушки кто-то постучался тихонько и робко. Открыла. Человек небольшого роста быстро прошмыгнул в избу мимо оторопевшей хозяйки. В свете маргасика предстал перед Макаровной невзрачный мужичонка в истрепанной шинели.

— Ведь, поди ты, не испугалась, не закричала. Чего мне бояться, небось не молодая. «Тебе, сукин сын, чего надобно?» — спрашиваю. А он писклявым голоском просится на ночлег. «На побывку домой путь держишь? Раненый?» Он и открылся сразу: «Схорони, говорит, меня, сбежал я», А я ему: «Вот сбегаю в милицию, там тебя и схоронят», — «Не сбегаешь, говорит, какой тебе резон: по судам затаскают за укрытие дезертира». — «Чего, бессовестный, плетешь? Рази я тебя укрывала?» — «Ты докажи, что не укрывала». Вот ведь какой настырный. Потом спрашиваю, почему он ко мне попал, рази у других не мог укрыться? Сказал, что к другим опасно, а у меня, видишь ли, не опасно. «Лежал, говорит, я целый день против твоей избы в бурьяне и наблюдал. В твою избу за целый день никто не зашел и, кроме тебя, никто не выходил. Значит, одна живешь. Сколько-то раз перекрестилась — значит, верующая. В самом крайнем хорошем доме никого не приметил, никто не появился, и только ты одна управлялась там со скотиной, — значит, хозяева в отлучке. Вот к тебе и явился». Пришлось приютить. Покормила вареной картошкой — от ужина осталась.

Постоялец оказался усердным богомольцем. Постоянно крестится и молитвы шепчет, а сам все в окошко наблюдает. О себе рассказал, что до войны был псаломщиком, а из армии убежал, потому что не его это дело.

— Что ты мне, глупой старухе, посоветуешь, милка?

— В таком деле я тебе не советчица. Если он тебе не мешает и не боишься, — держи.

— Кабы не мешал. Избенка-то у меня не для двоих. Кто заглянет, и спрятаться некуда. Он пропадет, и мне не слава богу. Вот какую петлю на себе я затянула... Дунюшка! — голосок тоненький, заискивающая улыбка. Причудливый узор крупных и глубоких морщин изобразил на пухлом лице и страх и надежду. — Нет, нет, не смею, прогонишь...

— Договаривай, коли начала.

— Взяла бы ты Афоню к себе в дом, — выпалила Макаровна, как в холодную воду окунулась.

— Какого Афоню?

— Беглого Афанасием зовут.

— Ты что, совсем рехнулась? Или меня считаешь самой последней потаскухой? Как же я к себе мужика возьму?

— Какой он мужик, видимость одна, только что в штанах ходит, а так ангел бесплотный.

— От себя отпихиваешь, чтобы меня в тюрьму запрятать?

— Что ты, Дунюшка! Я ведь о тебе забочусь. Вот ты, может, снова к тетушке либо еще куда отправишься, а в доме и сторож будет. Все-таки какой-никакой — мужчина. И поживет недолго, говорит — волосья отпущу и смотаюсь.

Чтобы выиграть время, Дуня сказала:

— Ладно. Дай подумать, утром скажу.

— Подумай, милка, подумай.

Поздно ночью Дуня подошла к дому Киреева и тихо постучала в окно. Дверь открыл Иван Петрович.

— Все ли благополучно? Ну, рассказывай, какие новости у «тетушки»?

Дуня торопливо стала докладывать, что видела, что слышала в Куйме, но Киреев перебил ее и попросил говорить подробнее. Его интересовала каждая мелочь. А Дуне не терпелось сказать о самом главном.

— Иван Петрович, я дезертира нашла! — и сбивчиво передала то, в чем ей повинилась Макаровна.

— Спасибо, Дуня.

— Посылайте скорее за ним, тепленьким возьмете! — торопила Дуня.

Значит, старуха хочет своего постояльца к тебе сплавить. Ну что ж, возьми.

— Иван Петрович! К чему такие шутки? Неужели вы мне не верите?

— И не шучу и верю.

Дуня была совсем сбита с толку. Начальник, который обязан ловить дезертиров, вдруг хлопочет об укрытии. Она пытливо всматривалась в лицо Киреева, а он медленно свертывал цигарку, прикуривал от лампы, пускал густой едкий дым в потолок.

— Чего проще взять и арестовать дезертира, к тому же тепленького. Верно ведь? А начальник дает смешной, а может, глупый совет. Я не буду скрывать от тебя своих планов. Враги наши очень осторожны. Ты сколько крутишься возле них, а все еще мы не добрались до основного логова. Мы не знаем, где скрываются главари, что они замышляют, где хоронятся дезертиры. Сумеем это узнать — спасем многих детей от смерти, откроем глаза обманутым и тем, кто еще может быть обманут.

Мы с тобой сейчас знаем одного дезертира, которого укрывают сектанты, — Софрона. Значит, сектанты могут скрывать и еще кого-нибудь. Эта секта не религиозная, а политическая, антисоветская, для которой религия — средство маскировки. Афоня, говоришь, церковник? Значит, за него ухватятся. Ты расскажешь о нем монашке, она тебе больше доверять будет. Твой Афоня нам может пригодиться. А взять его мы всегда успеем. Поняла?

— Понять-то поняла, а только надоело мне с этими извергами встречаться. Бросила бы все!

— Бросить легче легкого. Мне, может быть, тоже бросить? Пусть сектанты продолжают свое черное дело.

Дуня впервые видела Киреева таким взволнованным. Эта взволнованность передалась и ей.

— Простите, Иван Петрович. Пойду к ним. Все, что в моих силах, сделаю. Лизка хитра, но и я не Фекла.

— Только не горячись, будь осторожна, меньше спрашивай, больше слушай и замечай.

...Дуня еще спала, а старуха уже подоила корову, выгнала ее в стадо, задала корм поросенку и завтрак приготовила. Сели за стол. Макаровна с трудом скрывала нетерпение. Торопливо пережевывая пищу, спросила:

— Подумала, Дунюшка? Больно уж тихий Афанасий. Пусть бы охранял твое добро.

— Ладно, веди своего Афоню, — после небольшой паузы сказала Дуня, — познакомь. Проведи так, чтобы никто не видел.

Маленький согбенный человечек повесил измятую шинель на гвоздик у двери и предстал перед хозяйкой в затасканной гимнастерке. Редковатые светло-рыжие волосы на голове и на лице, видно, недавно отпущены и торчат во все стороны. «Как одуванчик», — подумала Евдокия. Одуванчик шагнул вперед, споткнулся о половик и ныром подлетел к столу. Дуня звонко рассмеялась. Афоня смутился и низко поклонился. Все это было похоже на сцену из плохой комедии.

— От Макаровны я знаю, что ты дезертир, воевать не хочешь. А кто будет защищать землю от врагов?

— Какой из меня защитник, — смиренно произнес Афанасий. — Мне бы переждать малость, а на войне и без меня управятся.

— Да уж как-нибудь. А ты что собираешься делать?

— Больше месяца скитаюсь по лесам, по оврагам, впроголодь. Где картошки копнешь, где христовым именем кусок хлеба выпросишь. Изнурился я, отдохнуть бы малость, лик изменить, а уж потом как-нибудь устроюсь, ухоронюсь где ни то. Примите вы меня на короткое время, помолюсь за вас.

— Помолиться я и сама могу.

— Все-таки я священного звания, а вы, хозяюшка, и на истинный путь недавно встали.

— Тебе Макаровна наговорила?

Старуха поникла повинной головой.

— Ладно, пока оставайся, только носа не показывай никому, нет тебя, и все тут.

— Разве я сам себе лиходей? Ежели сцапают, и шлепнуть могут, а мне умирать еще рано.

VII

Ночь черной шубой накрыла землю. Моросит густой дождик, чернозем молча всасывает хляби небесные. Тишина кажется осязаемой, звуки теряются в кромешной мокрой тьме. Ни огонька, ни светлой точки.

В келье у Елизаветы (так она называет свою избушку) тепло. Десятилинейная керосиновая лампа под зеленым абажуром освещает стол с белой скатеркой. Окна плотно завешены. Небольшая печь с плитой, вделанной в шесток, не похожа на обычные в этих местах деревенские печи. Это произведение Софрона, еще довоенное, по специальному заказу монахини. Стол, как и положено, в красном углу под божницей, перед которой теплится лампадка. Три иконы в богатых серебряных окладах. У правой стены кровать, застланная стеганым голубым одеялом, с кружевным подзором, поверх одеяла подушки в белоснежных наволочках. Рядом с кроватью у окна маленький столик, на котором стоит швейная машинка. Деревянный желтый пол застлан домоткаными дорожками.

На столе тоненько посвистывает начищенный самовар. За столом — мать Елизавета и наставник Федор. Когда-то рыжая, курчавая бородка его разрослась широким веером и стала пегой: борода переплетается с длинными волосами кирпичного колера. Буйная грива зачесана назад и спускается на плечи, на спину. Лицо отливает желтизной и слегка опухло. Густые брови нависли над выцветшими глазами. Глубокие и редкие морщины на лбу, мелкие на висках и на щеках, две резкие вертикальные над переносицей делают лицо старика строгим и нелюбимым.

Одеты они по-мирскому: на Елизавете — светлое с крупными яркими цветами платье, ловко пригнанное к сухопарой высокой фигуре, на Федоре — синяя сатиновая рубаха, заправленная в полосатые брюки.

Рядом с самоваром графин с водкой, два граненых стакана и обильная закуска. Выпивают, закусывают и молчат. Поговорить бы, да не о чем — все сказано-пересказано. Федор снова тянется к графину. Елизавета лениво тянет:

— А не хватит?

— Не дошло еще. И ты выпьешь?

Елизавета промолчала. Федор наливает себе полный стакан, ей половину. Она сама доливает вровень с краями и залпом осушает. Федор пьет мелкими глотками, не торопясь, с протягом. Видимо, дошло. Глаза у обоих замаслились. У Елизаветы на щеках проступил румянец. Старик вплотную подвинулся к ней и обнял за плечи.

— Спой, Лизанька, мою любимую.

У Лизаньки голос напевный и упрашивать ее не надо. Она затянула:

Запад угас и лучи догорели

За дальней угрюмой скалой,

О чем так тревожно дубы прошумели

И шепчется ветер с листвой?

У Федора пьяные слезы падают на бороду.

— Эх, Лизка! А ведь жизнь-то уходит. А впереди...

Песня заканчивается с надрывом:

Наш день отошел и лучи догорели,

Прощай, уходи, позабудь...

* * *

...Весь уездный городок знал, что Катя Веселкова родила от архиерея Варсонофия. Ей в ту пору меньше восемнадцати лет было. Келейник владыки, монах Пимен, дружок Катиной вдовой мамы, пристроил девушку в мужской монастырь скотницей, коров доить. Через короткое время Пимен отвел Катю в покои архиерея в угоду похотливому старцу. Однако и мамаша не видела греха в том, что ее чадо переспит у владыки в опочивальне: ведь он представитель бога на земле и может отпустить любой грех.

Катя помнит розовый полумрак в келье епископа, его шелковую мантию и сладкую настоечку, коей он потчевал отроковицу. Утром проснулась рядом с бородатым, еще не очень старым человеком.

Принесла матери отрез сатина на платье.

— В подоле не принеси! — строго сказала мамаша порядка ради.

Через какое-то время дочка родила хилого мальчика, который жил недолго. Владыку перевели в другую епархию, а Катю упрятали в девичий монастырь.

Проходили в монастыре молодые годы, но ни посты, ни молитвы не остудили горячую кровь христовой невесты, и ухитрялась она встречаться в укромных местах с молодыми послушниками и нестарыми монахами соседнего мужского монастыря. Высокая, черноглазая, строгая с виду мать Елизавета наставлениями игуменьи Макриды, полюбившей ее за льстивый язык, постигла науку оправдания любых грехов священным писанием, ежели это выгодно, научилась влезать в доверие к простодушным людям.

Февральскую революцию монахини встретили без особого волнения. Им все равно — будет ли царь, или кто другой станет у власти, все равно за кого молиться, лишь бы все по-старому осталось в монастыре, лишь бы их не трогали и не рушилось бы тихое, сытное, безмятежное житье. Вот когда пришла Советская власть и объявила отделение церкви от государства, девы зашипели, словно осы в потревоженном гнезде. Игуменья Макрида — женщина властная и бесцеремонная, пошла в уездный исполком, где на первых порах засели эсеры.

В бывшем кабинете председателя земской управы за обширным, украшенным резьбой письменным столом под зеленым сукном, восседал невысокий, юркий, белесый человек. На нем кумачовая рубаха и черный городской пиджак нараспашку. Это председатель уездного Совдепа Николай Пойгин.

Игуменья вошла размашисто и властно.

— Простите, ради бога, не знаю как вас величать: то ли господин, то ли товарищ. Все теперь перепуталось. Бывало, захожу в эти апартаменты, меня встречает его высокоблагородие господин земский, к ручке прикладывается. А ныне как? Для вас я, Николай Захарович, не товарищ, и вы мне не ваше высокоблагородие. Давайте по-простому: я игуменья женского Успенского монастыря, по имени Макрида. А прибыла я к вам по важному делу.

Председатель Совдепа от неожиданности потерял на время свою важную осанку и чуть не подошел к игуменье под благословение, но вовремя спохватился и строго спросил:

— Какое, гражданка игуменья, у вас дело к Советской власти?

— Дело у меня как раз по нынешним временам. Мы хотим сотворить коммуну.

Председатель остолбенел. Передвигая на столе письменные принадлежности, после затянувшегося молчания проговорил:

— Вы что, шутить сюда пожаловали, издеваться над Советской властью? Я велю вас сейчас же арестовать!

Стукнул кулаком по столу и потянулся к блестящему никелем звонку.

Игуменья подчеркнуто-спокойно сказала:

— Не к лицу вам запугивать слабую женщину. Выслушали бы лучше, что я скажу, авось нашли бы общий язык. Советская власть отделила церковь от государства — нам это ведомо. Мы властям не прекословим. Сам Христос говорил, что всякая власть от бога. Но ведь и нам жить надо, пока господь не призовет в свои чертоги. Не хлебом единым, но и не без хлеба. В монастыре у нас одни женщины: старые немощные подвижницы и молодые девы, душу спасающие. На них вся опора. Работящие, смиренные, — пусть кормят старух. Вот я и задумала: переделать наш монастырь в коммуну. Я слыхала, что в уезде нет еще ни одной коммуны, вот наша и будет первая. И вам не зазорно иметь дело не с монастырем, а с коммуной, и нам хорошо. Наши девы будут сами обрабатывать землю для своего пропитания, налоги будем платить исправно, а вы не мешайте только нашим религиозным чувствам. Царя в молитвах поминать не будем.

Назад Дальше