Она не допускала вмешательства Варвары Степановны в жизнь детей и просила, раз ей доверили их, позволить воспитывать их самостоятельно.
И в третий раз детям пришлось узнать чужую волю над своею жизнью.
С приходом Агнесы Петровны дети как-то подтянулись и приободрились.
Она зорко следила за Димой и ловко выводила наружу все его проказы. Дима стал её бояться так, как вначале боялся тети Вари. Но он вместе с тем не мог не уважать её, потому что она была замечательно справедлива.
И она стыдила его, пренебрежительно относилась к его успехам в ученье и говорила, что вызубрить наизусть еще не великая заслуга.
Её любимец был Ник. Она живо отучила его капризничать. И случилось это так.
Ник уже выздоровел и ходил без по вязки на глазу, но все еще по старой памяти ныл и приставал ко всем.
Агнеса Петровна сидела у своего рабочего столика и вышивала себе красивое полотенце. Она несколько раз уже говорила спокойно Нику:
— Фуй, стыдись. Большой мальчик, а все ведешь себя, как маленький.
Ник приставал к Мурочке, чтоб она поиграла с ним, а Мурочка списывала немецкую сказку.
— Ник, ты сейчас перестанешь, — сказала опять Агнеса Петровна.
— А я — все-таки буду. Хочу, чтоб она играла, хочу, хочу, хочу!
Тогда Агнеса Петровна встала и сказала: Ты не слушаешься меня. И вчера не слушался и третьего дня. Я больше не могу тебя воспитывать. Я скажу тете Варе, чтоб она от дала тебя в приют.
Ник присмирел и исподлобья смотрел на Агнесу Петровну. Он знал, что тетя Варя всегда исполняет её желания, и знал еще, что Агнеса Петровна всегда говорить правду, одну правду.
— Есть такой приют, где исправляют и воспитывают детей, больных детей. Ведь ты болен, должно быть. Здоровые дети всегда веселы и спокойны. Пойдем вместе к тете Варе, поговорим с нею.
После таких слов Ник стал просто совсем другим человеком. Агнеса Петровна в тот же вечер рассказала детям подробно, где тот приют для несчастных больных детей и как их там лечат и воспитывают.
Так шли дела в детской.
И вот теперь они переезжали в новый дом.
Мурочка постояла-постояла на лестнице, потом вошла в опустелую, просторную и странную квартиру, прошла через коридор в пустую детскую, где только лежало на подоконник их верхнее платье, и подошла к окошку.
Там, напротив, по-прежнему жили портнихи, шили весь день, с утра до вечера, согнувшись над работой. Оттуда ее заметили, и черноволосая девушка, которая шила на машинке, стала кланяться и улыбаться. Мурочка тоже поклонилась и долго смотрела на нее, мысленно прощаясь со всеми этими незнакомыми девушками, которые были свидетельницами её мирной детской жизни.
Мурочка вскочила на подоконник, отворила форточку и звонко крикнула им:
— Мы уезжаем! Прощайте!
Окно напротив распахнулось, темноволосая девушка перегнулась из него и тоже сказала:
— Прощайте, Мурочка!
И за нею выглянули другие; все подбежали к окну и, выглядывая из-за плеч друг дружки, кланялись Мурочке, улыбались и говорили: «Прощайте! Прощайте! Прощайте!»
— Будьте счастливы! — сказала черноволосая девушка.
— И вы все будьте счастливы! — крикнула Мурочка звенящим голосом.
— Ах, что ты там делаешь? — послышался позади голос Агнесы Петровны.
Мурочка проворно поклонилась еще раз и рукой послала соседкам воздушный поцелуй и слезла с окна.
— Это милые девушки, мои знакомые, — сказала она. — Я хотела проститься с ними.
Агнеса Петровна поглядела на открытое окно, где были видны русые и темные головы, и тоже поклонилась им дружелюбно.
Вот уже возы тронулись; вышли отец и Ник, тетя Варя и Дима, Агнеса Петровна Мурочка, и все уселись в пролетки; Аннушка поставила на колени тети Вари клетку с канарейкой, и они отъехали навсегда от дома, где родилась Мурочка, где родился Ник, где прошли-пролетели печальные и веселые дни.
IX
Новые места и новые люди
Николай Степанович страстно любил цветы. Как только они переехали, он принялся за украшение сада. Позвали садовника, прочистили старые дорожки, проложили новые. На лужайках между деревьями, разбили цветники.
Каждый вечер, приезжая со службы, Николай Степанович работал в саду. Ему помогала Мурочка. Они рассаживали маленькие саженцы цветов: левкоя, резеды, душистого горошка, анютиных глазок. Потом надо было полоть грядки, поливать их, подвязывать молодые растеньица.
Мурочка страшно полюбила это занятие. Раскрасневшаяся, хлопотливо бегала она со своей лейкой по саду, а то сидела на корточках над грядкою гвоздики или резеды и внимательно полола, вырывала сорную траву.
Глаз её приучился различать растеньица, а в памяти хранился целый ряд звучных латинских слов, которые она выучила из каталога семенной торговли.
И каково же было восхищение и Мурочки и Николая Степановича, когда в одно прекрасное летнее утро распустилась первая розовая гвоздичка, пышная, как роза!
Потом все больше и больше расцветал и хорошел сад. По вечерам пахло душистой свежей резедою, и даже те люди, которые проходили по улице, слышали сладкий её аромат и думали про себя:
«Должно-быть, за этим забором чудный сад».
Чудный — не чудный, а все-таки для города это было прелестное местечко. В июле все пышно и ярко цвело, все сладко благоухало. Мурочка с любовью ухаживала за цветами. Вместе с отцом они придумывали на будущий год нововведения и, сидя рядышком на скамейке, под двумя большими тополями, перелистывали каталог и искали в нем описания новых прекрасных цветов.
И в комнатах везде стояли в стаканах со свежею водою цветы, и даже Варвара Степановна иначе не называла Мурочку, как «наша садовница».
Николай Степанович любил махровые пахучие левкои и особенно ухаживал за грядкою этих нежно окрашенных цветов; любил еще петунию за тонкий её запах и голубые венчики «красавицы дня». У Мурочки были в саду свои любимцы. Прежде всего — душистый горошек, потому что он похож на яркую бабочку: того и гляди, улетит с веточки, а потом — анютины глазки.
— Посмотри, папа, — говорила она в восхищении — ведь у них точно лицо — глаза и борода, и точно у людей, все лица разные.
Мурочка сидела вечером на любимой скамейке под тополями и смотрела на небо. Северное бледное небо, но какое нежное, какое глубокое! Так хорошо было, закинув голову, смотреть вверх, в бездонную, легкую, голубую глубину. Ласточки мелькали туда и сюда, резко щебетали, подлетали к дому, где над карнизами окон были у них гнезда. Пахло клейкими листочками тополей и душистыми цветами.
Мурочка долго смотрела на небо. Ей казалось, точно душа её растет, раскрывается навстречу этой красоте. Бледная, нежная лазурь заалела румянцем. Это солнце зашло, вечерняя заря вспыхнула. Кругом было так тихо. Мальчики играли на дворе.
Мурочке хорошо было сидеть одной. Она ни о чем не думала, ничего не вспоминала. Её душа откликалась на красоту Божьего мира, на красоту и радость жизни.
Не хотелось больше сказок и ребяческих игр, — хотелось узнать, что такое это небо и что такое душа и наши мысли, и отчего вдруг бывает так легко и весело?..
Ничего этого Мурочка не сумела бы высказать, но такие неуловимые смутные мысли летали в её задумчивой головке.
— Мурочка, иди, — крикнул Ник, подбежав со двора к зеленой решетке сада, — в палочку украдену играть!
Мурочка с сожалением стряхнула с себя свои мечты и побежала к братьям. Через пять минут она уже убегала со звонким смехом от Гриши.
Кто был Гриша?
На новых местах появились и новые люди. Когда Николай Степанович купил дом, в мезонине жила семья, состоявшая из пяти человек. Квартиранты были люди бедные. У них было всего три небольших комнаты. Крыльцо их находилось рядом с крыльцом кухни. Аннушка, как водится, первая познакомилась с жильцами, узнала всю подноготную и рассказала Мурочке.
И так узнали, что наверху живут Дольниковы. Дольникова была Марья Васильевна, у нее — две дочери и сын, а сестра её Елизавета Васильевна была Петрова, незамужняя, девица. Она служила на телеграфе, уходила рано утром и возвращалась домой под вечер. Кажется, весь день её не было, а любили ее все страшно. Придет тетя Лиза домой, — ей все, все до мелочи расскажут, что было. Тетя Лиза, несмотря на свои труды, была всегда бодрая и ласковая и баловала племянниц постоянными подарками. То сладкого чего принесет, то купит ленточку или кушак. Марья Васильевна занималась хозяйством и брала шить белье. Ей помогала в работе старшая дочь Аня, которой шел девятнадцатый год. Младшая училась в семинарии, а когда приходила домой, тоже помогала шить. Потом был сын Гриша, гимназист пятого класса. Единственный мужчина в семье, он после смерти отца стал считать себя главою дома. Он тоже много работал, учился сам, давал уроки и возвращался домой вечером.
Мать и сестры уже ждали его, уже посматривали на часы, уже накрывали на стол, завари вали чай. За чаем заставала их всех тетя Лиза, и ради этого веселого, мирного часа, ради этой дружеской, теплой беседы можно было весь день проработать и не прийти в отчаяние, не упасть духом.
Гриша, сам усталый, замечал, какие бледные, утомленные лица у всех его домашних, и хмурились его темные брови, и глаза смотрели озабоченно.
Он рассказывал про свой день в гимназии и на уроке, рассказывал, что говорили учителя в классе, а потом пускался мечтать вслух о том, как они все будут жить, когда он кончит гимназию и университет.
Леля тоже начинала мечтать, как она достанет место учительницы, и тогда поднимались споры о том, кто же с кем будет жить. Ведь Леля, по всей вероятности, получит место в селе.
— Мамочка, ты будешь со мной, — говорит Леля. — Как же: мать, и вдруг бросить дочь одну на свете!
— А как же я? — говорил Гриша. — Университет здесь, значит, здесь надо и оставаться.
Тогда Марья Васильевна вступалась и разрешала спор.
— Зачем нам делиться и жить на два дома? Дороже выйдет. Грише в городе надо и тете Лизе, значить, их двое. А тебе, Леля, как кончишь, уж лучше подождать с местом, пока не выйдет здесь.
Они все любили свою тихую, простую улицу, большой двор, где жили с той самой поры, когда над ними грянула грозная беда — умер отец.
Они потревожились, когда узнали, что хозяин продает дом какому-то Тропинину. Что будет, если новый хозяин попросит их выехать? Но все обошлось благополучно. Тропинины переехали; Николай Степаныч оставил все по-старому, был очень ласков с Марьей Васильевной и сказал, что сына своего Дмитрия переведет с осени в ту же ближайшую гимназию, где учится и её сын.
Дима с первых же дней страшно обрадовался: у него будет товарищ да еще какой! Гриша Дольников был высокого роста, лицо у него было выразительное, глаза большие и темные. Он совсем не был похож на Диминых товарищей в старой гимназии. Драться… «жать масло»… — он только презрительно пожимал плечами. Вот силу и ловкость, развивать — это другое дело.
— Ну-ка, подбрось! — кричал он, ловко закидывая мяч лаптою да с такой силой, с такой удалью, что Диме оставалось только завидовать и восхищаться им наперекор своему желанию.
И с этих пор зеленый двор стал их ареной, где они (и даже Ник), как древние спартанцы, упражняли свою силу, ловкость руки и меткость глаза.
Игра была бодрая, разумная и живая.
Мурочка оказалась в единственном числе, и Дима, в сознании своего превосходства, отстранил ее от игр.
— Тут девчонкам не место.
Гриша как-то узнал про это.
— Как? Почему не место? И женщина должна развивать свои силы. Mens sana… ты разве не знаешь?
— Еще бы, конечно, — сказал, вспыхнув Дима. — Здоровый дух в здоровом теле.
— И спартанки тоже упражнялись в беге и в метании диска, — сказал Гриша.
— Эй, Мурка, хочешь, так иди! — крикнул Дима.
Оказалось, что Леля и даже Аня раньше играли в городки, а теперь стесняются. Гриша поговорил с Димой, и оба они раз в воскресенье поднялись наверх и торжественно пригласили молодых девушек на большую игру в городки.
На дворе было замечательно весело.
Потом Дима у знал, что Гриша положил себе основою жизни чувство чести.
— Ты говоришь, что потихоньку от немки колотишь Ника. Разве ты не понимаешь, что это бесчестно?
Дима вспыхнул, как рак.
— Удивляюсь, как не понимать! — продолжал Гриша. — Ведь это значит, что ты не умен. Моя честь велит мне быть всегда одинаковым, и при людях и без людей. Что я делаю открыто, то я делаю и тогда, когда остаюсь один. Я краснел бы за себя…
Дима густо покраснел.
— Я краснел бы за себя, если бы знал за собой такой поступок, про который не могу рассказать всем, кого я уважаю: матери, сестрам, тетке… А ты, ты не думал еще об этом? — спросил он, строго сдвинув брови.
Дима что-то пробормотал.
— Да сколько тебе лет?
— Тринадцать… то-есть скоро тринадцать. Я хочу быть честным, открытым, справедливым. Я хочу сам себя уважать и хочу, чтоб меня уважали хорошие люди. Я хочу быть хорошим, а не подлецом. Мне противна трусость, ложь, противно, если кто делает исподтишка, если кто груб и хвастлив. Мне это противно! Понимаешь?
После такой страстной, горячей речи Гриша стал точно холоднее с Димой. Может-быть, это была случайность, но Дима вообразил, что Гриша узнал про него, и никогда не испытанный стыд за себя охватил его.
Вечером, ложась спать, Дима терзался мыслью о том, как бы заслужить расположение Гриши, что бы такое сделать, какой подвиг совершить бы, чтобы показать всем, какой он стал от крытый, честный человек. Но Гриша как-то нехотя поддавался на все ухаживания Димы и раз сказал ему:
— Дмитрий (Дима даже покраснел от радости), брось все это! Когда ты станешь другой со своими и вообще, тогда мы поговорим.
А к Мурочке Гриша относился с рыцарской вежливостью, никогда не смеялся над её промахами в игре.
X
Дима
Белый, рыхлый снег запушил тихие улицы, дома, сады.
У Тропининых в новом доме жилось всем хорошо. Агнеса Петровна учила Мурочку и Ника, Тетя Варя занималась с ними музыкой. Дима в новой гимназии значительно переменился к лучшему, но все еще далеко ему было до Гриши Дольникова. Гриша, имея своих товарищей, взрослых юношей, мало обращал внимания на Диму, и только дома они водили дружбу.
Теперь, зимою, главное место их игр было все то же. На дворе, занесенном снегом, Николай Степанович выстроил к общему восхищению ледяную гору. Как только кончалось ученье в гимназии, у горы собиралась шумная толпа. Приходили свои, приходили и мало знакомые Диме гимназисты. Салазки так и мелькали вниз по горе и с шумом летели к забору; а потом мальчики опять карабкались вверх по лестнице и ждали своей очереди, шумели, кричали и смеялись.
Можно себе вообразить, как задирал нос Дима, представляя из себя счастливого владельца и ледяной горы. Когда в гимназии незнакомые мальчики просили позволения прийти покататься, он всегда давал согласие; но не из доброты, а просто потому, что ему приятно было похвастаться своей горой.
Каталась и Мурочка, катались и девицы из мезонина, приходила иногда Агнеса Петровна, и ее с торжеством скатывали вниз на самых лучших салазках.
И раз у этой горы разыгралась история, от которой Дима жестоко страдал всю зиму.
Пришел гимназист Соколов, сын очень бедных родителей, пришел с разрешения Димы. Но у него не было своих салазок. Двор был еще пуст. У горы, у подножия лестницы, стояли перевернутые кверху полозьями салазки Димы — большие и маленькие. Соколов постоял-постоял, да и решился. Взял маленькие санки, втащил их на лестницу и покатился. Щеки у него раскраснелись, глаза блестели от удовольствия, от быстрого бега салазок, от свежего морозного воздуха.
Потом пришел еще гимназист Трубачев, но уже со своими санками, и повалил народ.
Вот, наконец, и Дима. У него как раз в этот день вышла в гимназии неприятность: он ответил урок по книжке, спрятанной за спиною товарища. Учитель заметил и оставил Диму отвечать урок после классов. Пришлось твердить урок в большую перемену, а после ученья, когда все шумно одевались и спешили домой, пробыть в гимназии еще около четверти часа: пока учитель пришел, пока он спросил выученное, — время и пролетело, а между тем Дима горел нетерпеливым желанием поскорее попасть домой.
И вот, проходя через двор, он увидел, что на его горе уже давным-давно катаются счастливцы. Досада взяла его. Он побежал домой, поспешно бросил в кухне у Аннушки свои книги на табуретку и побежал к горе.
Мимо него с горы катил Соколов с веселым, беспечным видом. Дима вскипел беспричинным, злым раздражением.
Он бросился за ним, задыхаясь.
— Как ты смел!.. Как ты смел!.. без меня, без спросу!.. — кричал ему вслед Дима.
Но уже другой катился с горы, и за ним третий, а четвертый катился стоя, на коньках. Соколов уже стоял внизу, у конца ледяной дорожки, и смущенно смотрел на Диму. И другие гимназисты стояли и удивленно поглядывали него.