– А что это?.. – начал я через секунду.
– Система подземных ходов, – пояснил Борис, просовывая голову внутрь. – Еще со времен Гражданской войны. В одном из них мы нашли кавалерийские сапоги. Эти ходы тянутся от Белого Дома к Капитолию и потом к Смитсоновскому музею. – Он начертил у себя на ладони маленький треугольник. – Их построили, чтобы всякие большие шишки могли бежать, если вдруг город попадет в осаду. Идея была в том, чтоб они укрылись в Музее, а потом выбрались из города, пока мятежники их не нашли. После войны ходы были запечатаны, но Мегатерии в сороковых годах их отыскали, и с тех пор мы активно ими пользуемся. Но, конечно, это страшная тайна. Если ты проболтаешься, мне придется тебя убить.
Он ухмыльнулся.
Мне было уже совсем не страшно.
– Я рисовал карту канализационной системы Вашингтона – и перерыл уйму старинных карт подземелий, а этих туннелей не видел.
– Жаль тебя огорчать, старина, но на свете есть пропасть вещей, не показанных на картах. И обычно они-то и есть самые интересные.
– А вы случаем ничего не знаете о пространственно-временных туннелях?
Борис сощурился.
– Каких именно?
– Понимаете, мне кажется, на пути сюда мой поезд прошел через что-то вроде пространственно-временного туннеля…
– Где это было? – перебил он.
– Где-то в Небраске, – ответил я. Борис понимающе кивнул, а я продолжал: – То есть, конечно, я не совсем уверен, но так оно выглядело: мир словно бы на время исчез, а потом внезапно мы оказались в Чикаго. Я когда-то читал что-то про туннели на Среднем Западе…
Он кивнул.
– Отчет мистера Ториано?
– Вы его знаете?
– Еще бы! Он знаменит в кругах Мегатериев. Настоящая легенда. Исчез лет пятнадцать назад, пытаясь задокументировать нестабильность пространственно-временного континуума в Айове.
Атмосфера комнаты, в которой на меня уставились 783 глаза. Из блокнота З101
Когда я вернулся назад, в зале уже приглушили свет. Последние опоздавшие в темноте пробирались к своим местам. На секунду я совсем потерялся и забыл, где сижу, – меня оглушила смесь мелькающих черных рукавов, обручальных колец и зловонного дыхания.
Кто-то схватил меня за локоть и с силой дернул назад. Я сморщился от боли – чувство было такое, будто швы на груди разошлись.
– Где тебя носило? – прошипел над ухом Джибсен. – Где ты был? – Глаза у него преобразились. Я все пытался найти прежнего Доброго Джибсена, но и следов не находил.{171}
– В туалете, – пробормотал я, стараясь не заплакать. Очень не хотелось так быстро разочаровать Джибсена.
Он смягчился.
– Прости. Я не собирался… просто хочу, чтобы все прошло хорошо.
Он улыбался, но в глазах еще оставалась не до конца угасшая злость. Я видел, как она таится там, под поверхностью. И тут, глядя в его глаза, я вдруг понял: взрослые способны сохранять эмоции очень-очень долгое время, даже после того, как все закончилось, карточки разосланы, извинения принесены и приняты. Взрослые тащат за собой огромный груз старых и никому не нужных эмоций.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Джибсен.
– Хорошо, – ответил я.
– Отлично. Давай сядем. – Теперь его голос звучал мягко, заискивающе. Выпустив мой локоть, он провел меня к нашему столику. Соседи приветствовали нас вежливыми полуулыбками. Я полуулыбнулся в ответ.
На тарелке у меня уже лежала крохотная порция салата, в котором виднелись кусочки мандарина. Осмотревшись по сторонам, я обнаружил, что все вокруг потихоньку поклевывают еду, как птички. Какая-то женщина успела выесть из салата весь мандарин.
Из-за соседнего стола поднялся какой-то мужчина и прошел на сцену. Все зааплодировали. Я вспомнил, что во время череды представлений он жал мне руку, и только теперь до меня дошло, кто это: секретарь Смитсоновского института. Вот он, вот, во плоти! И почему-то именно то, что я вижу его – зализанные волосы, пухлое лицо и отвисшие щеки, подрагивающие, когда он с улыбкой кивал, призывая зал к молчанию – почему-то именно это превратило мое путешествие за две тысячи четыреста семь миль через всю Америку в реальный, свершившийся факт. Я был здесь. Я сжал мизинец и облизал губы от нервного ожидания.
Однако когда он начал говорить, мозги у меня заскрипели и я, сам того не заметив, отделил уважение и нежность, которые питал к Смитсоновскому институту, от этого пухлого чиновника с неискренней улыбкой. Речь его оказалась на удивление посредственной: она плыла по залу и беспрепятственно выскальзывала за дверь, принося слушателям лишь смутное удовлетворение – и ничего больше.{172}
Уже через минуту этой говорильни{173} мне захотелось проверить, удастся ли одним щелчком закинуть кусочек чахлой морковки с тарелки в винный бокал. Никогда не умел слушать взрослых, которые имеют в виду что угодно, кроме того, что говорят. Как будто бы их слова, едва проникнув в мозг через уши, тотчас же выливаются через маленькую дырочку в затылке. Но как понять, искренне говорит человек или нет? У меня никогда не получалось толком задокументировать это, как и всю гамму выражений на лице отца. Тут сразу много всего: неуместная жестикуляция{174}, пустая улыбка, долгие скрипучие паузы, не вовремя вскинутые брови, смена интонации на расчетливую и выверенную. И все равно – дело не только в этом.
Я нервничал все сильнее и сильнее. Да, конечно, я написал речь и сунул ее во внутренний карман смокинга – но я никогда еще не произносил речей, разве что в воображении, так что теперь гадал, сумею ли вынести все эти гладкие полуулыбочки и поднятые брови.
Потом президент Национальной академии наук вскочил с места и пожал руку секретарю с выражением вежливого энтузиазма пополам со скрытым отвращением – тем самым выражением (AU?2, AU?13, AU?16, если говорить совсем точно){175}, какое появилось на лице доктора Клэр, когда тетя Хастинг прошлой весной приехала выразить нашей семье соболезнования и привезла пластиковый контейнер своего знаменитого беличьего супа.
Бородатый президент НАН приветствовал аудиторию, вцепившись обеими руками в кафедру и быстро-быстро тряся головой вверх-вниз, вверх-вниз в знак благодарности за аплодисменты. Глаза у него были совсем другими, чем у секретаря. Собственно говоря, чем дольше он качал и тряс головой, тем сильнее мне это напоминало судорожный тик доктора Клэр. В глазах президента я распознал тот же голодный блеск, что часто видел в глазах доктора Клэр в самые азартные минуты исследований, когда ее было не оттянуть от таксономической головоломки, запрятанной в какой-нибудь ресничке или в узоре на экзоскелете. В такие минуты весь мир съеживается до размеров одной конкретной проблемы, когда даже распоследняя твоя митохондрия зависит от того, решишь ты эту проблему или нет.
Президент поклонился, смущенный нестихающими аплодисментами. Я хлопал в ладоши вместе со всеми. Казалось, мы сами не знаем, зачем все продолжаем хлопать – знаем только, что так оно и надо: что мы должны выразить одобрение человеку, про которого уверены, что наше одобрение он заслужил.
Наконец зал утих.
– Спасибо большое вам всем, леди и джентльмены и наш почетный гость. – Тут он посмотрел прямо на меня и улыбнулся. Я заерзал на стуле. – Леди и джентльмены, я бы хотел рассказать вам одну небольшую историю. Историю о нашем друге и коллеге докторе Мехтабе Захеди, одном из ведущих мировых ученых в области медицинского применения крови мечехвоста. Только вчера я прочитал в «Пост»{176}, что доктор Захеди задержан службой безопасности аэропорта Хьюстон за провоз в своем багаже пятидесяти экземпляров мечехвоста. И сами образцы, и сопровождающее их оборудование отвечали всем требованиям к разрешенным предметам, однако доктора Захеди, человека пакистано-американского происхождения, задержали по подозрению в терроризме и семь часов допрашивали, прежде чем отпустить на свободу. Его образцы, представляющие собой итог шести лет работы и почти два миллиона долларов, потраченных на исследования, были конфискованы, а потом «случайно» уничтожены полицией аэропорта. На следующий день местная газета вышла с заголовком «В аэропорту остановлен араб с пятьюдесятью крабами в чемодане».
По залу прокатился смешок, а президент продолжал:
– Да, история эта, сформулированная таким образом, наверняка посмешит не одно религиозное семейство по пути в церковь. Но прошу вас, коллеги, обратите внимание на то, как все было обесценено: доктор Захеди – один из самых знаменитых молекулярных биологов мира, исследования которого уже спасли тысячи жизней и, скорее всего, спасут еще многие миллионы жизней в будущем, особенно учитывая, что мы все чаще встречаемся с инфекциями, устойчивыми к пенициллину. Но для газетенки он всего-навсего «араб с пятьюдесятью крабами» – который подвергся унизительному обращению и труд жизни которого уничтожен.
Я не хочу слишком нагружать вас своими эмоциями – признаться, прочтя об этом, я швырнул газету через всю комнату, лишь чудом не попав жене прямо по голове, – но позвольте сказать хотя бы следующее: испытание, которому подвергся доктор Захеди, связано с множеством комплексных препятствий, что стоят на нашем пути сегодня. Пожалуй, даже препятствие – не самое правильное слово: в современном климате ксенофобской псевдонауки правильнее было бы сказать, что на нас со всех сторон ведется атака. И не только в канзасских школах – по всей стране научные методы постоянно подвергаются то легким, то не таким уж легким нападкам справа, слева и из центра, будь то общества защиты животных, нефтеразработчики, евангелисты, группы, представляющие определенные интересы, или даже крупные фармацевтические компании.
В комнате раздался ропот, народ зашевелился.
Человек на кафедре понимающе улыбнулся публике и выждал, пока ропот смолкнет, а потом продолжал:
– Я искренне надеюсь, что Смитсоновский музей, Национальная академия наук, Национальный научный фонд и все научное сообщество сумеет объединить усилия для борьбы с враждебным окружением издевок и недомыслия. Как бы нам ни хотелось отступить в наши лаборатории и полевые станции, мы не можем больше пассивно ждать, ибо против нас и в самом деле – простите мне злоупотребление и без того затертым словом – ведется настоящая война. Да-да, война, не надо себя обманывать, мы на войне. Думать иначе было бы непростительной глупостью и слепотой, а в наше время такая слепота преступна: ибо пока мы разговариваем, наши враги действуют.
Недавно ученые сделали ключевое открытие – монументальное открытие – ген, который, очень может быть, позволит связать эволюционное развитие нашего мозга с развитием человекообразных обезьян. И что же делает наш президент на следующий день после этого открытия? Призывает американцев сохранять скептицизм по отношению к «теории» эволюции, как будто «теория» – грязное бранное слово! Боюсь, мы должны биться с противником его же оружием: выступать на арене работы с общественностью, в средствах массовой информации. Мы должны представить нашу сторону со всей убедительностью, а иначе рано или поздно зачахнем и будем отброшены ради куда более сомнительных, зато гибких представлений о мире, вздорных объяснений, основанных лишь на вере и страхе. Я вовсе не хочу сказать, что вера – наш враг: среди нас много искренне верующих, как много и тех, кто верует не в высший разум, а в двойной слепой эксперимент.
Народ в зале покатился со смеху. И я смеялся со всеми. Это было так правильно, так приятно – смеяться вместе с ними. Двойной слепой эксперимент! Уморительно!
– Да, коллеги, вера сама по себе – прекрасная вещь, может, даже прекраснейшая. Но именно вера порой срывается с цепи, именно вера затуманивает наши суждения, вера охлаждает пылких и поощряет посредственность – вера, извращенная и обращенная во зло, и привела нас на этот опаснейший перекресток. Мы все верим в неизбежность научного прогресса, в великий поход за истиной – через гипотезы, эксперименты, отчеты. Однако все это не даровано нам свыше, а создано нами же – и подобно любому другому творению рук человеческих, наши методы и системы убеждения могут быть у нас отняты. В человеческой цивилизации нет ничего неизбежного, кроме неизбежного распада, рано или поздно. А значит, если мы не возьмемся за дело, уже для следующего поколения наука разительно изменится, а через сто лет станет просто неузнаваемой – если, конечно, наша цивилизация еще не рухнет от угрожающего ей топливного кризиса.
Он крепко сжимал кафедру обеими руками. Вот каким я бы хотел стать, когда вырасту.
– Вот почему я особенно рад приветствовать сегодня нашего почетного гостя, представителя нового поколения – того, на кого мы все, хотим того или нет, должны уповать и в кого должны верить. Как вы сами можете судить по его необыкновенной способности иллюстрировать то, что порой так трудно выразить словами, этот пока еще совсем не большой человек вносит отнюдь не маленький вклад в то, чтоб наука оставалась живой и здоровой.
Кто-то захлопал. Президент протянул ко мне руку. Публика заерзала на сиденьях, и я ощутил приятное чувство, что все взоры в зале обращены в мою сторону. На меня едва не накатил приступ гипервентиляции. Огни вокруг качались и расплывались. Я сдавил мизинец.
Джибсен нагнулся и тронул меня за плечо.
– Ты как?
– Хорошо, – ответил я.
– Задай им жару! – сказал он и толкнул меня кулаком в плечо. Больно.
Под пристальными и выжидательными взглядами трехсот восьмидесяти трех (по моим приблизительным оценкам) глаз я медленно поднялся с места и пошел к сцене, петляя меж столов, на которых еще лежали дюжины нетронутых двузубых штуковинок. По лестнице я поднимался, шагая по одной ступеньке за раз. Каждый шаг словно бы разрывал мою грудь еще на сантиметр. Стоило мне выйти на сцену, весь остальной зал потерялся за светом прожекторов. Я заморгал. За пеленой света повисла напряженная тишина.{177}
Щурясь и изо всех сил стараясь улыбаться, я пожал руку президенту – совсем как когда-то Эмма Джозефу Генри.