Так приятно было смотреть на играющих сестричек за окном минивэна. Куда лучше телевизора! Все равно что заглянуть одним глазком в мир, который всегда существовал, но мне открылся лишь на пару секунд – как обрывок случайно услышанного на улице разговора, в котором выхватываешь всего одну фразу, зато какую интригующую, например: «И с той ночи мама души не чает в подводных лодках».
И тут они все как взбесились. То ли одна из младших сестер не удержала веревочку натянутой, то ли случилось что-то столь же трагическое, но старшая выдернула руки и оттолкнула младшую к окну. Та заревела. Отец в массивных очках обернулся и принялся орать на всех трех. Мать тоже обернулась, но молчала. Минивэн сбросил скорость, и я потерял их из виду.
Когда они наконец догнали нас снова, то ехали очень быстро. Я спрыгнул со своего места и, забыв осторожность, высунул голову наружу, чтоб разглядеть, что там происходит. Девочки забились на свои места. Младшая, та, что все испортила, теперь смотрела в окно в мою сторону, вся надувшись, на щеках у нее блестели слезы.
Когда машина проносилась мимо, я помахал девочке рукой. Малышка, должно быть, заметила движение и, ничего не понимая, вскинула голову. Я снова помахал. Личико у нее просветлело. Я чувствовал себя супергероем. Она буквально разинула рот и прижалась лицом к стеклу, а потом повернулась и что-то завопила сидящим в машине – я почти слышал ее, но к тому моменту минивэн уже унесся вперед и больше я его не видел.
А потом состав заколыхался, стук колес зазвучал по-иному и постепенно начал замедляться. Мы подъезжали к Диллону.{78} Я решил, что надо куда-нибудь спрятаться. Но куда? Вспомнив, как доктор Клэр однажды сказала мне: «Не надо все усложнять» – не уверен, что она сама следовала этому совету, – я ринулся к самому очевидному месту: водительской дверце «виннебаго» прямо у меня над головой.
Ну разумеется, там было заперто. Да и кто бы оставил фургон открытым?
Поезд зашипел и резко остановился. Я потерял равновесие и упал. Внезапно на платформе стало совсем открыто и незащищенно. Движение поезда обеспечивало мне хоть какую-то безопасность, а теперь, когда он стоял неподвижно, я превратился в отличную мишень.
Через просветы в бортиках платформы я различал далеко впереди двор и старомодное депо. Какие-то люди вышли оттуда и что-то кричали машинисту. Во мне начала подниматься паника. Нет, эта идея с самого начала никуда не годилась! Надо было давно отказаться от мысли о поезде и выбрать какой-нибудь другой вид транспорта.
Может, заползти в багажник «виннебаго»?
– Нет у них никаких багажников! – напомнил я сам себе. – До такого только ребенок и додумается!
Я помчался вокруг машины, выискивая взглядом хоть что-нибудь: прицеп, каноэ, палатку – какое угодно укрытие, куда можно временно забиться, спасаясь от железнодорожного быка с его неизменным атрибутами: тростью, моноклем и чутьем на кровь.
Ничего. Разве такие фургоны не снабжают сразу всякими дополнительными штуками?
Голоса у начала поезда стали громче. Выглянув в щелочку, я увидел, что от локомотива в мою сторону направляются двое с планшетами. Один был в форме, а ростом – настоящий великан, на добрый фут выше своего спутника. Выглядел он – точно из цирка сбежал.
«
В тесном, наводящем клаустрофобию закутке я старался даже не дышать – что очень трудно, когда ты весь запыхался. Голоса теперь доносились лишь приглушенно, но я слышал: эти двое приближаются. А потом они остановились. Кто-то запрыгнул на платформу вагона. Капля пота скатилась у меня по лбу, прямо по центру, сбежала по переносице и застыла на самом кончике носа, точно божья коровка перед взлетом. Скосив глаза, я мог разглядеть эту каплю, и в нынешнем моем судорожном, искаженном адреналином восприятии мне всерьез казалось, что если она сейчас упадет на пол, верзила-бык услышит «плюх» и немедленно меня найдет.
Заскрипела платформа. Верзила обошел «виннебаго» и остановился с пассажирской стороны. И тут я заметил, что в двери уборной есть что-то вроде «глазка». В тот момент – в разгар самоспровоцированного косоглазого удушения – я даже не стал задаваться логичным вопросом, зачем тут «глазок» и какие драматические семейные сцены могут разыгрываться благодаря подобной опции: я был все так же сосредоточен на капле пота, готовой сорваться с носа, и на том, как трудно млекопитающему не дышать. Поэтому я просто подумал: «Ух ты, “глазок”! Можно посмотреть, собираются ли люди, которые собираются меня убить, меня убивать».
Я прильнул глазом к отверстию. Капля пота упала на пол, я так и ахнул – но совсем не из-за нее, а из-за того, что увидел в «глазок»: огромного быка-полицейского. И говоря «огромный», я не преувеличиваю – высоченный и толстый. Прижавшись лицом к тонированному стеклу бокового окна «виннебаго», он сложил руки ковшиком вокруг глаз, стараясь разглядеть, что происходит внутри. А на полу, прямо перед его здоровенной башкой и горилльими лапами, стоял мой переполненный чемодан!
Бык задержался у окна еще на минуту-другую. В какой-то момент даже протер стекло ладонью. Ну и лапищи! Я представил себе, каким бы крошечным казался на этих пальцах воробей.{79}
Протерев стекло, бык снова принялся вглядываться внутрь. Я так и ждал, что он заметит чемодан, ждал, что лицо его вот-вот переменит выражение: «Эй, а это тут что такое? Поди-ка сюда…»
Почему он стоит тут так долго? Он нарколептик? Или захотел купить такой фургон для себя и великанши-жены и теперь прикидывает размеры? Ладно, давай уж, заметь чемодан и иди меня убивать! Но только не стой столбом! Мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем здоровяк отлепился от окна и пропал из вида.
– Валеро, – прошептал я. – Ты тут?
– Тут, тут.
– Чуть не попались, а?
– Ага, я за тебя прям испугался. Но ты ловкий террорист.
– Террорист? – возмутился я, однако решил не затевать спора. Только вот вести с автофургоном дискуссий об определении слова «терроризм» мне не хватало. Считает меня бандитом – ну и на здоровье.
Чем дольше мы стояли в Диллоне, тем сильнее я утверждался во мнении, что поезд дальше не пустят, пока не выловят нарушителя, осквернившего семафор. С другой стороны, очень может статься, просто чудовищу в образе копа и сопровождавшему рабочему требовалось много времени на то, чтоб осмотреть все машины. И вот, когда я уже всерьез обдумывал все более и более заманчивую идею слезть с поезда, добраться пешком до города, раздобыть себе молочный коктейль и поймать такси до дома, пневматические тормоза с шипением разжали хватку. Состав рывком тронулся с места.
– Слышишь, Валеро? – воскликнул я. – Мы снова движемся. Жди, Вашингтон, мы идем!
На всякий случай я, прежде чем выйти из уборной, сосчитал до трехсот четырех. Хорошее, надежное число.{80}
Вырвавшись наконец из тесноты в роскошь и великолепие «Ковбоя-кондо», я в первый раз за все это время смог отмокнуть душой в новой берлоге. На раскладном обеденном столике стояла ваза с пластиковыми бананами. На всех телеэкранах красовались большие прозрачные наклейки, изображающие ковбоя верхом на коне на фоне пейзажа в стиле Долины монументов. А в пузыре у него над головой – как в комиксах изображают разговоры – написано: «Американский “виннебаго”!»
В салоне к запаху нового автомобиля примешивался сладковато-щелочной вишневый аромат моющего средства. Пока я стоял на полиэстеровом ковре и осматривался, меня вдруг пронзило очень странное чувство: комната ощущалась очень знакомой и безопасной, и в то же время – чужой и неестественной. Все равно, что шагнуть в гостиную дальнего родственника, о котором ты только слышал, но которого никогда не встречал, и увидеть там сплошные безвкусные салфеточки.
– Что ж, Валеро, настоящий дом. Славное место. – Я старался, чтоб голос мой звучал искренне. Не хотелось его обижать.
Валеро ничего не ответил.
Поезд мчался себе вперед. Через некоторое время горы плотнее обступили дорогу, образовав отвесный каньон, а рельсы устремились в теснину рядом с рекой Биверхэд. Состав замедлил ход, скрежет металлических частей звучал тем громче, чем круче становился подъем. Я прильнул к окнам «виннебаго», силясь разглядеть вершины по обе стороны дороги.
А мы все поднимались и поднимались. Краснохвостый сарыч камнем упал с неба в пенистую стремнину и скрылся в холодной горной реке секунды на две, не меньше. Интересно, каково оно, находиться под водой, среди жидкости, существу, приспособленному для обитания в воздухе? Чувствовал ли он себя таким же неуклюжим, как чувствовал я, ныряя и глядя на мелких рыбешек, снующих по дну нашего пруда искорками яркого света? Но тут сарыч снова взмыл в воздух. С трепещущих крыльев слетали капли воды. В клюве у него билась серебристая рыбка. Сарыч описал еще один круг, я вытянул шею, чтобы проследить его полет на фоне утесов, но он уже скрылся из вида.
Сам не зная почему, я вдруг заплакал. Сидел на канареечном диванчике в стерильном «виннебаго», установленном на грузовом поезде, и шмыгал носом. Никаких там девчоночьих всхлипов, ничего такого – просто что-то маленькое и очень печальное, лежащее на дне грудной клетки, пойманное между мягкими органами, таким образом просилось наружу. Я сидел, сидел, и оно вылилось изнутри. Как будто я выпустил затхлый воздух из комнаты, которую давным-давно держали запертой и никогда не открывали.
Постепенно подъем закончился. Потянулись волнообразные просторы Биттеррута – старые, своевольные горы, похожие на сборище вздорных дядюшек, которые с сигарами в зубах без конца играют в покер и травят байки о старых временах, военных тяготах и болезнях скота. Да, горы Биттеррута были упрямы, но ох до чего утонченны в своем упрямстве. Они медленно текли мимо, точно спины черных китов. Хотелось бы мне, чтобы шошоны знали о китах. Тогда бы они все кругом назвали в их честь. Гора-кит номер один, Малый китовый холм, Китовая седловина.{81}
Мы взобрались на перевал, и мне показалось, будто я на вершине гигантских американских горок перед началом скольжения вниз.
Я на пробу высунул голову из фургона. Меня снова приветствовал все тот же ужасающий лязг. Внутрь он проникал лишь приглушенно, но снаружи ничто не ограждало меня от грохота железа, от клацанья и тарахтенья всех тех маленьких механических частей, что толкали поезд вперед. И это вечный пронзительный скрежет металла, это жалобное скуление, точно тысячи птичек пищат от невыносимой боли.
Воздух был холоден и разрежен. Я ощущал ясный и чистый запах пихтовых лесов, взбегавших от рельсов вверх по склонам. Высокогорье. Край, открытый всем ветрам.
Пока поезд словно бы собирался с духом на вершине перевала, до меня постепенно дошло все значение этого места.
– Валеро! – вскричал я. – Это же водораздел! Мы переезжаем водораздел!
Здесь водораздел был куда эффектнее пологих склонов близ Коппертопа. Перевал Монида, зона многих жарких действий, во всяком случае, в геологическом смысле. На протяжении миллионов и миллионов лет батолиты поднимались и раздавались в стороны, материковые плиты напрягались, реки взбудораженной магмы клокотали под толщами скал, формируя невероятную топографию западной Монтаны. «Спасибо, магма», – подумал я.
Поезд затарахтел дальше, а я вдохнул полной грудью и чуть не пропустил дорожный знак.
Я улыбнулся. Если континентальный водораздел считать крайней границей между западом и востоком, то, выходит, я только сейчас официально вступал на западные территории. Наше ранчо лежало к югу оттуда, где водораздел делал широкую петлю на запад, вбирая в себя похожее на гигантский отпечаток пальца озеро Биг-Хоул на стороне Атлантического океана. А значит, Коппертоп на самом деле находится к востоку от этой символической линии. А значит…
«Отец, мы жители Востока! – хотелось закричать мне. – Ну ее, эту Новую Англию с ее клэм-чаудер! Лейтон, ты слышал? Ты – восточный ковбой! Наши предки так и не добрались до настоящего Запада!»{82}
По крайней мере, здесь, на поросшем черными соснами перевале, среди гор, две границы – физическая и политическая – сливались воедино. А для меня континентальный водораздел всегда был важен как грань, которую не оспоришь. Должно быть, именно эта грань отличала Подлинный Запад от просто Запада. Очень даже уместно вышло: чтобы попасть на Восток, мне сперва надо было оказаться на Дальнем Западе.
Я попытался достать из чемодана фотоаппарат и щелкнуть континентальный водораздел для моего будущего альбома, но, разумеется, не успел и начал опасаться, что моему альбому предстоит пестреть снимками, сделанными пост-фактум. Да и сколько таких вот мгновенных кадров в мире на самом деле сняты задним числом! Тот миг, что побудил автора схватиться за фотоаппарат, никогда не бывает запечатлен – на пленку попадают осколки того, что было дальше: смех, реакция, рябь по воде. Но в силу того, что у нас остаются лишь фотографии – что теперь я могу посмотреть только на снимок Лейтона, а не на него самого, фото-эхо момента со временем вытесняет в памяти сам момент. Так, например, я не помнил, как Лейтон балансировал в красной тележке на крыше нашего дома, зато помнил падение, погнутую тележку и как Лейтон стоит на четвереньках и от боли тычется головой в землю. На моей памяти он никогда не плакал.{83}