* * *
Вчера был в городе, в Союзе. Кадр из фильма. Сижу у К., говорим о чем-то ("Мужайтесь, мужайтесь, все будет хорошо, справедливость не может не восторжествовать!"), в это время в кабинете появляется Ляля. В ватнике, в брезентовых рукавицах, с вязанкой дров за плечами. Бросает дрова на пол у времянки, садится на корточки, растапливает печь. Конечно, мы не здороваемся.
И еще кадр. В кабинет К. заходит зачем-то И.А.Груздев. Здоровается со мной, ударяет себя по лбу, восклицает:
- Товарищ Пантелеев! Простите меня. Ведь я ужасно виноват перед вами. У меня к вам поручение от Маршака.
Оказывается, он летал в Москву, видел С.Я. и тот просил его передать мне...
- Сейчас, сейчас, я все записал.
Листает свою маленькую элегантную записную книжку.
- Вот. "Передать Пантелееву, что его дело решено благоприятно. Ему следует зайти на Литейный, дом сорок один..."
Спрашиваю:
- Простите, Илья Александрович, а когда вы видели Самуила Яковлевича?
- Давно. В том-то и дело. Очень давно. Еще в марте.
- А когда вы вернулись в Ленинград?
- Тогда же. В марте.
Конечно, я благодарю его. Жму руку.
Поздравляет меня и К.:
- Вот видите!!!
Сегодня я лежу.
Поднялось кровяное давление. Зинаида Васильевна, которая измеряла это давление специальным аппаратом, спрашивает, были ли у меня какие-нибудь волнения.
- Нет, никаких особенных волнений не было.
* * *
Гулял сегодня с мамой. Показывал ей - издали - руины Елагина дворца. Показал немецкую вошебойку.
От вошебойки попахивает карболкой. Или хлоркой. Запах угрозыска, тюремной камеры...
Один из запахов детства.
Но это не раннее детство. Вспоминал сегодня запахи раннего, дореволюционного детства. Как же их много!
Запах лесного двора. Свежей сосновой доски, опилок.
Запах тополя (липкой тополевой почки).
Запах гриба-дождевика.
Запах корюшки. Чем-то напоминает запах молоденького огурца.
Запах ванили на страстной неделе перед пасхой.
Запах медной дверной ручки.
Запах каретного сарая (дегтя и кожи).
Пыльный запах курятника.
Запах прачечной.
Запах деревянного пенала.
Запах маминой муфты.
Запах закрытой печки, легкого угара.
Запах чернил и сургуча.
Горячий запах кондитерской Иванова на площади у Мариинского театра. Нарядная газовая печка, запах, который от нее исходил, не менее восхитителен, чем запах шоколада или каких-нибудь птифуров.
Запахи других магазинов: книжного, аптекарского, "колониальных товаров", зеленой лавки, мелочной, булочной...
Запах молочной. Да, и молоко, и творог, и сметана, и сливочное масло все пахнет! И пахнет по-разному.
Запахи магазина "табак-бумага". Запахи карандаша, резинки, "общей" тетради, клеенки, переводной картинки, грифельной доски, мела...
Осенние запахи Щукина двора. Антоновские яблоки!
А как восхитительно пахло на Сенной! А в магазине, где мама покупала селедку ("Вам с душком, сударыня?")!
Что может быть скучнее для взрослого человека покупать пальто или материал на костюм. А как вспомнишь дедушкин магазин или магазин готового платья в Суровской линии, где мама по осени покупала нам с Васей драповые пальто, - голова кружится.
А мощные, как симфония, запахи лаковой мастерской!
Капли Датского короля!
Запахи чужих квартир.
Максимилиановской лечебницы.
Зубного врача.
Запахи бани (земляничного мыла, деревянных шаек, распаренного веника)...
Запах вокзала.
Горький запах раздавленного в пальцах одуванчика.
* * *
Третьего дня, когда я ездил в город, мне выдали мой "вольный" костюм. В кармане пиджака, в бумажнике я нашел записку, адресованную маме и датированную 28.XI.41 г.:
"M-me Спехина, прошу, если можно, дать взаймы 1 конфеточку до завтра. Я отдам, прошу не отказать. Муж Вам объяснит, почему я не могу явиться сама.
А.С.Лыткина".
На обороте какие-то мои записи. Тут же вывернутая наизнанку пачка от папирос "Беломор". На ней тоже записи. С трудом расшифровал:
Монолог на крыше
Говоря между нами, вам не кажется, что сидеть на крыше - не совсем подходящее дело для старого еврея? Я живу в Ленинграде вот уже сорок три года и, вы представьте, даже понятия не имел, что такое крыша, какой она имеет вид и с чем ее, я извиняюсь, кушают. А что мне, скажите, было здесь делать? Я не кровельщик, не трубочист... Я - зонтичных дел мастер. И тем не менее я, как вы видите, вылез-таки на эту крышу. Для чего? Ради какой охоты? Если вам придет в голову мысль, будто я забрался сюда, чтобы любоваться солнечным закатом, - вы ошибетесь. Относительно загара или воздушных ванн тоже исключается. У меня сердце, плюс печень и плюс еще приливы крови. Летом, когда мне нужно идти по Невскому, я иду по теневой стороне, там, где Сад отдыха и Городская дума. Учтите, что мне шестьдесят восемь лет! А? Что? Не дали бы? Ну, вы наверно, очень скупой, если даже на такую сумму не можете раскошелиться! Я родился при Александре. И не подумайте, что это был Александр Третий, Миротворец, это был Александр Второй, Освободитель! Теперь вы осознали, какая рядом с вами восседает музейная редкость?! Так вот - о чем мы? О том, как я очутился рядом с вами на крыше? Приходит наш почтеннейший Михаил Арсентьевич и говорит:
- Всех боеспособных мужчин призывают добровольно вступать в отряды эмпэвэо. Кто желает - записывайтесь.
А у нас, в нашей коммунальной, мужчин вообще - раз-два и обчелся. Короче говоря, всего два экземпляра: ваш почтенный слуга и еще один: сын моей соседки Маруси. Но этому молодому человеку всего два с половиной года, он еще допризывник.
Я говорю:
- Товарищ управдом Михаил Арсентьевич, боеспособный в квартире номер семнадцать я один. Тем не менее вы на меня вполне можете положиться. И Советская власть тоже может на меня рассчитывать.
Он зачитал мне инструкцию, я расписался. И вот, как видите, я уже боец местной противовоздушной обороны. Четвертый день сижу на крыше. И один раз, а именно третьего дня, мне даже посчастливилось войти в соприкосновение с противником. Вон туда, на ту, нижнюю, крышу упали две зажигалки, и я успел до них добежать и присыпал эти вонючие бомбы песочком. Нет, не один, мне помогали два славных мальчика.
Вы спрашиваете - почему я нахожусь на крыше? Ради чего я каждый день сюда карабкаюсь? Скажу вам со всей откровенностью - я не большевик, нет. По нашим большим еврейским праздникам я хожу в синагогу. Но я - за Советскую власть. И - против фашистов. Теперь вы поняли всё, я надеюсь?..
* * *
В восьмой палате лежит больной Феоктистов. У него сердечная болезнь на почве алиментарной дистрофии. Распухает. Есть такое лекарство - меркузал. Противоотечное. Феоктистов у всех просит: достаньте! Будучи в Союзе, я зашел в Литфонд, спросил: нет ли? Обещали достать немного.
* * *
В той же палате лежит человек, интеллигентный, который хвастается тем, что ел все: кошек, собак, воробьев, ворон, галок... Искал крысу, но крысы к тому времени уже исчезли. Написал сейчас: "бежали с тонущего корабля" и зачеркнул. Нет, это несправедливо по отношению к нашему славному кораблю. Он не тонул. И не утонет.
* * *
В декабре была ночь, когда на Каменный остров упало двадцать восемь бомб! Витя и Таня Пластинины болели тогда корью.
* * *
Впервые читаю - уже вторую неделю - Марселя Пруста. Как хорошо сказал о нем в предисловии А.В.Луначарский:
"...Прелесть и сущность его художественного акта есть воспоминание".
* * *
Витю Кафтанникова, когда он был маленький, пугали:
- Будешь шалить - отдам в сосисочную.
И он очень боялся, что из него сосиски сделают. А на днях говорит:
- Дурак я был, что боялся.
- Почему же дурак?
- А пусть бы отдали. Пока меня смололи бы, я бы сам успел наесться.
Спохватился, содрогнулся, добавил:
- А может, и убежал бы.
* * *
Все эти дни ходил и повторял: "Феоктистов". Что это мне напоминает? И вспомнил.
В годы далекой юности моей, когда я работал на кухне ресторана "Ново-Александровск", нашим шефом, главным поваром, был Иван Феоктистович. Другого повара звали Иван Мартыныч.
Иван Феоктистович был, что называется, прямой противоположностью того ходячего представления о поварах, которое складывается у нас с детства: розовощекий веселый толстяк в белом колпаке - такими изображали их на банках с какао, на журнальных карикатурах...
Иван Феоктистович был сухощавый, даже со слегка провалившимися щеками, высокий, характером был меланхолик. Почти ничего не ел. Когда не работал, сидел у открытого окна кухни и пил вприкуску чай.
Глаза полузакрыты. Голос сонный.
В конце двадцатых годов я встретил Ивана Феоктистовича на Вознесенском.
- Что, Ленька, - сказал он, пожимая мне руку, - говорят, ты писателем заделался, книжки пишешь?
- Да, Иван Феоктистович. Пишу.
Он поморщился, покачал головой.
- Напрасно.
Я оробел.
- А почему напрасно?
- Из тебя, ты знаешь, ха-роший бы повар вышел. Честное слово. Правду говорю.
Кто знает, может быть, и прав был Иван Феоктистович.
А другой повар - Иван Мартынович - невысокий крепыш, черноволосый, ловкий и шустрый, балагур и просмешник - чем-то похож был на итальянца. Этакий ярославский Фигаро в белоснежном колпаке.
* * *
К. сказала мне, что получила на днях бандероль - рукописи Елены Яковлевны Данько{391}. Их прислал в Союз писателей начальник какой-то маленькой железнодорожной станции в Сибири, где скончалась от дистрофии Елена Яковлевна. Там же, кажется, умерла и сестра ее Наталья Яковлевна.
Вчера я попробовал писать о сестрах Данько, о моих встречах с ними в довоенном Петергофе. И о своем петергофском детстве.
* * *
Много я видел горького, и страшного, и жестокого за этот год. Сердце, казалось бы, должно было очерстветь, охладеть, ожесточиться. Но нет - не черствеет, не теряет способности сжиматься больно.
Вчера ночью осколок немецкого снаряда убил дядю Мартина - мужа Нины Васильевны. Его я никогда не видел (только на фотографии), с нею почти не знаком - она живет не здесь, а на Литейном. Мартин Иванович дежурил ночью у ворот завода, снаряд разорвался в двух шагах от него.
Сегодня я сидел в саду под яблоней и видел, как шла - от трамвайной остановки к сестрам - Нина Васильевна. На глазах у меня она прошла всю площадку перед дворцом. Я все это сердцем, а не глазами видел, окаменевшее, сведенное судорогой лицо, согнутые, ссутулившиеся плечи. Идет, как сомнамбула. Каждый шаг, как удар сердца.
Я поднялся. Она заметила меня, кивнула, прошла...
* * *
Была Ляля. В Ленинград приехал Фадеев. Хочет видеть меня. Ляля слышала разговор его с К., набралась храбрости, вмешалась, сказала, что Пантелеев лежит в той же больнице, где лечится ее мать. Фадеев поручил ей передать мне, что, если я могу приехать, он будет меня ждать послезавтра в Союзе писателей, если не могу, он приедет ко мне в больницу сам. Я просил передать, что постараюсь быть в Союзе. Ляля сидела со мной и с мамой часа полтора. Послезавтра маму выписывают. Ляля забрала ее пожитки.
Вспоминали зиму. Ляля рассказала, как сдавала она в ноябре в убежище института госэкзамены Владимиру Григорьевичу Адмони.
- Приходилось кричать и мне и ему.
Бомбежка была очень сильная, массированная. Бомбы ложились где-то совсем рядом. Ведь их институт - под боком у Смольного.
* * *
Вчера хоронили мужа Нины Васильевны, погибшего на посту у ворот своего завода. Утром сегодня гулял по Острову с Таней Пластининой. Она говорит:
- Я вчера ехала на этом грузовике с гробом и думаю: "Все-таки как ужасно, что нет бессмертия!" Может быть, Алексей Иванович, оно все-таки есть? А?
- Может быть, Таня, - сказал я.
В больших красивых и всегда таких веселых глазах девочки стояли слезы.
* * *
...Фадеева я видел впервые. Какой он?
Высокий. Еще молодой, но уже седоголовый. Румяное, как бы обветренное или даже ошпаренное лицо. Такие лица бывают у людей, которые перегрелись на солнце. Глуховатый голос. Тоненький, какой-то не по росту, не по возрасту и не по чину - смех.
Начал с того, что предложил мне уехать в Москву.
- Хватит вам здесь маяться.
Дней через десять он возвращается в Москву - предлагает лететь вместе. Я сказал, что подумаю. Предложение слишком неожиданное. Мне не хотелось бы покидать Ленинград. Кроме всего у меня здесь семья: мать и сестра.
- Устроим вызов и для них. Подумайте. И Маршак тоже вам очень советует.
Между прочим, о том, что было со мной, - ни одного слова.
Выхожу из Союза в полной растерянности.
* * *
На Литейном встречаю Н.Л.Дилакторскую.
- О Хармсе знаете? Слыхали?
- А что такое? Нет, не знаю.
Оглянулась.
- Даниил Иванович умер. Там...
Наталья Леонидовна - в гимнастерке и в пилотке. Мощную грудь ее перетягивает портупея. Она с первых дней войны в армии.
Сообщение о чьей-либо гибели не обжигает, не ударяет, как ударяло когда-то. И все-таки...
Шел и вспоминал нашу последнюю встречу, последний разговор. И многое другое.
Все-таки лет двенадцать связывала нас - нет, не дружба, а очень большая душевная близость.
* * *
Мама и Ляля и слушать не хотят об отъезде. А я - я не спал ночь и под утро принял решение: еду. Прийти к этому решению было не легко. Куда проще было бы сделать это осенью. Ведь я не только маму и Лялю оставляю. И не только "землю отцов". Понять меня может только тот, кто пережил вместе со мной минувшую зиму. Вероятно, это громко звучит, но у меня впечатление, что я совершаю грех, изменяю не живым, а мертвым... И все-таки решил ехать. Немалую роль сыграло тут письмо Т.Г.Габбе, которое она написала мне перед своим отъездом. "Всему свое время, - писала она. - Время ждать и терпеть и время действовать". "Пришло время действовать".
* * *
Не мог до сих пор не только рассказать об этом, но и просто записать, запечатлеть для памяти...
По нашей улице Восстания человек вез на санках не совсем обычную мумию. В один мешок или в одну простыню были зашиты два трупа: женщины и маленького ребенка. Ребенок лежал у матери на груди.
Назвать этот рассказ я хотел так: "Мадонна в осажденном городе". Но почему-то даже сейчас я с трудом выписал эти слова. Слишком громко, вычурно, литературно.
И вообще нет в природе слов, какими об этом можно рассказать. Это не писателю, а скульптору следует изобразить. Если будет когда-нибудь поставлен памятник погибшим в нашем городе - он видится мне именно таким.
* * *
Замечательные слова я прочел на днях у Марселя Пруста. Он пишет о настоящем добре и о подлинном милосердии. Когда ему "доводилось встречать, в монастырях например, подлинно святые воплощения деятельного милосердия, то у них бывал обыкновенно живой, решительный, невозмутимый и грубоватый вид очень занятого хирурга, лицо, на котором невозможно прочесть никакого соболезнования, никакой растроганности зрелищем человеческого страдания, никакого страха прикоснуться к нему, лицо, лишенное всякой мягкости, непривлекательное и величественное лицо подлинной доброты".
Но ведь то же можно сказать и о подлинной скорби.
* * *
Отъезд со дня на день, с недели на неделю откладывается. Какие-то дела задерживают Фадеева.
В столовой Дома писателей, где я теперь получаю "дополнительный суп", ко мне подошла пожилая дама, маленькая, очень милая, бойкая, но, пожалуй, за этой бойкостью скрывающая застенчивость.
- Познакомимся. Нам с вами и с Александром Александровичем Фадеевым предстоит лететь на одном самолете в Москву. Я - Жихарева. Ксения Михайловна.
Имя это я знаю с детства. Переводчица Гамсуна.
* * *
Вчерашний вечер провел у Пластининых. Была еще Марья Павловна Семенова, завмедчастью больницы.