Пока Василий Иванович читал, лицо его светлело, прояснялось. Вспомнился Русский Кандыз, бородатый мужик, чёрное блестящее пианино, взволнованная женщина…
Вырвав из тетради лист, Чапаев написал письмо. Перечитал и остался доволен. Улыбаясь и щуря правый глаз, он запечатал конверт и вызвал Исаева:
— Отправь, Петька!
Исаев ушёл.
Чапаевым овладело грустное настроение. Вспомнился недавно отозванный на другую работу комиссар Фурманов, самый близкий соратник, наставник и друг, и на душе стало ещё тоскливее.
И работали-то они всего полгода вместе, а вот, кажется, будто всю жизнь прошли плечом к плечу, не расставаясь.
Как многому научился Чапаев у Фурманова, этого настоящего коммуниста, умевшего зажечь горячим большевистским словом сердца людей! Смелый и храбрый, он вместе с чапаевцами ходил в атаки, не щадя своей жизни. А сколько провели они в беседах длинных зимних ночей, и какие бескрайние дали открывались Чапаеву после каждой из таких бесед с Фурмановым!
Василий Иванович встал. Он не мог больше оставаться один. Накинув на плечи шинель, Чапаев направился в соседнюю избу, в которой остановился Батурин, новый комиссар дивизии.
* * *
Стоял июнь тысяча девятьсот тридцать шестого года. Зрели хлеба, цвели травы.
Как-то под вечер я приехал в станицу Красную. Она залегла в сорока пяти километрах от Уральска.
В просторном доме станичного Совета было прохладно и тихо.
Перед столом председателя сидел молодой человек в роговых очках, с фетровой шляпой на коленях.
Прочитав мой документ, председатель улыбнулся:
— Вы у нас второй. Вот этот товарищ тоже насчёт Чапаева. Познакомьтесь-ка.
Мы познакомились. Молодой человек в очках оказался композитором.
— Знаете, — взволнованно рассказывал композитор, — я тут обнаружил письмо Василия Ивановича, адресованное им незадолго перед смертью в Русский Кандыз. Письмо туда не дошло, а каким-то образом застряло в архиве Совета. Вот посмотрите.
Письмо было написано на листочке, вырванном из ученической тетради. Чернила выцвели и порыжели, пожелтела и бумага. В правом углу выступили крапинки бледно-зелёной плесени.
В письме Чапаев просил сельсовет сообщить ему, в каком состоянии находится пианино, интересовался, учатся ли школьники музыке. Он обещал как-нибудь заехать послушать музыкантов, умеющих играть на барском инструменте.
Когда я возвратил письмо композитору, он бережно положил листочек в портфель и тем же взволнованным голосом продолжал:
— Ведь я уроженец Русского Кандыза. Мне тогда, в девятнадцатом году, одиннадцать лет было, и ходил я в третий класс. На этом пианино я учился музыке.
ТЁЗКА
Весь день полковник Губашин, высокий, худой человек с гладко выбритой головой, был молчалив и задумчив. Он нервно шагал по палубе парохода, и его, казалось, не трогали ни тихая, кроткая Волга, ласково сверкавшая в лучах сентябрьского солнца, ни Жигулёвские горы, уже кое-где тронутые багрянцем и золотом.
Сосед полковника по каюте Алексей Алексеевич Соловьёв, рабочий-горьковчанин, проводивший свой отпуск в путешествии по Волге, не узнавал Губашина.
Они плыли вместе от Астрахани и в дороге сдружились: часто подолгу беседовали или играли в шахматы. Обоим перевалило за пятьдесят, и рассказать каждому было о чём.
Сегодня же Губашин как будто старался избегать Соловьёва. Стоило Алексею Алексеевичу остановиться неподалёку от полковника, безучастно смотревшего на реку, как тот отходил от борта и направлялся то на корму, то на нос — туда, где было безлюднее.
Алексей Алексеевич стеснялся подойти к полковнику и прямо спросить, чего он вдруг загрустил.
К концу дня, когда Соловьёв сидел на палубе, облокотившись на столик, и перечитывал любимые места из «Войны и мира» Толстого, полковник неожиданно подсел к нему на лавочку. Чуть прикоснувшись ладонью к его руке, Губашин негромко и несколько виновато промолвил:
— Вы не сердитесь на меня, Алексей Алексеевич? — Он помедлил, вздохнул и добавил: — Сегодня пятое сентября… да, пятое. В этот день в девятнадцатом году погиб Василий Иванович Чапаев.
Несколько минут оба молчали.
— А вы что же, хорошо знали Чапаева? — наконец осторожно спросил Соловьёв.
Полковник достал трубку, подержал её в руке и, опять спрятав в карман, с усилием проговорил:
— Воевали вместе. И давно всё это было, тридцать лет прошло, а вот… всё так перед глазами и стоит!
Губашин кашлянул и отвернулся.
Немного погодя он рассказал:
— Первый раз я увидел Василия Ивановича летом восемнадцатого, когда его отряды вернулись из похода на Уральск. С котомкой за спиной пришёл я в Порубежку, где находился чапаевский штаб. Нас, желающих записаться в чапаевский отряд, собралось много. Тут были молодые, как я, парни, ещё не нюхавшие пороха, и седые, много видавшие в жизни старики. Но волновались мы все одинаково. Чапаев принимал в отряды людей только надёжных.
Выйдя на крыльцо, Василий Иванович окинул собравшихся быстрым, пронизывающим взглядом и, спрятав за спину руки, крикнул:
«За каким делом пришли, граждане?»
Я стоял у самых ступенек и первым обратился к нему:
«Товарищ Чапаев, примите меня к себе в отряд».
Василий Иванович нагнулся ко мне, прищурился и сердито так проговорил:
«Куда тебя? Кто ты такой?»
Я не смутился, а толком стал отвечать на его вопросы.
Чапаев приказал меня зачислить в формировавшуюся роту.
Напоследок Василий Иванович спросил, как меня звать.
«Губашин моя фамилия. Отца зовут Иваном, а меня Василием», — ответил я.
Он улыбнулся:
«Тёзка, значит, ты мне. Ну-ну! Пока на отдыхе стоим, стрелять обязательно научись».
За полмесяца мы, новички, изучили строй, винтовку и приобрели другие военные навыки. Считали мы себя храбрыми, решительными и с нетерпением рвались в бой.
В день захвата неприятелем Николаевска (ныне Пугачёв) в Порубежке было сражение. Противник, занимавший Таволжанку, отбил у нас переправу через Большой Иргиз и хотел выбить Пугачёвский полк из Порубежки.
Вот тут-то мне и пришлось потерпеть конфуз.
Дело было в полдень. Мы пошли в атаку, но противник укрепился хорошо и атаку отбил. Наступило некоторое затишье. В это время на позиции прискакал Василий Иванович. Он сам повёл нас в атаку. Переправа была взята у неприятеля, и мы погнали его дальше. Тут меня Чапаев увидел и сразу узнал.
«Тёзка, — кивнул он головой, — здравствуй!.. Ординарца сейчас со мной нет, — продолжал он. — Будешь меня сопровождать».
Спустились мы в долок, остановились.
«Подожди меня тут, я вернусь скоро», — сказал Василий Иванович и ускакал в лесок.
А тишина кругом такая наступила — жуть даже. Мне как-то не по себе стало, вроде страшно. Вдруг из-за бугорка, со стороны противника, бежит наш пехотинец. Без винтовки и фуражки. Орёт:
«Машина с пулемётом! Всех посечёт!»
У меня поджилки дрогнули, повернул я коня в свою сторону и дал дёру. И, как на грех, из седла вылетел. Руку левую ушиб. Вскочил — и опять в седло. Фуражка свалилась с головы — не поднял.
А вечером, после боя, подъезжает ко мне Чапаев и фуражку мою в руках держит.
«Будет, — думаю, — мне проборка!»
Взглянул Василий Иванович на мою распухшую руку, спрашивает:
«Ранило?»
«Нет, товарищ Чапаев, это я давеча с лошади упал».
«Возьми вот. Признаёшь?» — и подаёт мне фуражку.
«Признаю», — отвечаю, а сам готов сквозь землю провалиться — стыдно стало.
Помолчал Василий Иванович, потом добавил: «Больше так не джигитуй. Я ведь всё видел. Так голову сломаешь без толку, а мне каждый человек дорог, особливо если из него выйдет настоящий боец».
А на другой день меня «прорабатывали» на собрании бойцы. Ну и досталось же мне тогда! Навек запомнил. И уж таких конфузов не было никогда со мной в жизни. За храбрую и отважную службу Василий Иванович два раза награждал меня.
Полковник умолк и зажмурил глаза.
— Я вместе с Чапаевым сражался в бою во время налёта белоказаков на Лбищенск, — каким-то другим, не своим голосом вымолвил он и замолчал. При отходе к реке Уралу, — начал полковник снова, — Чапаев был ранен в руку, но он и виду не показывал, что ранен. До Урала оставалось немного, но рассвирепевшие белоказаки, чувствуя нашу слабость, ещё сильнее теснили нас. Оставалось одно — броситься в воду, чтобы не сдаться врагу живыми.
С десятисаженной крутизны начали спускаться к воде. Песок и глина осыпались под ногами… Раненых бойцов бандиты добивали прикладами…
Василий Иванович с группой красноармейцев сдерживал напор врага.
«Плывите, ребята, плывите!» — кричал он, подбадривая переплывающих реку бойцов.
У меня вышли все патроны, мне не хотелось покидать раненого Чапаева, но он всех, кому нечем было стрелять, гнал от себя на тот берег.
Я в последний раз оглянулся на Василия Ивановича. Белая нательная рубаха на нём была разорвана, через повязку на руке просочилась кровь. У меня зарябило в глазах… Не помню, как я бросился в холодную, мутную воду.
Белоказаки поливали реку бесконечными пулемётными очередями. Пули шлёпались и спереди, и с боков, и сзади. Многих смерть настигла почти у противоположного берега.
Изнемогая от усталости, я наконец доплыл до камышей и потерял сознание. Очнувшись, первым долгом посмотрел на ту сторону. Высокий берег был пуст.
«Где же Василий Иванович?» — с тревогой подумал я, внимательно оглядывая реку.
Спокойная, тихая вода в Урале показалась свинцово-тяжёлой, как зимой в проруби…
В лесу, куда я прибрёл, человек семь чапаевцев сушили одежду и говорили о гибели командира.
Я не поверил этому:
«Василий Иванович не может погибнуть! Он пловец хороший… Не отдастся он белякам».
Но ребята и сами не знали точно, погиб комдив или нет.
Мы весь день пробыли на берегу и все камыши облазили в поисках Василия Ивановича. Вечером ребята пошли в Бударино. А я остался. У меня теплилась в груди надежда.
«Ночью Василий Иванович переплывёт Урал, — думал я. — Он днём схоронился где-нибудь, а ночью враг его не заметит. Чапай у нас ловкий, смелый. Беляки его не проведут!»
Пришла ночь, холодная, тёмная.
По берегу тягуче, с присвистом шумел камыш. Я взобрался на глинистый, колючий от высохшей травы бугорок и простоял всю ночь, вглядываясь в кромешную темень.
Раза два у берега всплёскивала рыба, а я думал, что подплывает человек, и бросался к камышам.
Всё мне представлялось: из воды выходит Василий Иванович, я кидаюсь к нему навстречу. Он садится на землю и просто так, по-дружески, признаётся:
«Устал малость, тёзка».
Прождав у воды с час, я возвращался на бугорок и снова стоял, как на часах, превозмогая холод и усталость.
Из травы поднимались с плачем и рыданием кулики, и от их крика у меня невыносимо тяжко становилось на душе…
Подавленный, убитый горем, пошёл я утром в Бударино. Долго ещё в душе я не верил в гибель комдива, не мог примириться с такой бедой…
Губашин замолчал. Через минуту-другую, словно вспомнив о чём-то, он вынул трубку, торопливо набил её табаком и закурил.
Обхватив руками колено, Соловьёв уставился неподвижным взглядом на багровую от заката Волгу.
Очнулся Алексей Алексеевич от пароходного гудка, протяжного и громкого.
Пароход подходил к пристани. По медленно колыхавшейся воде, будто загустевшей, плыла веточка дуба с удивительно зелёными, совсем молодыми узорчатыми листочками.
— Вот какой… наш Чапаев, — задумчиво сказал Губашин. — Вовек не забудет его наш народ. Никогда!
ПЕСНЯ
Из-за высоких с красными стволами сосен выкатилось огромное солнце. Над Волгой стоял туман. Песок, прибрежный тальник, лодка — всё было осыпано росой.
Я только что проснулся и кутался от холода в пальто. В этот год весна была не тёплая, утренники держались долго, пока солнце как следует не пригреет землю.
Пока я одевался, готовил завтрак и ел, стало немного теплее. Лодка обсохла, от песка шёл пар, плотная, белая завеса над рекой приподнялась, и вдали смутно вырисовывался противоположный берег.
Сборы были недолги. Лодку я вытащил на берег, а вёсла, пальто и рюкзак с посудой спрятал в обмытом росой тальнике, засыпал сверху песком.
Дороги я не знал и пошёл наугад. За небольшой рощей тянулись озёра. Тут мне встретился рыбак с удочками, он и указал дорогу в Сутыри.
Скоро начался сосновый бор, тянувшийся отлого в гору. Лес уже проснулся и жил по-своему радостно и беззаботно. Пели соловьи, куковала кукушка, мягкими переливами звучал голос иволги.
Над кустами цветущей акации, жёлтые цветочки которой были похожи на язычки зажжённых свеч, летали пчёлы и мохнатые шершни.
По обочинам дороги стояли зелёные папоротники. Тут же начинались и далеко в глубь леса уходили большие лужайки земляники.
Лес кончился неожиданно. В нескольких шагах от опушки начинался крутой песчаный обрыв.
Внизу сверкала вышедшая из берегов стремительная, властная Ветлуга.
Я долго сидел на обрыве, свесив ноги вниз, и всё любовался рекой. Она кипела, бурлила, обласканная молодым солнцем.
В полуверсте от того места, где я сидел, раскинулась на песках деревня Сутыри. В деревне в этот день был базар. С площади доносился шум, свойственный, должно быть, всем рынкам и ярмаркам.
Я бесцельно бродил по базару, равнодушно толкаясь среди спешащего народа, как вдруг моё внимание привлекла толпа крестьян, сгрудившихся у низкорослой, сучковатой сосны. В кругу кто-то пел весёлую украинскую песню.
Я пробрался в круг. Под сосной сидел широкоплечий, в вышитой рубахе старик. В волосатых руках он держал бандуру, смотрел прямо перед собой удивлённо чистыми голубыми глазами и пел, перебирая струны.
Лучи солнца омывали лицо старика — странно белое, с высоким морщинистым лбом, на который спадали короткие, в кружок подстриженные волосы. Он редко мигал веками с густыми ресницами и не щурился от солнца, заглядывающего ему в глаза. Я догадался, что бандурист слепой.
Старик замолчал. А струны чуть слышно пели, но он провёл по ним ладонью, и они смолкли.
На Урале камыш шумит,
глухо возвестил старик, и послушные струны под быстрыми пальцами зашумели рокочуще.
Берег глинистый там высок,
Город Лбищев в Урал глядит.
Я слышал шуршание камыша, бульканье пенистой воды, и мне представился Урал сердитым в ненастную, пасмурную погоду.
Некоторое время струны пели тихо и грустно. Но вот они заговорили явственнее, тревожнее. Бандурист произнёс убеждающе:
Ничего не видно в воде
Волны катят, волна за волной.
Снова запели струны, и до слушателей донеслись всплески катившихся по Уралу волн.
Тучи хмурые смотрят вниз,
Где Чапаев погиб молодой.