Сокровища ангуонов - Матюшин Михаил Ильич 2 стр.


Однажды, копаясь в чуланчике, я обнаружил каменную гробницу. Гробница была значительно меньше тех, которые стояли у нас в одном из зальчиков и во дворе. Без крышки, с разбитым торцом, она уходила под стену. Когда и зачем ее здесь положили, мне было неизвестно, скорее всего ее использовали вместо отдушины. Недолго думая, я принялся расчищать ее. Я очень обрадовался, когда обнаружил, что и другой конец гробницы оказался сколотым и выходил по ту сторону нашей ограды, недалеко от насыпи, в которой я разыскивал золотых керунских идолов. Густой бурьян, разросшийся вдоль ограды, надежно скрывал от любопытных глаз вход в гробницу-отдушину.

Выбравшись наружу, я немедленно представил себя узником, который много лет томился в яме-темнице и вот теперь нежданно-негаданно вырвался на свободу. Прокравшись мимо водокачки, где по-прежнему торчал часовой, я очутился совсем недалеко от места недавних раскопок. Было солнечно и тихо, галька насыпи приятно обжигала босые ноги, я шел и, забыв о своем недавнем заточении, напевал песенку без слов.

Не дойдя нескольких метров до пещеры, я в нерешительности остановился. На земле сидел мальчишка в полинявшей тельняшке и рядом с ним — девчонка в полосатой кофте. Я подошел поближе. Они даже не взглянули на меня и как ни в чем не бывало продолжали рыться в моей пещере. «Чего они там ищут? — подумал я. — Уж не идолов ли?» Я даже присел от огорчения: рыл, рыл, старался, старался, а теперь вот пришли эти двое на готовенькое!

Я стоял и смотрел, а они все копали и копали, будто меня и не было. Временами девочка показывала мальчишке сплющенные кусочки свинца, словно спрашивая, годится ли. Тот утвердительно кивал кудлатой головой и все глубже врывался в насыпь. У него были сильные исцарапанные руки, широкие плечи, и я скорее всего плюнул бы на золотых идолов и убрался подобру-поздорову, но с ним была эта, в полосатой кофте. Еще потом смеяться стала бы, что я струсил. Поэтому я подошел вплотную и заявил, что пещера моя. Никакого впечатления: девчонка лишь насмешливо сморщила нос, а мальчишка словно ничего не слышал.

— Проваливайте отсюда, пока целы, — внушительно посоветовал я и выпучил глаза, будто от страха, — у меня тут бомба закопана!

Мальчишка на время перестал рыться, зачем-то осмотрел свои ладони, потом добродушно спросил у своей напарницы:

— Может, ему по шее дать?

— Не надо, пусть, — неожиданно заулыбалась девчонка и добавила полувопросительно: — Ведь ты шутишь, Клим?

— Шучу, — смутился я. — А ты откуда знаешь, как меня зовут?

Девочка ничего не ответила и что-то быстро-быстро зашептала на ухо мальчишке. Я смог расслышать всего несколько слов: «мать», «барчук», «убили». «Про меня», — подумал я, но нисколько не обиделся, хотя девочка и обозвала меня барчуком. Пусть, девчонки ведь все такие, им бы только посплетничать. Как-то само собой получилось, что я тоже стал выкапывать пульки и складывать их в холщовые мешочки, которые ребята принесли с собой. Только подумал: «Зачем им столько пулек?»

Мальчишка копал сосредоточенно, лишь изредка миролюбиво посматривал на меня, потом сказал:

— Меня Коськой звать, а ее — Гланей. Мы с Матросской.

— А зачем вам столько свинца? — спросил я. Просто так спросил, чтобы разговор поддержать, а они почему-то промолчали. Тогда я рассказал им про золотых идолов. Коська сначала недоверчиво покачивал головой, а когда я сказал, что у меня даже план есть, и пообещал принести его, то он вдруг задумался.

— Достать хотя бы самого маленького идоленка, — сказал он, — да сдать бы его в банк, получить сколько хочешь денег, так их на всю Матросскую и на Рабочую слободку хватило бы: пять месяцев без получки живем… А еще бы лучше преподнести всех идолов в подарок молодой Республике.

Гланя сказала, что из идола, если он большой, можно навыливать очень много пуль. Коська сначала хотел обернуть все в шутку, но потом решил, что мне все ясно, хотя мне ничего не было ясно, и посоветовал про пульки молчать. Я сказал, что у меня маму убили и что я сам стрелял в японца, только из рогатки.

С тех пор мы подружились.

Все чаще я убегал из дому и шнырял вместе с Коськой там, где нам лучше бы и не показываться. Однажды в порту при нас вытащили утопленника. Взрослые потихоньку говорили, что это был совсем не утопленник, а убитый и потом сброшенный с пирса в воду. Кто кого убивал — понять не было никакой возможности. Спрашивать у отца я не решался, а Коська сам ничего толком не знал и лишь говорил, что это все контра бесится.

— Ничего, вот скоро наши придут, они им всем покажут, — обещал он, — всех вместе с буржуями недорезанными за море прогонят. А тебе, Клим, наверно, тоже с отцом в Америку убегать придется.

Конечно, он пошутил, этот Коська, но мне-то от этого было нисколько не легче. С каждым днем все неохотнее возвращался я в свою каменную гробницу, все меньше привлекали меня древние истории, на которые в последнее время отец был особенно щедрым. Он чувствовал, что я постепенно отдалялся от него, но ничего не подозревал, не догадывался даже о том, что у меня появился другой дом, на Матросской, где разговаривали со мной как со взрослым. Он, наверное, побелел бы от страха, если бы узнал, что в тот вечер, когда был взорван склад с боеприпасами интервентов, я был совсем рядом с этим складом.

А случилось все так.

Однажды мы с Коськой сидели за сараем и привязывали грузила к удочкам. Сидели молча, потому что поспорили и рассердились друг на друга, а Глани с нами не было — она помогала матери готовить обед. При Глане мы никогда не ссорились. Она была какая-то ласковая, и даже Коська при ней делался добрее и не называл меня барчуком. Волосы у нее были белые-белые и пушистые. А глаза были такие невероятно синие-синие, что до них хотелось дотронуться пальцами.

Вот мы сидели и молчали. Вдруг слышим, дверца скрипнула — в сарай кто-то вошел, потом еще скрипнула, потом еще. Коська прижал палец к губам: дескать, молчи. Слышим разговор:

— Ну, где твои боеприпасы? Давай — мне некогда. — Потом еще: — Да, неважнецкое дело получается…

Мы прильнули к щели и увидели грузчика торгового порта Семена. Он был в припудренной куртке, — должно быть, только что пришел из порта, где грузил муку. Он держал двумя пальцами один из наших мешочков с пульками и насмешливо поглядывал на Коськиного брата Илью. Тот хмурился:

— Чего смеешься? Скажи спасибо, хоть ребятишки помогают.

— Ну-ка, ну-ка, чем они помогают? — сказал третий, в кожаной кепке блином. Он был с усами и значительно старше Семена и Ильи. Взял мешочек, подбросил на руке: — А ведь неплохо, совсем неплохо!

— Чего там неплохо — ребячество, — отмахнулся Семен. — Вот если бы сейчас денег, золота бы, например…

— Золотые пули лить? — съязвил Илья.

— Зачем, — серьезно сказал усатый, — оружие можно купить хотя бы у тех же американцев. Они за золото родную мать продадут. А пульки что ж, пульки пусть собирают ребята. Со временем все пригодится.

— Слыхал? — толкнул меня локтем Коська, когда взрослые ушли из сарая. — А ты говоришь, зачем столько свинца. Революцию делать, вот зачем. Знаешь, кто этот усатый? Крюков из мастерских.

И тут меня осенило:

— Слушай, Коська, нам обязательно надо найти этих идолов!

— Искали ведь, нету их в насыпи…

— В одной искали, а в других? У старых казарм надо.

— Ого! У старых! Там часовой стоит, стрельнет еще, — округлил глаза Коська. (Это он нарочно, чтобы меня испытать.) — А не испугаешься?

— Вот еще!

— Тогда пошли, нечего время терять, — заявил Коська и начал сматывать удочки. Всегда он так: то ничего, будто отговаривает, а как загорится — вынь да положь!

Уже начало темнеть, когда мы, обогнув Лысую сопку, вышли к берегу и залегли в густом орешнике. Справа от нас сквозь кустарник виднелась глянцевая бухта. Она казалась застывшей, подернутой тонким ледком, и рыбацкая шхуна, разбитая во время шторма, недвижно чернела у самого берега. Слева, возле казарм, прохаживался американский часовой. О том, чтобы подобраться поближе, нечего было и думать, и мы, полежав еще немного, уже хотели убираться восвояси, как у самого моего уха оглушительно треснул сучок. Я чуть не вскрикнул от неожиданности: мне показалось, что к нам подкрался часовой. Но это был не часовой, а Семен.

— Вы что здесь делаете? — приглушенно спросил грузчик. Он был чем-то сильно возбужден, голос у него прерывался, как у человека, пробежавшего несколько верст без передышки.

— Мы идолов ищем, — начал было я, но Коська потянул меня за рукав, и я замолчал на полуслове.

— Вот что, идолы, ползите вниз, — тяжело переводя дыхание, сказал Семен, — да не задерживайтесь, а то сейчас полыхнет — небу станет жарко!

Семен исчез в кустах. Я озадаченно посмотрел на своего приятеля.

— Чего он, Коська?

— А я откуда знаю? — буркнул Коська. — Сказано ползти, ну и ползи, а то сейчас такое начнется…

Он, не договорив, втянул голову в плечи, шмыгнул в кусты. Я кинулся следом, и тотчас слезы брызнули из глаз: больно шлепнуло веткой по носу. Коська, не оглядываясь, продирался сквозь пожухлый кустарник.

Мы бежали, будто за нами гнались по пятам, и остановились лишь тогда, когда показалась первая хибарка Рабочей слободки, утонувшей в сизо-черном тумане. Скособоченные окошки хибарки тускло светились, пахло дымом и паленой шерстью.

— Ты, Клим, бежи сейчас домой, — хрипло приказал мне Коська. Глаза у него блеснули при этом. Мне стало жутко. — Иди скорее, а то потом не доберешься. Семен брехать не станет.

Было видно, что он о чем-то догадывался, но со мной не хотел делиться. Не доверял. Это меня обидело, и я, рассердившись, ушел. Уже подходя к своему музею, этой ненавистной гробнице, я вдруг вспомнил, что не был дома с самого утра.

ЖИЛ КОРОЛЬ

На освещенной занавеске четко обозначился человеческий профиль, дрогнул и пропал. Подтянувшись на руках, я заглянул в окошко. Отец быстро ходил от окна к двери, губы у него шевелились — должно быть, по обыкновению, говорил сам с собой. Временами он беспокойно посматривал на часы и снова начинал ходить, беззвучно шевеля губами. Мне стало жалко его, подумалось даже, что не очень-то хорошо огорчать его. После смерти мамы он сильно постарел. Побелели виски, будто, бреясь, он коснулся их помазком, да так и забыл стереть мыльную пену. Я часто замечал, что, сидя за столом над рукописями, он думал о чем-то печальном и мысли его были далеко-далеко от работы. А тут еще я совсем от рук отбился… О чем он думал сейчас, что шепчут его губы?

Я осторожно оттолкнул нижний квадратик рамы, где взамен стекла торчала думка с медвежонком, вышитым мамиными руками, и приложил к образовавшемуся отверстию ухо.

— Десять минут прошло, — отчетливо услышал я. Отец посмотрел на часы, нахмурился, — девять… Неужели он у казарм? Носит же его нелегкая!

Тихонько водворив думку на прежнее место, я шмыгнул через ограду и очутился на крылечке. Дверь оказалась полуоткрытой: отец ждал меня. Едва я шагнул на порог, как он обернулся, невольная улыбка появилась у него на губах, он обрадовался моему возвращению:

— Пришел!

— Пришел, — виновато сказал я. Лучше бы он отругал меня или побил, а то смотрит, как будто ему только что преподнесли подарок. «Бедный-бедный отец, непутевый у тебя сын, — покаянно думал я, переминаясь с ноги на ногу, — вот возьму и не пойду больше на улицу, целую неделю буду сидеть дома, стрелять из лука, буду золотить облезлую рамку Николая Второго…» А левая бровь у отца вздрагивала, будто он хотел заплакать. Но нет, я-то отлично знаю, что отец не заплачет, а бровь — совсем другой признак…

— Еще повторится — голову оторву! — вдруг вспылил отец и взмахнул рукой, я невольно отстранился: показалось, что он хотел ударить меня… Нет, он умел бить только словами. — Впрочем, и отрывать нечего будет, кое-кто сделает это гораздо лучше меня. Где тебя носит, я спрашиваю? Ох, Клим, выведешь ты меня из терпения когда-нибудь. Ты же почти взрослый, неужели так трудно понять, что на улицах сейчас далеко не безопасно?

Он говорил, а я смотрел на красномордого божка, примостившегося на краю стола, и покусывал губы от обиды за свою постылую жизнь в этой гробнице, набитой исторической рухлядью. Конечно, это спокойнее, чем под носом у белых уводить вагоны с наганами для красных партизан. Вспомнился ехидный намек Коськи, и вдруг страшная догадка заставила меня оторвать взгляд от глупой рожицы деревянного идола и посмотреть прямо в лицо отца. Но язык не повернулся спросить вот так прямо: за кого ты, мой самый родной человек, белый ты или красный? «А может, просто без всякого цвета, как приказчик Иохим? Выжидаешь, кто одержит верх, и тогда вылезешь из своей музейной конуры? Он был отец мне, и я не посмел сказать все это, лишь буркнул едва слышно:

— Надо было в партизаны уйти, а мы, как недорезанные буржуи, в каменной гробнице отсиживаемся.

— В гробнице? Ловко сказано! — усмехнулся отец и как-то по-особенному посмотрел на меня.

— А что, неправда? — обозлился я. — Коська с Матросской говорит, что нам с тобой скоро в Америку вместе с полицейским Джонсоном бежать придется…

— Почему именно в Америку?

— А я знаю? Может, в Японию. Вот, говорит, придут красные, так мы у вас, Клим Андрианович, спросим, кто ты такой, не посмотрим, что ты шибко ученый и в музее живешь.

— Ишь ты! — восхитился отец, будто я ему только что повторил слово в слово длиннющую проповедь верховного кармелина. — Кто говорит? Коська?

— Он.

— Дурак твой Коська, — сказал отец. Перенести это было выше моих сил, злые слова готовы были сорваться вот-вот, те самые слова, которые давно уже накипели на сердце, но я не смог их выговорить, крикнул в бессильной злобе:

— Неправда!

Кривился деревянный божок на столе, корчил свою деревянную рожу.

— Неправда! Неправда! — кричал я, все обиды и боли разом припомнились мне, веки стали горячими, все слилось в одно: — Неправда! Неправда!

Отец стоял и смотрел на меня. Лицо у него было таким, будто он совсем ничего не слышал и думал о чем-то своем. Потом он медленно повернулся и пошел от меня прочь; остановился, начал рыться в своих серых свитках, испещренных уродливыми знаками.

О, с каким злорадным удовольствием я топтал бы их, рвал на части!.. И я, пожалуй, когда-нибудь решился бы на это, если бы не строгое внушение отца. Я все-таки очень любил этого человека. Он, мой отец, умел убедить. Однажды усвоив, что спичками играть нельзя, я до отрочества не смел прикоснуться к коробке. Внушение, сделанное в младенчестве, так крепко запало в мою голову, что и теперь я зажигаю спичку с почтительным опасением. Вот почему проклятые свитки лежали на полках ровными рядами, и с тех пор как мы жили в музее, почти ни один из них не исчез совсем. Я говорю «совсем» потому, что свитки, то один, то другой, как я успел заметить, все-таки иногда куда-то исчезали, а их места занимали новые. Я здесь был совершенно ни при чем. К ним прикасался отец, только отец, и никто больше. Вот и теперь он молча взял с полки ветхий пергамент, развернул его и, придавив один край идоленком, целиком ушел в свое любимое занятие. Я слишком хорошо знал своего отца, чтобы не почувствовать того, как сильно он был обижен. Мне стало стыдно.

— Пап, — сказал я, — а может, нам не надо в Америку?

— Все может быть, — спокойно отозвался он, и я, чувствуя себя виноватым, достал свою сломанную лупу и начал обматывать ее суровыми нитками. Потом посмотрел через нее — отец показался мне огромным, крупная морщина пересекала его лоб от переносицы почти до самых корней волос, другая врезалась в левую щеку возле рта. Я отнял лупу — отец обрел нормальный вид, морщины исчезли с его лица. Это мне показалось забавным, и я начал рассматривать через лупу все, что было в комнате. Попался на глаза полированный лук. Он был таким прочным, что казался сделанным из слоновой кости, о крепости которой я имел достаточное представление. Интересно, сколько лет этому старинному луку? Наверное, очень много, хотя ни одной трещинки не было заметно на всей его полированной поверхности. Потом я посмотрел на портрет царя. Николай Второй, вытянувшись во весь рост, глядел куда-то в пустоту. Его неподвижное лицо не выражало ни гнева, ни ласки и чем-то походило на деревянную мордочку идоленка. Лишь когда я чуть повернул лупу, губы царя скривились, будто он съел что-то кислое. Игра понравилась, я приближал лупу к самым глазам, потом резко отстранял. Его величество кривилось…

Назад Дальше