Как я путешествовал по Алтаю - Архангельский Владимир Васильевич 7 стр.


В роду у Апсилея никогда не было учеников. Сам он в молодые годы и не мечтал о грамоте, дочка научилась читать поздно, когда вышла замуж за грамотного лесника. Маленькая Санук была первой школьницей во всём роду, и Апсилей не мог нарадоваться на неё.

Он привёл внучку в класс и все три урока просидел на школьном крыльце со своей неразлучной трубочкой. А по дороге домой всё расспрашивал Санук, что же она делала там так долго.

— Я пять трубок выкурил, а ты всё не идёшь и не идёшь! Десять лет вот так сидеть будешь — ух, какая учёная станешь!

Апсилей водил в школу свою маленькую Санук всю долгую зиму. Потом пришло короткое и жаркое алтайское лето. Девочка подросла, окрепла и стала с осени ходить одна. И хоть была она очень маленькая, но по привычной таёжной тропинке ходила без страха.

Как-то утром отправилась она в школу. Снега в долине ещё не было, но с южных гор, с далёких мои гольских белков, уже дули студёные ветры, а на вершине самой высокой горы — Золотой — уже бушевала злая метель.

Санук шла и слушала, как хрустят под ногами ломкие льдинки, а в густых ветвях кедров цокают проворные дымчатые белочки.

И вдруг на тропе перед девочкой появился большой бурый медведь.

Может быть, он уже спал в берлоге, но его стронули, спугнули, и он пошёл шататься по тайге. А может быть, медведь просто не нашёл ещё себе места для зимней спячки. Кто знает! Только повстречался он с девочкой, встал на задние лапы, навёл на Санук маленькие чёрные глазки и стал принюхиваться.

Санук не испугалась: медведь в тайге — дело обычное. Дедушка часто стреливал старых, больших медведей, а медвежата каждое лето жили у него в сарае, и Санук играла с ними. Дедушка отправлял их в зоологический сад или откармливал, как поросят. Санук не раз ела зимой холодец из медвежьих лапок. Да и сегодня дедушка дал ей на завтрак вкусный кусочек медвежьего окорока.

Санук видела и таких вот больших зверей, когда ходила с дедушкой по малину, но они всегда уступали дорогу человеку и прятались в кустах. А этот стоит на тропе — и ни с места!

Маленькая Санук храбро шагнула ему навстречу и замахнулась портфелем:

— А ну, уйди с дороги, косолапый! Мне в школу нужно!

Медведь словно удивился и склонил голову набок.

Санук была в короткой тёплой медвежьей шубке, и зверь, видимо, принял её за медвежонка. Но почему этот медвежонок разговаривает?

Он постоял немного, покрутил головой и подошёл к девочке вплотную. Она стукнула его портфелем в рыжую грудь. Зверь вырвал портфель, обнюхал, бросил в кусты. Потом зарычал и легонько стукнул Санук в левое плечо: он играл.

Девочка рассердилась и толкнула медведя ногой. Он заворчал и сорвал у неё с головы лисью шапочку с лёгким серебряным обручем. Зазвенели на шапочке монисты, которые висели на обруче. И медведь стал с любопытством прислушиваться, поводя ушами. Затем бросил в кусты и шапочку.

Так они и стояли: огромный зверь, хозяин тайги, у которого из ноздрей валил пар, и маленькая алтайская девочка, храбрая Санук, глядевшая на медведя исподлобья.

Чем бы всё это кончилось, неизвестно, только девочке стало вдруг страшно: она поняла, что не уйдёт с тропинки этот косматый зверь. А как заставить его уйти, она не знала. Сжалась она в комок от испуга, отвела глаза от зверя и — оглянулась.

Медведь словно ждал этого!

Он раскинул лапы, схватил Санук, горячо дохнул ей в лицо. Девочка закричала… И словно чёрной пеленой закрылись у неё глаза…

Апсилей вздохнул и умолк.

Трубочка его погасла. Дрожащей рукой он достал спички, закурил и повёл рассказ дальше…

Санук пришла в себя и увидела, что она завалена хворостом: медведи всегда делают так, когда готовят себе пищу впрок. Выбравшись из-под кучи ветвей, она бросилась домой без шапочки и без портфеля.

Дома ей сделалось плохо: она лежала в постели, ничего не ела, только пила воду. От неё нельзя было добиться ни слова: она смотрела на дедушку какими-то странными глазами, в которых таился испуг.

Дедушка, догадываясь о чём-то, сходил в тайгу и нашёл возле тропинки помятый портфель и разорванную шапочку Санук. На замёрзшей земле он увидел следы медвежьих когтей.

Когда же внучка встала и всё ему рассказала, Апсилей даже позеленел от злости. Он выкурил подряд три трубочки, собрался, взял ружьё и ушёл.

Старика не было дома два дня.

Вернулся он довольный, раскрыл окровавленную суму, вынул из неё шкуру медведя и два больших тёмно-красных окорока.

— Однако, рассчитался я с твоим недругом, Санук, — сказал дедушка. — Он тут один и шатался по тайге и пришёл к тому месту, где тебя хворостом завалил. Как ты себя чувствуешь? Пойдём в школу?

— Пойдём, дедушка!

И Санук снова всю зиму ходила с Апсилеем.

И пока не подрастёт Санук и не научится с ружьём обращаться, будет её провожать Апсилей каждую зиму до тех морозных и снежных дней, пока не улягутся в берлоги все телецкие медведи…

Стакан компота

Тётя Даша работала на кухне — выдавала официанткам блюда через маленькое окошечко.

Занятая у плиты с утра до вечера, она не появлялась в столовой. В первые дни я видел лишь, как мелькали в окошечке её проворные руки, открытые до локтей, да изредка слышал низкий, грудной голос:

— Суп — два раза! Котлеты и голубцы — по одной порции.

Всякий бродячий, туристский народ так и валил на базу, и за столом иногда усаживался какой-нибудь капризный, разборчивый в еде путешественник. Где-то он шатался по козьим тропам в тайге, ночевал у костра, оброс щетиной и загрубел. Ел он консервы в томате, грыз сухари, пил родниковую воду. А тут важничал: с недовольным видом громко болтал ложкой в супе, тыкал вилкой в мясо и требовал заменить блюдо.

Тётя Даша готовила вкусно и обижалась на таких «пещерных людей». Но посылала замену и выглядывала, с аппетитом ли уплетает этот привередник её суп, кашу или жаркое. И тогда я видел в окошечке её лицо: крупное, раскрасневшееся от жары, закрытое до глаз белым поварским колпаком.

«Пещерный человек» жадно принимался за еду, тётя Даша скрывалась, гремела кастрюлями и громче обычного говорила:

— Котлеты, солянка, кисель!

Однажды я вышел поздним вечером посидеть перед сном на террасе. В плетёной качалке сидела тётя Даша, закрыв плечи большим шерстяным платком, и отдыхала от долгой кухонной суеты и жаркой плиты.

Далеко внизу лежало притихшее Телецкое озеро. По нему шла чья-то лодка, раздвигая носом яркие звёзды, густо рассыпанные на чёрном бархате.

Я сел рядом с поварихой и спросил:

— Как живёте, тётя Даша?

— Да как живём? День за днём.

Так оно и было: жила она скучно. Что-то надломилось в её жизни и ещё не устроилось. Ехала она в Сибирь на целину, а попала на базу к туристам. И ей казалась не настоящей эта сезонная жизнь до осени, когда база должна закрыться.

— И выходит: пошла моя жизнь не по той дороге, — грустно сказала она.

Сын остался в большом городе на Волге — учился в ремесленном. Письма от него приходили редко, и она тосковала.

— Сижу как прикованная. Только и радости — поглядеть на озеро. Даже в тайге не бывала: туристов не бросишь, а другой поварихи нет.

Вставала она чуть свет. День тянулся от завтрака — к обеду, от обеда — до ужина. Туристы затевали всякие весёлые вечера самодеятельности или смотрели кино, а она никогда не попадала к началу: всё кухня да кухня!

Её сотрудницы, женщины семейные, разбегались после работы по домам: готовить ужин, доить коров, укладывать в постели ребятишек. И редко кто разделял с ней компанию на террасе в этот поздний вечерний час.

Мне стало как-то грустно от разговора с тётей Дашей: я ещё не знал, что бывает и у неё один светлый день в неделю. Он так и назывался: «тёти Дашин день».

В этот день она наряжалась. В жёлтом платье с лиловыми цветами, с русой косой, которая венцом лежала на голове, она становилась красивой. И туристы вдруг замечали, что у неё розовые круглые щёки с ямочками и добрые серые глаза. И вся-то она была такая статная, степенная, настоящая русская красавица.

День начинался с завтрака, и завтрак проходил торжественно: с цветами на столиках, с новыми скатертями, с крепким и сладким кофе. Словно в столовую только что вошла строгая хозяйка, и во всём наступил образцовый порядок.

После завтрака тётя Даша важно выплывала в пустой зал столовой. Перед зеркалом она долго пристраивала возле косы туго накрахмаленную кружевную корону и кричала в окошечко на кухню:

— Леночка, пора!

И в сопровождении весёлой и смешливой Лены, которой все молодые туристы дарили свои карточки с нежными надписями, чинно спускалась по длинной деревянной лестнице — от главного здания до причала.

В руках у неё и у Лены были чёрные лакированные подносы, разрисованные алыми розами. На подносах рядками стояли стаканы. Они позвякивали в такт шагам и, как сотни зеркал, отражали своими гранями лучи солнца.

Смешной обычай — поить компотом взрослых людей — придумала тётя Даша.

Эту сладкую и золотисто-мутную влагу, в которой плавали мохнатые дольки абрикосов, подносили туристам, когда они уезжали с базы.

Тётя Даша обходила линейку, где стояли сдвоенными рядами загорелые парни и девушки с облупившимися носами, в побитой обуви; она каждому предлагала стакан компота и говорила:

— Счастливого плавания!

Культработник с английской фамилией Дулькейт и со странным именем Тигрий, хотя он был добряк и говорун, принимал рапорт и произносил торжественную речь.

Тётя Даша старалась обставить проводы как можно красивее, и на базе появился баянист: он играл перед линейкой.

Это был долговязый парень с кислым, скучающим лицом. Он вечно жаловался на боль в желудке, и повариха поила его морковным соком и только для него делала паровые котлетки.

Когда баянист ел без охоты, тётя Даша следила за ним из окошечка и вздыхала:

— И не дай бог, не угожу — сбежит, окаянный! А уж какие проводы без музыки!

Но Сеня-баянист и не думал бежать: работа была лёгкая, повариха в нём души не чаяла. И в каждый «тёти Дашин день» он стоял на пристани, привалясь спиной к высоким перилам голубой беседки у причала, жмурился от солнца и играл вальс «Дунайские волны»…

В один из таких дней отправлялась вниз по Бии очередная группа туристов, одиннадцатая с начала сезона.

Туристы в этой группе подобрались дружные: всё горняки из Кузбасса, парни бравые, ладные, с выдумкой.

Как только тётя Даша направилась к ним, они бросили к её ногам тридцать букетов.

Повариха остановилась в смущении и опустила глаза.

К ней шагнул староста группы. Рыжий, веснушчатый, с длинным носом, закрытым от солнца зелёным листком подорожника, он подхватил поднос и передал его Тигрию. Затем взял два стакана — один себе, другой тёте Даше — и, чокаясь с ней, сказал:

Я не забуду Артыбаша,

Коли живёт в нём тётя Даша!

Повариха так и зарделась. И в глазах у неё росой блеснули слёзы…

А вечером она снова сидела на террасе. Озеро светилось звёздами. За ближней горой полыхала зарница, освещая красивое лицо немолодой уже женщины, тугую косу на голове и серый вязаный платок.

Я не ошибся: она думала о рыжем поэте с листком подорожника на носу. Он, конечно, спал в этот час на берегу шумной Бии, давил во сне комаров и вряд ли мог вспоминать о тех словах, что сказал утром, на проводах.

А слова те запали в душу тёте Даше, и она мне сказала об этом:

— Сижу, вот, и думаю: сорок годов прожила на белом свете, а всё дурная! Заладила, как девчонка: целина, где ты, целина? А ведь и тут люди: хорошие, нежные. Приезжают они в отпуск, надо их накормить, пригреть. Сеньку-баяниста удержала здесь своей лаской. А тот, рыжий, так стишком своим сердце тронул, что и уезжать отсюда не хочется. Видно, навек я теперь здешняя, туристская…

Иван Иваныч

Иногда я виделся с ним.

Он застенчиво улыбался и, словно нехотя, брал папиросу. Разговор у нас как-то не клеился — Иван Иваныч обычно торопился и непременно произносил фразу:

— Извините, конечно, но я должен удалиться. На туристской базе под Артыбашем многие его просто не замечали: человек тихий — и мухи не обидит, и вперёд не высунется. Зла никому не делает, ну и ладно! А кто он в душе — робкий заяц или смелый орёл — об этом как-то не думали.

Да и случая не было. На базе он жил лишь два дня в неделю, когда приезжал с работы. Всё остальное время проводил на реке и в дороге: отгонял лодку с туристами вниз по Бии. А вернувшись домой, сидел с ребятишками, копался с ними в огороде, ходил по малину.

В то утро, когда я решил отправиться с туристами в дальний поход через все десять порогов на Бии, Иван Иваныч уже стоял в громоздкой и высокой лодке. Загорелый, в неизменной голубой майке, синих лыжных штанах и в белой панаме, он зачищал ножом рукоять огромного кормового весла, наспех вытесанного из толстой кедровой доски.

— Ого! Пуда два потянет! — сказал я, помогая ему надеть весло на уключину, толстую, как оглобля.

— Работа грубая, да надёжная. А нам без этого нельзя: река серьёзная. Весло сломается — и поминай как звали!.. Ну, сели, братцы, сели! — Иван Иваныч махнул рукой туристам, которые всё ещё суетились у причала.

И все тридцать парней и девушек горохом посыпались в лодку.

На вёсла посадили четвёрку умелых, сильных гребцов, и лоцман Иван Иваныч подал первую команду:

— На воду!

Вёсла слаженно зацокали, и лодка двинулась по Телецкому озеру в сторону Бии.

Вскоре река подхватила наше судёнышко, как щепку, и бросила в порог Карлагач. Туристы, которые только что шутили, дурачились, горланили песни, присмирели и ухватились за скамьи: впереди, по крутому склону реки, вода завивалась струями и металась среди обнажённых рифов.

Что-то изменилось в лице у Ивана Иваныча: на щеках забегали желваки, глаза заблестели. Он широко расставил ноги, сунул под мышки рукоять тяжёлого весла и властно сказал:

— Сидеть спокойно!

Лодку сильно подбросило на подводной гряде и поволо прямо к острым камням у левого берега.

К бортам не шарахаться! — успел крикнуть Иван Иваныч, видя, что туристы заёрзали.

Лодка громко ухнула, накренилась влево, заскрипела и зарылась носом в струю. С бортов щедро брызнуло ледяной водой, но никто не поморщился: туристы словно окаменели.

Вёслами бить дружно! — выдохнул Иван Иваныч, навалился на рукоять и повис на ней.

Завизжала несмазанная уключина, сдерживая натиск воды и напор человека. Лоцман хорошо вырулил к середине реки, встал на дно лодки и сбросил панаму: так мы прошли первый порог. Карлагач ревел сзади, хлопья белой пены кружились за кормой.

На широком и длинном плёсе вода не грохотала: источая холод, она журчала и пела. Я даже успел услыхать весёлую перебранку дроздов в черёмушнике и увидел горлинку: сидя на сухой ветке кедра, она кланялась и ворковала.

А к нам уже быстро приближалась каменная стена правобережья, закрытая тенью высокой горы. Струи разбивались об эту стену и отскакивали седыми гривами.

Лодка не слушалась ни весел, ни руля. Иван Иваныч крикнул подмогу. Двое парней кинулись к рукояти. Скала отдалилась. Но впереди, как в страшном котле у бабы-яги, кипела вода на пороге Юрток.

Во всю ширь реки и метров двести вниз по руслу бурлящие клубки так и выскакивали на поверхность. И над каждым клубком вспыхивала и гасла маленькая радуга. Тысячи радуг над хрустальной рекой!

— Песню, песню давайте! — подбадривал Иван Иваныч.

Но запеть так и не успели: невдалеке уже грохотал третий порог — Кобыровский.

«Гух-ух-ух!» — запрыгала лодка, ударяясь носом в высокие волны…

Самым страшным оказался порог Щёки.

Лоцман надеялся обойти его по неглубокой протоке, слева. Но она обмелела. А мы уже сунулись в неё, и течение увело нас от фарватера. Стали круто разворачиваться, и лодка потеряла управление.

— Две пары за борт!

Четверо парней послушно прыгнули в воду. Поёживаясь от холода и тяжело дыша, они завернули нос вправо. Гребцы нажали, и лодка, чиркнув по каменистому дну острым килем, вошла в фарватер. А когда мы втащили через борт мокрых ребят, она уже мчалась так, что свистело в ушах.

Назад Дальше