Глава двадцать пятая
Упрямый испанец
Паша сидел на низком троне, на ковровых подушках.
По диванам, рядом с ним, поджав ноги, сидели советники и приближённые.
Слуги, янычары и просто зрители толпились вокруг.
Недавно сколоченная виселица стояла неподалёку.
На этот раз паша открыл доступ всем в крытый двор своего дворца. Он хотел устроить праздник из этого допроса-поединка, в котором победить мог только он один.
Сервантес Сааведра, в рубище пленника, в цепях стоял перед ним.
— Ты сам, своей охотой, пришёл поговорить со мной, однорукий? — начал паша.
— Да, господин, — отвечал Сервантес.
— И готов отвечать на все мои вопросы?
— Готов, господин.
— Хорошо. Скажи: кто главные зачинщики заговора?
— Я один, господин.
— Ты один уговорил всех, добыл денег на постройку судна?
— Я один, господин.
— Однорукий, ты пришёл сюда смеяться надо мной?
Паша сделал знак, и слуга-негр перекинул через перекладину виселицы верёвку с петлёй на конце. Ахмет, телохранитель паши, подскочил и набросил петлю на шею Сервантеса.
— Вот так ты будешь разговорчивее, — миролюбиво сказал паша. — Начнём сначала: ты один задумал и выполнил этот дьявольский заговор? Ты захотел лишить меня моих пленников, моих кораблей? Ты весь мой город хотел возмутить против меня? У тебя не было сообщников?
— Не было, господин.
— Натяните верёвку!
Негр потянул свой конец верёвки, и петля крепко сдавила горло Сервантеса.
— Ну, говори: кто был с тобою?
Сервантес отрицательно мотнул головой.
— Говори или через секунду ты будешь болтаться там, наверху!
Паша указал на перекладину. Сервантес молчал.
— Натяните крепче верёвку!
Петля стянулась туже и перехватила горло так, что кровь хлынула к глазам и вискам Мигеля. Он ступил шаг назад и качнулся, едва удержав равновесие. Ему казалось, что земля уже уходит у него из-под ног. Он ступил ещё один шаг и, расставив ноги, крепко упёрся ими в землю.
— Скажешь? — снова спросил паша.
Сервантес мотнул головой.
— Крепче верёвку…
Толпа дрогнула. Глаза пытаемого налились кровью.
— Сейчас заговорит! — крикнул Ахмет.
Сервантес, казалось, действительно хотел заговорить.
— Ослабьте ему верёвку! — заторопился паша. — Говори, однорукий!.. Я дам тебе всё, что попросишь. Говори, были у тебя сообщники?
— Да, были, — выдохнул Сервантес.
— Растяните ему петлю! Подойди ближе! Называй, кто? Говори, сколько?
Сервантес помолчал, шатаясь.
— Четверо, — сказал он.
Толпа замерла. Он заговорил!
— Луис де Гарсия… — начал Сервантес.
— Ещё, ещё!
— Томас Солано, Алонсо де Наварра, Рафаэль де Рапита.
Толпа зашумела.
Это были имена четырёх знатных и богатых пленников, которые ровно за три недели перед тем выкупились и благополучно уехали на испанском судне.
Паша потемнел от ярости.
— Натяните верёвку, — показал он рукой.
Петля опять впилась в шею, перехватывая дыхание.
— Больше ты ничего не скажешь?
— Нет.
Негр сильнее потянул конец верёвки.
— Ничего?
— Нет.
Негр едва не повис на верёвке.
— Больше ничего?
Сервантес молча показал рукой на закрытый рот, на стянутое горло и отрицательно покачал головой.
Верёвка стянулась туже вокруг шеи. Огненные круги завертелись в глазах Сервантеса.
Он молчал.
И тут паша смутился. Паше надо было сделать одно небольшое движение рукой, чтобы этот беспокойный испанец заболтал ногами в воздухе. Зашуми тут толпа, крикни враждебное слово или, наоборот, вступись за Сервантеса, это решило бы вопрос. Но толпа молчала, сдержанно, грозно, и паша смутился. Он не понимал этого молчания.
Так прошло несколько секунд.
— Уведите его! — сказал, наконец, паша, отвернувшись. — Я не хочу больше ни слышать, ни знать о нём. Уведите его и бросьте в Змеиную яму.
Толпа расступилась, испуганно отшатываясь от лица того, кого вели через двор. Сервантес шёл, сгорбившись, не видя ничего вокруг, глядя перед собой слепыми глазами. Всё своё мужество, всё упрямство кастильца, закалённое четырьмя годами плена, оставил он на этом допросе. Со двора паши, шатаясь, уходил сгорбленный, жалкий пленник, дрожащий и слабый, как ребёнок.
Глава двадцать шестая
Змеиная яма
Тьма. Совершенная тьма. Ни полоски света, ни отражения, ни серого пятна. Тьма. Из стены слева проступает зловонная сырость, и ленивые капли скатываются но руке на пол. На полу у стены — лужа. Изредка по луже перебегает крыса, задевает руку. Ни света, ни человеческого голоса, ни звука.
Единственная отдушина в двери ведёт не на волю, а в такой же тёмный подземный коридор. Иногда дверь приоткрывается, кто-то ставит ощупью кувшин с водой и кладёт две — три сухие лепёшки. Больше ничего.
От крепкого железного кольца на шее толстая цепь протянута к ноге — нельзя вытянуться, нельзя встать, можно только привстать.
Мера времени утрачена. На воле время меряется солнцем, часами сна и часами работы. Здесь его нечем мерить, и оно непонятно. Иногда оно летит, как минуты, иногда тянется, как годы.
Через какой-то очень длинный промежуток времени — история знает, что через пять с лишним месяцев, — рука сторожа, просунувшись в дверь, оставила на полу, кроме воды и лепёшек, медный светильник, связку бумаги, чернила и несколько гусиных перьев.
Кто сжалился над пленником и умолил или подкупил сторожа, так и осталось неизвестным.
С этого дня оцепенение прошло. Сервантес писал, писал лихорадочно, едва оставляя работу, чтобы заснуть, а проснувшись, снова брался за перо.
Он писал об Алжире, о пленниках и маврах, об ужасах рабства, о насилии, о жестокости, обо всём, что он видел за эти годы плена.
К Сервантесу вернулось время — теперь у него были часы работы и часы сна.
Исчезла пустота, тьма вокруг наполнилась образами, которые он сам создавал. Они населили его одиночество.
— Стерегите крепче этого калеку-испанца! — сказал паша своим янычарам, вспомнив как-то о Сервантесе. — Только пока он за тремя замками, я могу быть спокоен за мои корабли, моих пленников и за весь мой город!
И Сервантеса хорошо стерегли.
Он и сам забыл о своих планах, забыл о бегстве. Он не слышал, как приоткрывалась его дверь, как два раза в сутки, звякнув оружием, наверху сменялась стража.
Пленники томились в своих тюрьмах, выкупались, умирали. О «герое пещеры» начали забывать.
Но несколько человек, дома, на полуострове, помнили о Мигеле Сервантесе.
Старый дон Родриго не мог успокоиться, пока его младший сын, Мигель, оставался в алжирском плену.
Он переселился с семьёй в Мадрид, жил нищенским заработком и хлопотал об освобождении сына.
Дон Родриго так осмелел, что подал прошение на королевское имя и приложил к нему официальный опрос свидетелей, подтверждающих подвиги Мигеля в боях и его героическое поведение в плену.
Старик умер, не дождавшись от короля ответа на своё прошение.
Жена и дочери остались жить в Мадриде. Старшая, Луиса, не вынесла трудностей жизни в миру. Она поступила в монастырь, чтобы замаливать грехи и просить бога о возвращении брата.
Но Андреа предпочла другое. Она осталась жить в миру и вместе с матерью мужественно боролась и работала, чтобы скопить денег на выкуп Мигеля.
Они шили камзолы богатым господам и откладывали жалкие мараведи.[29] Когда не было работы, старая донья Леонора выходила на улицу и протягивала руку за милостыней.
Денег было ещё так мало и до полной суммы выкупа так далеко!
Королевский ответ на прошение дона Родриго пришёл, когда его давно уже перестали ждать.
Король милостиво предоставлял семье Сервантеса право воспользоваться для выкупа сына из плена всей суммой прибыли, которая получится от продажи партии товаров, отвезённых одной валенсийской баркой в алжирский порт.
Сколько в действительности выручили за этот товар купцы, так и осталось неизвестным, но донье Леоноре они вручили всего шестьдесят дукатов.
У неё самой к этому времени было отложено триста.
Она решила попытаться послать их в Алжир.
Небольшая галера отплывала как раз в это время, весной 1580 года, к берегам Африки. На ней ехала группа монахов ордена искупителей, который занимался выкупом пленных из чужих стран.
Ехал на галере и один беспокойный хромой монах, Хуан Гиль. Хуан рассорился с двумя настоятелями монастырей, сам убежал из третьего и теперь ехал в Алжир, чтобы помочь делу выкупа испанцев из плена.
«Там можно будет, — думал Хуан, — делать настоящее дело помощи людям».
Ему-то и вручила Андреа триста шестьдесят дукатов, с таким трудом отвоёванных у нищеты и у королевской скупости.
Хуан обещал девушке, что он сделает всё, чтобы выкупить её брата из плена.
То, что Хуан увидел уже на алжирской пристани, сильно потрясло его.
Едва братья-искупители вышли на берег, сотни пленных, работавших в порту, сбежались и обступили их. Они умоляли, хватали их за платье, целовали руки, становились на колени и не пускали дальше. Каждый просил выкупить его.
Это были те пленники, у которых не было надежды на присылку денег от родных. Но глава ордена, отец Оливар, поднял руку и сказал:
— Братья мои, прежде всего мы позаботимся о выкупе тех, кто отличается от других пленников знатностью происхождения и чистотой крови. А вы, братья, возвращайтесь к своим трудам и уповайте на бога!
«Нет, это не годится», — подумал Хуан Гиль.
Он решил сам заняться своим пленником.
Сначала он потолкался на базаре, навёл справки, расспросил о паше, о пленнике Сервантесе. Хуан узнал не много.
О паше говорить боялись, а о Мигеле Сервантесе уже немногие помнили.
Только один старый араб на базаре рассказал Хуану, что Сервантес, однорукий пленник, сидит в Змеиной яме уже больше полугода, что паша жесток и что срок его правления, слава аллаху, скоро кончается.
Хуан Гиль пошёл прямо к паше и предложил ему триста шестьдесят червонцев за Мигеля.
— Тысячу! — сказал паша. — Тысячу червонцев, ни аспры меньше.
— Зачем он тебе, Гассан-Ага? — сказал Хуан. — Он болен и бессилен. Твой срок кончается, ты скоро уедешь, не возьмёшь же ты его с собою?
— Ты подал мне счастливую мысль, — сказал паша. — Я возьму однорукого с собою в Стамбул.
Хуан смутился. Если паша увезёт Сервантеса в Константинополь, выкуп сделается почти невозможным.
«Он требует тысячу, — сжал зубы Хуан. — Хорошо, я достану ему тысячу».
И он пошёл по всем купцам и богатым людям Алжира и просто по базарам — собирать деньги для выкупа Сервантеса.
Сервантес сидел в своём подземелье и не знал ни о чём.
На десятый, а может быть двенадцатый, месяц его заточения дверь мазморры растворилась шире обычного, и гнусавый голос Юсуфа сказал:
— Выходи!
Сервантес не мог подняться. Его вывели. Он осматривался и не понимал. Его ослепил дневной свет, от вольного воздуха закружилась голова и подогнулись ноги.
— Иди, — толкнули его и повели.
Он смотрел вокруг, не понимая. Его вели крытым переулком Бетеки, потом мимо мечети налево, по каменным ступенькам, кривым горным переулком вниз…
«Да это же дорога в порт», — смутно сообразил Сервантес.
Но куда и зачем его ведут, он не знал.
Глава двадцать седьмая
Свобода
В порту было людно. Толпа готовилась провожать пашу. Паша, наконец, уезжал, сделав полгорода нищим, разорив страну, обезлюдив окрестные селения. Срок его правления кончился.
В одном из закоулков порта двое монахов мрачно переговаривались, прислонившись спинами к наглухо запертой двери чьей-то лавки.
— Кто поверит, отец Бланко, что этот самый паша был венецианским мальчишкой на рыбном рынке? — вздыхал румяный монах.
Второй, бледный, молчал, пожёвывая губы.
— Каких он почестей добился, каких богатств! — продолжал первый. — Галеры, полные товаров, золото, дворцы, невольники!
Второй молчал, словно заснул.
— Прогадали мы с тобой, Бланко. Простыми монахами остались.
Бланко промычал что-то непонятное.
— Да и ты, отец Бланко, много ли выиграл здесь, в Алжире? Что ты получил за то, что предал этого безрукого пленника, Сервантеса? Кувшин с оливковым маслом да один червонец золотом?
Бланко замычал громче.
— Не догадались мы с тобой, Бланко, сразу же, как попали сюда, перейти в мусульманскую веру. Ездили бы мы сейчас на конях с белыми попонами, как этот проныра-венецианец.
Бланко горестно вздохнул.
— Гляди, гляди! — вдруг прервал себя румяный. — Вот он идёт, тот самый Сервантес. Гляди, его ведут на галеру самого Гассана! Паша берёт его с собой! Не вернуться ему больше на родину. А вот и сам паша, погляди!..
У Сервантеса всё ещё кружилась голова от непривычки к воздуху. Он тупо дал снять с себя одну цепь и надеть другую, конец которой был крепко вделан в дерево скамейки.
«Это галера паши», — сообразил Сервантес, разглядев знамёна разукрашенной галеры. Значит, его увозят в Стамбул… В Стамбул не ходят испанские корабли, из Стамбула никогда не возвращаются пленники. Стамбул — это рабство до конца дней. Он так же тупо смотрел на берег и видел, как силигдары, телохранители паши, оттесняют толпу; янычары, подняв копья, склоняют колени… На белом арабском коне, на вышитых золотом подушках паша медленно плывёт через толпу и милостиво отвечает на приветствия.
Потом Сервантес увидел, как, тесня других, хромой монах пробрался к самому паше и пошёл вровень с его конём. Паша, не останавливаясь, замедлил ход и чуть-чуть повернул голову к монаху. Монах убеждал в чём-то пашу и протягивал ему туго набитую сумку. Паша отрицательно мотнул головой и опять ускорил ход коня. Но монах не отставал от него; он, прихрамывая, шёл у самого стремени, что-то ещё кричал паше и протянул ему плотную вчетверо сложенную бумагу.
— Обязательство, — слышали ближайшие в толпе, — обязательство всю недостающую сумму в годовой срок выплатить в полноценном испанском золоте!
Паша развернул бумагу, улыбнулся и закивал головой. Он взял сумку из рук монаха и сделал знак силигдару. Силигдар подъехал к самой галере и что-то крикнул надсмотрщику. Надсмотрщик схватил ключ, разомкнул кольцо на ноге Сервантеса, и цепь упала. Сервантес был свободен.
Глава двадцать восьмая
Родина
Двор на время переехал в Бадахос, и в Мадриде было тихо.
На окраинной улице, в бедном доме на берегу грязного Мансанареса, Мигель Сервантес нашёл свою семью. Раньше времени поседевшая, трясущаяся мать вышла к нему навстречу. Андреа показала Мигелю руки, покрытые ранами, — она стирала бельё в доме у сеньора Альвареса, чтобы не умереть с голоду.
Отец давно умер. Луиса ушла в монастырь.
— Где Родриго? — спросил Мигель.
— Родриго ушёл с войсками Фигероя в Португалию.
Мигель ходил по городу. В Мадриде было тихо. Идальго, не уехавшие с двором, бродили по улицам. Идальго так же легко хватались за шпаги, как когда-то, в дни юности Мигеля, и так же охотно клялись пречистой девой и сердцем Иисуса. Но живой дух давно отлетел от старой Испании. У людей были растерянные лица — идальго не было места в своей собственной стране.
— Что делает наш добрый король Филипп? — спросил Сервантес.
— Наш добрый король Филипп строит Эскориал, — ответили ему.
Девятнадцатый год Филипп строил Эскориал.
Среди чёрных Гвадаррамских гор, на голом, открытом ветрам каменном плато, из одинаковых тёмно-серых гранитных глыб выкладывался огромный прямоугольник и вписанный в него круг — дворец и внутренняя церковь Филиппа. Филипп строил резиденцию для себя и огромную усыпальницу для королей Габсбургской династии.