Мой марафон - Хазанов Юрий Самуилович 11 стр.


— Не дома! — Тоська перешёл на шёпот.—Не дома держать, понимаешь? А где-нибудь в подвале или в сарае.

— Придумал тоже,— сказал Вова и приподнял правое Капино ухо, а потом отпустил, и оно шлёпнулось обратно, как блин на сковороду.

Кап скосил на Вову свой карий глаз — мол, что это ещё за баловство? — и опять уставился в окно: ведь на телеграфных проводах сидели сороки и говорили, конечно, про него. А Вова стал думать о том, что никто уже теперь не ткнёт утром тапочку прямо ему в лицо, не лизнёт в нос, не сунет лапу — держи, и всё тут... Никто не положит к его ногам мячик, или палку, или клизму и не залает: ну, кидай же скорей, я принесу!..

Тоська уже давно что-то говорил.

— ...понимаешь? — услышал Вова.— Он подумает на Капа и выгонит его. А мы возьмём.

— Почему выгонит?

— Я же говорю: заберёмся к нему в комнату и что-нибудь там испортим. Шкаф изрежем, у меня нож знаешь какой... Или там плащ порвём... немного совсем. А он решит, что это Кап...

— Кап ни за что так не сделает,—сказал Вова.—Возраст уже не такой. И вообще нечестно на него валить...

К ним подошла Тата. Она пробралась через весь автобус, чтобы погладить Капа.

— Будем к тебе в гости ходить, да? — сказала она.— Дядя Семь разрешит.

А Вове от этих слов захотелось плакать.

И вот наконец они в городе. Вову встречает папа с каким-то незнакомым толстым мужчиной в очках. Да это же дядя Семь! Ну и растолстел на своём курорте! И очки ведь он раньше надевал только после того, как посадит в кресло и скажет: «Откройте рот!»

Вова сразу сказал ему об этом, а дядя Семь ответил:

— Это для того, чтобы скорее моего Каплина увидеть... и тебя, конечно.

— Он теперь Каи,— сказал Вова.— Мы его все так называем, и ему больше нравится. '

— Посмотрим,—сказал дядя Семь.—Спросим у него самого.

А Кап наскакивал то на Вовиного папу, то на дядю Семь, и трудно было сказать, кому он радовался больше.

— Ну, вот и кончилась наша собачья жизнь,—сказал папа, когда шли к стоянке такси.— Блудный пёс возвращается в лоно своё.

— Боюсь, долго у него будут болеть передние лапы,—сказал дядя Семь.— Столько ребят попрощалось!

В такси дядя Семь рассказывал, что чем-чем, а прогулками пёс теперь будет обеспечен. Он договорился с одним человеком, у которого уже есть два фокстерьера: будет к нему утром приводить Капа, а вечером забирать.

— Собачья группа,—сказал Вовин папа.—А завтрак надо с собой давать?

Но Вова даже не улыбнулся. Он думал о том, какой всё-таки странный народ эти взрослые. Для них что Кап, что чемодан — всё одно: сдал на хранение, и ладно. А ещё охотиться собирался. На куропаток, на медведя... Зубодёр!

Тут дядя Семь поглядел на Вову, и тот даже покраснел: ему показалось, что он очень громко подумал последнее слово и дядя Семь услышал.

— Что, брат? Жалко расставаться? — сказал дядя Семь.—Ничего. Приходи почаще. Мы будем только рады. Верно, Каплин?.. Ну, скажи спасибо Вове и его родителям, конечно, и пошли домой.

Такси остановилось. Вова прижался щекой к Каплиновому лбу — там, где белая звёздочка. Он бы, наверно, и поцеловал его, но не при папе, да и мама говорила, что от этого бывает какая-то страшная болезнь на букву «т».

Кап несколько раз оборачивался, словно спрашивал, что же Вова-то не идёт. Перед самым подъездом он остановился, внимательно посмотрел в сторону машины, потом тряхнул ушами, и последнее, что Вова увидел, перед тем как закрылась дверь,— это хвостик с завитком на конце.

После приезда из лагеря дел у Вовы, конечно, хватало: нужно было повидать многих ребят, рассказать о лагере и о Капе, сыграть на пустыре в футбол, сходить на пруд, в кино... Даже за хлебом пойти было некогда. Но для того чтобы повидать Капа, время всегда находилось. Тем более, что в собачью группу Кап так и не ходил. Вернее, походил два дня и перестал, потому что там такое творилось! Фокстерьеры приняли его в штыки — лаяли не переставая и в драку лезли. Один из них даже голос сорвал. Неизвестно, чем Кап пришёлся им не ко двору. Ведь характером он очень уживчив: дружелюбный, ласковый, необидчивый. Это всё фокстерьеры — известные забияки! А может, и Кап что-нибудь им такое пролаял, очень обидное...

Но как бы то ни было, Кап снова сидел бы часто один в маленькой комнате, если б не Вова. Вова же не давал ему скучать. Он приходил по нескольку раз в день, с ребятами и один, вынимал ключ из старого пальто, если Семёна не было, играл с Капом и потом забирал его к себе. А вечерами часто звонил к дяде Семь и говорил, что Кап так крепко спит — просто жалко его будить. Пусть уж он у них переночует. И дядя Семь разрешал.

— Не пойму,— говорила Бовина мама,— у кого живёт собака? Когда ни приду, она всё здесь.

Вова даже не давал убрать Капину миску — так она и стояла в углу их комнаты.

Если он полдня не видел Капа, то обязательно узнавал по телефону, как тот себя чувствует, холодный ли нос и не ругались ли на него во дворе.

Когда начались занятия в школе, Вова стал заходить к Капу каждый день после уроков. Иногда он это делал и вместо уроков. Вместо пения, например.

Мама нередко теперь говорила папе, что ей не нравится, как Вова ест и учится, и вообще вся эта история. А папа говорил, что ему тоже, но нельзя ведь человеку запретить любить собаку: вспомни хотя бы «Му-му»... На что мама отвечала, что тоже читала Тургенева, но от этого ей сейчас не легче.

Конечно, папа запрещал Вове так часто ходить к Семёну, говорил, что Вова надоел Семёрке, что у того нет ни минуты покоя — то Вова один заявляется, то с друзьями, то к телефону каждый час зовёт. А ведь Семёну и почитать надо, и вздремнуть иногда...

Мама тоже ругала Вову — и за то, что плохо ест, и за уроки, и что из дому пропадает. Даже не стала давать деньги на кино. Но ничего не помогало. И тогда мама решила прибегнуть к крайним мерам: запретить Вове приводить Капа и ходить к нему. А Семёна попросила не оставлять больше ключ в старом пальто на вешалке. Но Семён наотрез отказался прятать ключ. Во-первых, сказал он, это нечестно по отношению к Капу, а во-вторых, он совсем запутался и уже не знает, чья это собака.

Ответил на этот вопрос через несколько дней сам Кап.

Началось с того, что Вову позвали к телефону.

— Вова,— услышал он в трубку,— ты один?

— Здрасте, дядя Семь,— сказал Вова.— У меня Тоська. Что делает Кап?

— И больше никого? — спросил Семён.

— Папа в библиотеке. А как Кап?

— Понимаешь,— сказал Семён,— его нет!

— А где он?! — закричал Вова.

— Я весь двор обегал,— ответил Семён.— Говорят, видели на улице.

— Там ведь машины,— сказал Вова.— Или украдут... Украли, значит.

И он заплакал. Сейчас ему было всё равно, что рядом стоит Тоська и что соседка идёт по коридору со своей Кнопкой.

Вдруг Кнопка завизжала. Нет, она залаяла на дверь. А кто же тогда визжал? Визг повторился. Очень знакомый визг.

— Капочка! — крикнул Вова и бросился к двери, а телефонная трубка повисла на шнуре и закачалась как маятник.

И вот уже Кап в коридоре, он скачет на Вову, на Тоську, на соседку и как-то жалобно поскуливает. И вид у него очень виноватый.

— Что, испугался? — спрашивает Вова.

— Как же он только улицу переходил? — ахает соседка.

— На зелёный свет,— говорит Тоська.— Ясно как.

А трубка всё болтается вдоль стены, и в ней что-то шепчет и крякает.

— Алё! — закричал Вова и схватил трубку.— Это ещё вы, дядя Семь? Он здесь! Пришёл! Сам! Можно, он сегодня переночует?

Когда мама вернулась с работы, Вова сидел на корточках перед Капом и говорил ему:

— Ты больше не будешь убегать на улицу? Дай честное собачье.

Пёс таращил на него глаза, склонял голову то вправо, то влево и совал Вове лапу.

— Я же запретила приводить его сюда,— сказала мама, отбиваясь от Капа, который подскочил к ней, начал прыгать и всё норовил лизнуть в нос.

— Он сам пришёл, мама! Честное слово. Спроси у дяди Семь...

Кап у них пробыл до позднего вечера, и Вова опять поставил в угол комнаты его миску, которую мама уже убрала под кухонный стол. Потом родители велели Вове ложиться спать, а сами пошли к Семёну. И Капа забрали, несмотря на все протесты Вовы и даже слёзы.

— Нет и нет,— сказала мама.— И разговор окончен.

Папа ничего не сказал, но как-то странно посмотрел на Вову — как будто в чём-то виноват перед ним.

...Вове приснилось, что он едет на машине, за рулём сидит Ашотик, а дядя Тигран почему-то идёт рядом и у него совсем нет усов. И машину страшно трясёт, так трясёт, что прямо невозможно... Вова открыл глаза и увидел маму.

— Что, уже в школу? — спросил он.

— Нет,— сказала мама.— Сейчас ночь. Ты совсем проснулся?

И тут открылась дверь, и через неё проскочило какое-то тёмное ушастое существо. Оно бросилось сначала под Бовину кровать — и вот уже суёт ему прямо в лицо тапочку! А потом выпустило тапочку и тёплым языком облизало Вову. И мама не мешала и ничего не говорила про болезнь на букву «т».

— Капочка,— сказал Вова и увидел, что рядом с мамой стоят дядя Семь и папа.

— Вот так,—сказал дядя Семь, совсем как автоинспектор.—Принимай свою собаку.

«Может, это сон?» — подумал Вова. И нарочно потянулся и сел на кровати. Мама улыбалась и кивала головой. И вообще все улыбались.

И Кап тоже — хвостом.

— До свиданья, Каплин,— сказал дядя Семь.

— Кап, иди сюда! — сказал Вова.

ЧЕМПИОН ГОРОДА

На огневой рубеж вышла третья смена. Судья поднёс рупор ко рту и сказал:

— Внимание! Стреляется упражнение МВ-8, шестидесятипульный стандарт. Время — два часа. Положение «лёжа»... Заряжай!.. Огонь!..

Гриша сделал тринадцать пробных выстрелов. Он вообще любил число «тринадцать», чёртову дюжину, и часто давал себе задание: сделать то-то и то-то ровно тринадцать раз. Он мог уже подтянуться тринадцать раз на турнике, съесть подряд тринадцать «Золотых ключиков», назвать тринадцать морей... А однажды добился даже того, что мама тринадцать раз сказала ему: «Сходи за хлебом!»

Оставалось ещё научиться выдувать по тринадцать стаканов чая, как папин дедушка, и пробегать стометровку за тринадцать секунд. Хорошо бы, конечно, выловить тринадцать карасей в пруду...

Но сейчас Грише сильнее всего хотелось попасть в самую середину мишени. И не тринадцать раз, а как можно больше.

Впереди было целых два часа: гуляй, разговаривай, пой, но сделай ровно шестьдесят выстрелов. Не каких-нибудь, а самых, самых лучших... Эх, выбить бы на тринадцать очков больше, чем зимой на районных соревнованиях... Или чем на тех, в прошлом году... когда всё это случилось... С Витькой они навсегда поссорились. Просто не замечают друг друга. Как будто каждый из них стал невидимкой для другого... Не надо об этом думать. Нужно о чём-нибудь хорошем. Или смешном. Так велел тренер...

Гриша лёг, пристроил поудобней свою мелкокалиберную винтовку... Так... не утапливать мушку... не заваливать... так...

Выстрел! Ещё один. И ещё.

После каждого выстрела Гриша смотрел в окуляр. Неплохо: «девятка»... Опять «девятка»... «Семёрка»!.. Начал срывать! Нужно встать и пройтись. Пускай судья-контролёр снимет трубку полевого телефона и скомандует: «Серия кончена!» А ребята, те, что в блиндаже, сменят пробитую мишень на чистую...

В тот день, больше года назад, он тоже сидел в блиндаже, а Витька стрелял тридцатипульный стандарт... Но не нужно о плохом... Папа обещал купить транзистор... Если будут деньги...

Гриша помахал рукой Петьке и другим ребятам,— они пришли на полигон «болеть». И потом пошёл на линию огня.

Он сделал ещё несколько выстрелов... Пока всё идёт хорошо. «Так держать!» — как говорят на корабле.

Гриша встал, потянулся и начал дышать по-особому, как учил один папин знакомый: вдыхать через левую ноздрю, а выдыхать через правую. Потом наоборот. Этот знакомый говорил, что так дышат в Индии. Не все, конечно, а те, которые называются йоги. Это одно из упражнений, а вообще их очень много, и сами йоги становятся такими, что просто чудеса вытворяют: поднимают чуть не сто килограммов, любую боль переносят и даже могут приказать, чтобы кровь не текла из раны... Так говорил папин знакомый, а Гришин тренер сказал, что не очень-то верит во все эти штуки, но дышать одной ноздрёй разрешает. Хоть это и не очень красиво: могут подумать, что у Гриши нет носового платка...

Гриша перестал дышать по-йоговски и стал прогуливаться взад и вперёд, невдалеке от стола судейской коллегии. Он ходил и тихонько напевал: «Я на камушке сижу...» Есть такая песенка, и, не будь её, не держать бы, наверное, Грише в руках винтовки, не знать, что такое «мелкая» и «высокая» мушка, не целиться с замиранием сердца в чёрную червоточину на белом круге...

Пять лет назад — они жили тогда в другом городе — решили Гришу учить музыке. Купили самую маленькую скрипку — четвертушку, и мама начала водить его в музыкальную школу.

Сначала Грише нравилось: идёшь по улице с чёрной папкой, с футляром, похожим на чёрную безглазую рыбу, а все на тебя смотрят с завистью, уступают дорогу... Потому что идёшь ты не в обыкновенную, куда все должны ходить, а в музыкальную школу.

Но прошло немного времени, и Грише сделалось скучно. Во-первых, играешь какую-то чепуху, ноты какие-то, а не песни и не эти — как их? — кампанеллы. Во-вторых, учитель только и знает что пристаёт: «Круглее пальчики!.. Не утрируй!.. Жирнее смычком!.. Повесь мизинец!..» А главное — надо всё время стоять. Несчастные эти скрипачи! Вот на рояле — совсем другое дело: развалился себе на стуле и давай...

Гриша очень не любил стоять. Уж лучше он будет усидчивым, как требуют в обыкновенной школе, а не устойчивым, как здесь... К тому же учитель музыки, наверно назло, стал разучивать с ним песенку, под названием «Я на камушке сижу...». Гриша так долго играл её, что запомнил на всю жизнь.

Если урок музыки проходил не очень плохо, то на обратном пути мама заходила с Гришей в кондитерскую и покупала трубочку с кремом. То, что на дороге была кондитерская, помогло Грише продержаться почти год и даже перейти в следующий музыкальный класс. Но всё равно его скрипичное образование шло не слишком хорошо, а со скрипом.

А потом он с родителями переехал в другой город. И здесь Гришу опять заставляли «вешать мизинец», «держать позицию», «делать пиччикато». Но по дороге домой тут уже не было жёлто-коричневой вывески кондитерской. Зато был тир. На его прилавке, словно для продажи, лежали пневматические ружья, а у задней стенки, как в кукольном театре, толпились волки, зайцы, утки, и казалось, что вот они заговорят и начнётся представление.

Теперь уже Гриша ходил без мамы, поэтому — хорошо ли, плохо ли прошёл урок — на обратном пути он обязательно заворачивал в тир и проводил там не меньше времени, чем на спектакле кукольного театра. Он не стрелял, а только смотрел, как стреляли другие, как иногда после выстрела какой-нибудь зайчик с металлическим треском срывался вниз и начинал раскачиваться, будто маятник.

А однажды один мужчина сбил подряд три фигуры и сказал Грише:

— Что, небось слюнки текут? Стреляй, заплачу.

— Не надо, спасибо,— сказал Гриша.

— Они центрального боя,— сказал мужчина про ружья.— Ну, бери.

— Я знаю,— ответил Гриша.

Он действительно наслышался здесь всего — и о ружьях, и о том, как стрелять.

— Закрой оба глаза, лучше попадёшь! — крикнул какой-то мальчишка.

Гриша взял ружьё, приставил приклад к плечу, прижался щекой к полированному дереву, почувствовал запах нагретого металла, машинного масла... Он стал наводить так, чтобы мушка на стволе ружья упёрлась в самую середину кружка, нарисованного на утке. Никогда он не думал, что руки у него так трясутся. По мушке видно. Он глубоко вздохнул, затаил дыхание, закрыл глаза... Щёлк!

Гриша открыл глаза: утка болталась вниз головой.

— Молодец! —сказал мужчина.—Настоящий охотник. Ещё! Гриша кивнул. Он выстрелил ещё три раза, но промазал.

— Плохо глаза закрываешь! — сказал тот же мальчишка.

— Ничего, научишься,—сказал мужчина.—Главное в этом деле— спокойствие.

С тех пор Гриша все деньги, какие у него бывали, тратил на тир.

И когда он давно уже перестал играть на скрипке (потому что сначала она сломалась, потом он упал с велосипеда, а потом его родители поняли, что скрипача из него не выйдет), когда он уже больше двух лет занимался в стрелковой секции, выиграл первенство школы, потом района,— всё равно маленький душный тир, похожий на зал кукольного театра, привлекал его по-прежнему.

Назад Дальше