Записки Эльвиры - Алексин Анатолий Георгиевич


Алексин А

Сколько я себя помню, семья наша всегда была разбита на два лагеря: в одном лагере папа, в другом — мама и я. Тетю Анфису, мамину сестру, считали «перебежчицей»: она то защищала папу (это бывало чаще всего), то нам с мамой поддакивала. Лагери вполне можно было назвать «военными», потому что между ними без конца происходили столкновения и конфликты, иногда даже вооруженные: мама, выйдя из себя, бросала в папу пушистый моток шерсти или, доказывая свою правоту, тыкала ему в пиджак вязальными спицами: мама собиралась стать надомницей — и вот уже пятый год училась вязать кофточки.

Причиной столкновений почти всегда была я.

Это началось в самый первый день моего рождения. Папа решил назвать меня Верой — в честь своей старшей сестры, которую очень любил. Узнав об этом, мама, по ее словам, выписалась из родильного дома на два дня раньше срока. Она сказала, что не потерпит, чтобы ее первая (и, как потом выяснилось, последняя) дочь носила столь заурядное имя.

К тому же мама уже тогда успела возненавидеть всех папиных родственников, и в том числе тетю Веру, которую ни разу в жизни не видела.

Папа просил, доказывал, что имя Вера совсем не такое уж простое, что единственную женщину, которую по-настоящему любил Печорин, как раз звали Верой и что его старшая сестра, живущая на Дальнем Востоке, просто ангел, что она не сделала и не могла сделать маме ничего плохого… Но мама была тверда. Она взяла мою метрику, которую папа тайно от нее заполучил в ЗАГСе, поставила перед именем «Вера» аристократическую приставку «Эль», букву «е» переправила на «и» — и так я стала Эльвирой.

История эта пересказывалась у нас в доме десятки раз, и мне стало казаться, что я сама помню ее всю в мельчайших подробностях, вплоть до лиловых чернил, которые уже выцвели на моей метрике и которыми мама в тот день от волнения закапала свое платье.

Мама приводила всю эту давнюю историю в доказательство того, что я всегда, с первого дня своего рождения, была абсолютно безразлична папе. («Только глубоко равнодушный человек мог назвать дочь таким именем!») А папа подкреплял этой историей свою излюбленную мысль о том, что мама стала неправильно (уродливо, как он выражался) воспитывать меня с пеленок.

Папа не признавал моего «исправленного» имени, и вот уже восемнадцать лет наперекор маме называл меня Верочкой или, когда сердился, попросту Верой.

Да, причина конфликтов всегда была одна и та же. Но характер их менялся в зависимости от моего возраста и от времени года. Каждое лето, например, папа говорил, что меня нужно отправить за город с детским садом (когда я была совсем маленькой) или в пионерский лагерь (когда стала постарше). Мама хваталась за голову:

— Ну да, она всегда была ему безразлична! Ему неизвестно, что там, где собирается больше трех детей сразу, возможны эпидемии.

Мама, когда сердилась на папу, говорила о нем в третьем лице, словно бы он отсутствовал в комнате.

По той же причине — эпидемии, вирусы — мама долго не пускала меня в театры, в кино. Она бы, наверно, и в школу не пустила, но тут уж просто была бессильна.

Папа подходил к окну и начинал пристально изучать соседний двор. Он складывал руки за спиной, нервно сжимал и разжимал пальцы, одновременно приподнимаясь и опускаясь на носках, словно выполнял какое-то упражнение лечебной гимнастики.

— Ее бы еще лучше послать в туристский поход куда-нибудь на Эльбрус. Чтобы училась преодолевать препятствия, хребты. Карабкаться вверх! И чтоб подышала свежим, незагрязненным воздухом!

— Пусть карьеристы карабкаются вверх, — победоносно заявляла мама, хоть сама всегда учила меня «не быть в жизни растяпой».

В разговор вмешивалась тетя Анфиса.

— Лагерь — это да, — говорила она. — Эльбрус — это нет. Тут уж ты, Вася, переходишь границы. Поверь, я всегда за абсолютную справедливость.

В конце концов папа, как он выражался, «уставал бороться» — и мы проводили лето где-нибудь на даче в Малаховке.

Когда я стала учиться в школе, мама сама выбрала мне подругу. Ее звали Нелли. Никто в нашем первом классе «В» не заплетал свои тонкие косички такими яркими ленточками, как Нелли, никто не носил таких блестящих лакированных туфель и таких модных платьиц с плиссировками внизу, которые мальчишки называли «гармошками». Мама сказала, что Нелли — девочка из хорошей семьи. Я не поняла, что это значит. Тогда мама объяснила мне, что у нее, оказывается, очень порядочные родители. Что это люди с большим вкусом к жизни… Правда, когда я была в седьмом классе, порядочного Неллиного папу судили, как выразилась мама, «за какие-то серьезные операции». А папа сказал, что просто за воровство. Папа всегда был против моей дружбы с Нелли, но молчал, потому что «устал бороться».

Училась я на тройки и четверки (с некоторым преобладанием троек). Мама говорила, что я очень способная девочка, но что мне все слишком легко дается — и в этом главная беда. Получалось как-то так, что я именно из-за своих больших способностей учусь на тройки. Мне эта теория очень нравилась. «Да, я не какая-нибудь там зубрилка!» — с гордостью думала я. И так добралась до десятого класса.

Когда я получила аттестат зрелости, папа сказал, что первое мое «зрелое» решение должно состоять в том, чтобы и не пытаться поступать в институт, потому что я туда все равно не поступлю, а пойти куда-нибудь на курсы: я любила рукодельничать, и мама брала у меня уроки вязания.

В ответ на это папино заявление мама, по ее словам, потеряла сознание. Но и в бессознательном состоянии она умудрилась сравнить папу с жесточайшим мистером Домби из романа Чарлза Диккенса и сказать, что по сравнению с папой этот господин просто образец нежного и заботливого родителя. Мама сказала, что я обязательно поступлю в театральное училище, потому что еще в раннем детстве блестяще притворялась больной, когда не хотела чего-нибудь кушать или идти в школу в день контрольной работы.

— Ты видел в этом только хитрость! — крикнула мама, все еще находясь в бессознательном состоянии. — А я разглядела талант. Дарованье актрисы!

Папа, конечно, тут же «устал бороться», а я послушалась маму — и пошла на экзамен в театральное училище. Однако, когда я, читая известную басню, дошла до слов «Ворона каркнула во все воронье горло…» и взглянула на приемную комиссию, мне стало ясно, что дальше можно уже не читать. Мама сказала, конечно, что во всем виновата не лисица и не ворона, а папа, потому что это он накаркал, что я не поступлю в институт.

— Но в будущем году твое предсказание не сбудется, не тешь себя, — заявила мама. — За зиму Эльвирочка подготовится и обязательно поступит в высшее учебное заведение.

Но куда поступить? Я зубрила историю, литературу, немецкий язык, а мама бегала по знакомым: узнавала, в какой институт подают меньше всего заявлений, и одновременно нащупывала связи.

— Ах, если бы не пострадал Неллин отец! — вздыхала она. — У него всюду были друзья. Не то что у нашего папочки!..

Папа вскипел.

— Прости, пожалуйста! — сказал он, пристально разглядывая соседний двор, поднимаясь и опускаясь на носках. — У меня очень прочные связи и прекрасные друзья! Я могу устроить ее к себе на завод, в цех. И это было бы лучше всего! Лучше всего, запомни!.. Или послать ее к Верочке на Дальний Восток. Стала бы там человеком!

Тут вступила в разговор тетя Анфиса:

— Курсы — это да, цех — это нет. Ты, Васенька, опять перебарщиваешь. Поверь, я всегда за абсолютную справедливость.

— А дальше Дальнего Востока ты ничего для своей дочери не нашел! — вновь впадая в бессознательное состояние, ужаснулась мама.

Она продолжала изучать московские вузы. А в свободное время знакомилась с жизнью нашего дома — его секций, квартир. Она, очень любила это занятие и каждый день приходила с новостями. Как-то вечером мама сообщила:

— Эти тихони Краснушкины с первого этажа оказались практичнее нас всех. Они виртуозно обменялись: за свою каморку получили целых две комнаты. И говорят, без всякой доплаты!..

— Разве в нашем доме есть каморки? — удивился папа.

Дом был построен папиным заводом — и никакие критические замечания в его адрес не допускались.

— Хотела бы я взглянуть на этого дурака, который переехал в их каморку на первый этаж, — вызывающе повторила мама.

«Дурака» я увидела на следующий день. Это был невысокий молодой человек в очках. Неловко, на вытянутой руке, как носят брыкающуюся кошку, он нес авоську, из которой выглядывала длинная — зубастая и глазастая рыбья голова. Нелли уже давно внушила мне, что мужчины, которые таскают по улицам хозяйственные сумки, — это не мужчины. Поэтому я не стала разглядывать нового жильца более пристально. Но мама разглядела, все разузнала и прибежала домой с криком:

— Он, оказывается, не такой уж дурак! Он — доцент! Ты слышишь, Эльвирочка, доцент пушного института! Это же прекрасный институт: после него, наверно, не посылают к черту на рога. Ты будешь работать где-нибудь здесь, поблизости, в Столешниковом переулке. И даже, может быть, «организуешь» своей маме шубу, которую за двадцать лет совместной каторги не смог «организовать» твой отец!

Оказалось, что мать доцента больная женщина, ей трудно подниматься по лестнице, и вот почему они переехали в комнату Краснушкиных на первый этаж.

— Ты должна немедленно попасть к ним в дом! И завязать дружеские, прямо-таки родственные отношения, — заявила мама.

Но как же проникнуть в дом к незнакомым людям? Мама предложила, чтобы я в порядке общественной работы разносила квитанции по квартирам или даже стала агитатором. Но квитанции разносил наш дворник дядя Семен; причем свои посещения он использовал для бесед со злостными неплательщиками и никак не мог поручить мне это дело.

А агитаторами неработающих людей не назначали.

Папа молчаливо, с ехидной усмешкой наблюдал за нами: «Что еще вы придумаете?»

Но вот однажды за ужином мама торжественно объявила:

— Нам повезло: у его матери отнялись ноги!

От этой фразы у папы, кажется, отнялся язык и вилка упала на пол.

— Я попрошу… чтобы в этом доме… Людоедство какое-то! — еле выдавил он из себя.

— Я же не в том смысле, — спохватилась мама. — Я очень сочувствую бедной женщине. Все знают, какое у меня сердце! Все знают, кроме тебя… Но сейчас Эльвирочка просто обязана будет войти в их семью, чтобы помогать больной. Он целый день в институте, домработницу найти нелегко. А тут будет заботливый человек… Так сказать, сестра милосердия с законченным средним образованием. Мы, таким образом, идеально совместим их интересы со своими собственными планами! Понял, невозможный ты человек? Решено: завтра днем ты, Эльвирочка, спустишься на первый этаж! А утром мы кое-что предпримем…

Мама ценила только то, что трудно было достать. Если материал, даже очень красивый, свободно лежал на полке в магазине, мама долго ощупывала его, мяла, собирала в гармошку и потом говорила:

— Здесь что-нибудь не то… Он бы не лежал так просто.

И она покупала другой материал, который был не столь красив, но зато его приносила к нам домой загадочная Римма Васильевна. Папа называл Римму Васильевну «землечерпалкой», потому что у нее был огромный рот, полный блестящих металлических зубов.

По коридору Римма Васильевна шла как-то боком, боязливо озираясь по сторонам, как проходят по зданию, где только что кончился ремонт, о чем предупреждают таблички: «Осторожно, окрашено!» В коридоре Римма Васильевна казалась очень полной, а войдя в комнату, она вытаскивала из-под пальто какой-нибудь сверток, всегда перевязанный розовой ленточкой, и сразу худела. Римма Васильевна была суеверна: розовая ленточка приносила ей счастье.

Мама разворачивала свертки так осторожно, так бережно, словно в бумагу было запеленуто живое существо. Римма Васильевна тем временем бесцеремонно разглядывала комнату, останавливая свой презрительный взгляд то на обоях, то на посуде, то на моем платье.

Мама робела, начинала оправдываться:

— Обои, конечно, как вы говорите, не по последнему слову… Хорошо бы под шелк!

Римма Васильевна сочувственно покачивала головой.

— И посуда у нас тоже… Не датский фарфор и не что-нибудь такое… А вот отрезик ваш очень оригинален. Вы знаете, что я враг шаблона.

Римма Васильевна привыкла, чтоб перед ней заискивали. Взгляд ее снисходительно сочувствовал маме и как бы говорил: «Если бы я вам доставала и обои, и посуду, и все прочее, это было бы по последнему слову моды. Можете не сомневаться!..»

— Да, очень даже оригинальный материальчик, — продолжала восторгаться мама.

Римма Васильевна, будто сейчас только вспомнив о материале, бросала всегда одну и ту же фразу:

— У нас вы этого не достанете! — Она особенно нажимала на слова «у нас».

Фраза производила на маму магическое действие: она сразу вытаскивала мою старую вязаную шапку с помпоном, в которой хранились «левые», то есть скрываемые от папы, деньги. Мама скопила их в результате экономного ведения хозяйства и скрытых от папы выигрышей по лотереям. Деньги отсчитывались так торопливо, точно мама боялась, что Римма Васильевна может передумать и унести сверток обратно.

Римма Васильевна принимала бумажки небрежно, не считая: дело, дескать, не в них — лишь бы мои клиенты были одеты «по последнему слову»…

Да, мама ценила только то, что трудно было достать. А к тому, что получить было легко, она относилась с недоверием.

Она никогда не вызывала врачей из нашей районной поликлиники. Это было слишком легко и просто: позвонил по телефону — и пожалуйста!

— Это же не врачи — это бюллетенщики, — говорила она. — Ну а мне пока что бюллетени не нужны…

— Тебе, конечно, не нужны, — усмехался папа. — А вот меня, слава Богу, спас от астмы Иван Федорович, старик из нашей районки. У него колоссальный опыт.

— Тебя спас не Иван Федорович, а я! — возражала мама. — Вот эти… эти заботливые руки жены и друга выходили тебя!..

Мама вытягивала вперед свои руки. Она делала это при каждом удобном случае: руки у нее были очень белые и красивой формы, словно точеные. Это признавала даже тетя Анфиса, которая была строга и все оценивала с точки зрения абсолютной справедливости.

А один пожилой друг нашего дома воскликнул:

— Настоящее «лебединое озеро»!

С тех пор мы так и стали называть мамины руки — лебединым озером. Говорили, например: «Мама занозила свое «лебединое озеро». Или, когда мама возмущенно махала руками: «Лебединое озеро» вышло из берегов».

Но в общем, все это не имеет никакого отношения к делу. Речь ведь шла о врачах…

Много лет подряд мама лечилась только у гомеопатов. Это было не так шаблонно. Кроме того, попасть к гомеопату было довольно трудно. Когда же открыли специальную гомеопатическую поликлинику, куда можно было записаться, как в любую другую, мама остыла к гомеопатии. Она стала лечиться у «мага и волшебника», который жил за городом, на станции Крайнинка. «Маг и волшебник» лечил травами и древесной корой. Чтобы записаться к нему на прием, нужно было иметь минимум два рекомендательных письма, ездить несколько раз за город на электричке, долго звонить у садовой калитки… Все это было как-то не обычно, не просто — и потому мама беззаветно верила крайнинским лекарствам.

— Твой путь в институт лежит через Крайнинку! — заявила мама.

— Институт за городом? — огорчилась я.

— Ах, совсем не то… Мы поедем в Крайнинку и достанем лекарство для ног его мамы. Она у нас забегает по лестницам, как Витька из первой квартиры! Вот увидишь! Ну а доценту останется лишь отблагодарить тебя.

Одним словом, на следующее утро мы отправились в Крайнинку.

Странное дело, мне показалось, что «маг и волшебник» чем-то очень похож на Римму Васильевну. Он тоже привык, чтоб перед ним заискивали, и снисходительно покачивал головой, когда мама называла его «исцелителем», «благодетелем» и «профессором». Деньги в конце приема он тоже принял очень небрежно, скомкал их и, не считая, бросил в ящик письменного стола… После этого «маг и волшебник» протянул нам большой пучок желтой травы. И, скрестив руки на груди, устало произнес:

Дальше