Как я путешествовал по Алтаю - Архангельский Владимир Васильевич 9 стр.


Часами я пропадал в черёмушнике, выбирая самые большие зрелые ягоды. А по деревне ходил, прикрывая рот рукой: он был такой тёмно-фиолетовый, будто я съел ведро черники!

За тайменями же почти не охотился: они надоели. Уха из них казалась сладкой, жареные куски — липкими и мягкими. И если таймень попадался, я пересыпал его солью, заворачивал в тряпку, потом подсушивал на солнце, и получалась вкусная солоноватая тёша: она так и таяла во рту, словно самая дорогая нежно-розовая сёмга.

Утром и вечером я не раз наблюдал, как носились по плёсу, жировали таймени. Ловкие, сильные, они хватали и мелких рыбёшек, и лягушек, и мышей, и жуков. Бросил я окурок, так к нему подплыл тайменка: наподдал его носом и недовольно хлестнул хвостом!

В одном таймене я нашёл белочку в намокшей и грязной коричневой шубке. Видимо, хотела белочка переплыть Бию, а прожорливый хищник её подкараулил.

Но уж очень хотелось мне поймать тайменя, который охотился за ласточками.

Береговые ласточки день за днём резвились над плёсом. Они ловили мошек и иногда касались воды раскрытым клювом, оставляя за собой маленькие круги на поверхности.

Подлетела ласточка к воде, и сейчас же рядом с ней раздавался оглушительный всплеск. Промахнувшись, таймень иной раз выскакивал из воды и плюхался бревном в воду. Таких я ещё не лавливал: голова — как у телёнка, хвост — как большая лопата.

Одна ласточка зазевалась, и таймень проглотил её. Стая береговушек заметалась над рекой, унылым писком оплакивая свою подружку.

Я сбегал за спиннингом и начал стегать по Бии тяжёлой тёмной блесной. Таймень жировал то слева, то справа, и никак не удавалось подбросить ему приманку под самый нос.

Так прошло больше часа. У меня уже заныли плечи от усталости.

А таймень всё же взял блесну. Он сжал её, как тисками, и понёсся, как трамвай. Белой струной побежала вслед за ним леска. Катушка засвистела. Я надавил на неё ладонью: на коже большого пальца появился ожог. Ещё миг, леска кончится, таймень рванёт — и всё пропало!

Но он дошёл до омута и залёг на дне.

Я позвал его — резко дёрнул удилищем. Он не поддался, а кинулся вверх по реке. Потом выскочил на поверхность, встал на хвост и так потряс головой, словно собака, когда её пчела ужалит в нос.

Вернувшись в омут, таймень залёг в другом месте, чуть дальше, и затащил меня в воду. Я стоял по пояс в реке, совершенно забыв о холоде, и тянул, тянул, дёргал. Таймень уступил мне, сдвинулся, и на катушке обозначились первые витки мокрой лески. Я нажал, таймень напрягся. Пришлось сдать ему весь запас лески. Так мы и боролись: я — к себе, он — к себе.

Но спиннинг — чудесная штука! Удилище тонкое, гибкое, упругое, прочное; леска надёжная — стометровая. И даже такой таймень не диковина: придёт и он к берегу, дай только срок!

Прошёл ещё час в напряжённой борьбе, и таймень пришёл ко мне: чёрный, как морёный дуб, пролежавший на дне реки тысячи лет, с огненным хвостом и фиолетовыми пестринами. Последние метры он тащился на боку, ощерив страшную зубатую пасть.

Мокрый и грязный, я еле-еле выволок его на траву, лёг рядом. И такая взяла меня усталость, что я не мог даже пошевелить рукой.

Таймень засыпал, и яркие краски на нём блёкли. Он словно полинял, выцвел и ещё больше напоминал короткую и толстую дубовую чурку.

А над рекой резвились и щебетали ласточки, весёлой стаей делая круги надо мной. И я мог думать, что они поют песенку для меня: ведь это я убрал с плёса зубатое чудовище, которое так ловко охотилось за ними…

Голубой огонёк

Кукушки на берёзах

Ранним-ранним утром, когда петухи только ещё пробовали на все лады свои голоса, я покатил по Чуйскому тракту вдоль Катуни, на юг.

Могучая пенная река, зелёная и молочная, окутанная густым облаком тумана, грозно ревела справа. А слева тянулись горы, покрытые лесом, ещё чёрные в этот предрассветный час.

Солнце ударило в смотровое окно, когда мы подъехали к Минжерокскому порогу. Река с разбегу натыкалась на каменные глыбы, тёмные и лоснящиеся, словно мокрые тюлени, которые вылезли из воды навстречу солнцу. Струи, все в кружевах белой пены, толкнувшись о глыбы, бросались к берегам. С грохотом и со звонким бульканьем они обмывали серые плиты, отскакивали от них и гудящим потоком уносились вниз по фарватеру.

Я недавно прошёл на лодке по всей Бии и теперь мог сравнить её с Катунью. Бия, тоже страшная на порогах, вдруг показалась спокойной, неторопливой. И недаром по-алтайски «бий» означает начальника, главного. А большому начальнику, как думали в старину, и положено быть важным, медлительным, степенным. А слово «катын» означает у алтайцев женщину: молодую, полную сил, весёлую и капризную. Катунь и казалась такой дикой красавицей, которая бушует, поёт и стонет среди скал.

Любят алтайцы эту необузданную реку и поют о ней нежную песню:

Резвая моя Катунь —

Белая река,

Словно утром облака.

Много ходит в ней добра,

Рыбы — слитки серебра.

Славная моя Катунь!..

Чуйский тракт уводил нас вдоль реки всё дальше и дальше на юг, изредка огибая невысокие бомы.

Кедров было меньше, чем на Бии. Их место на вершинах гор занимали пихты и лиственницы. У берегов толпились берёзы, ели и осинки. На каждой полянке был раскинут цветник из жёлтых ромашек, синих колокольчиков и глянцевитых красных маков. У самой кромки воды иногда мелькали доцветающие оранжевые огоньки.

Солнце вышло из-за гор, залило светом всё вокруг, и я вдруг заметил, что тайга какая-то странная. На дворе был июль, а берёзы стояли без листьев, как ранней весной, когда в голом лесу еле видна на ветвях прозрачная, нежная прозелень. И на хвойных деревьях было так мало игл, что сквозь крону любой сосны, лиственницы пли пихты легко просматривалась всякая складочка на крутой горе.

Я попросил шофёра ехать тише и стал присматриваться к деревьям. На них суетились сотни кукушек. Они деловито перескакивали с ветки на ветку, обегали вокруг ствола. Одни из них двигались снизу вверх, другие спускались и на какой-то миг сбивались в серый живой клубок. В сутолоке птицы били друг друга клювами, толкались и подлетали, похожие в полёте на ястребов.

Меж кукушек шныряли золотистые иволги и пёстрые красноголовые дятлы. Тут же, рядом, ловко сновали по стволам приземистые голубовато-серые поползни, порхали в ветвях черноголовые подвижные синички. А над Катунью, над пологой синей горой, серебристой точкой в утреннем небе плавно парил самолёт. И за ним широким конусом тащился жёлтый и прозрачный дымный хвост.

И птицы и пилот были заняты одним и тем же делом: они истребляли вредителей леса, которые захватили тысячи гектаров тайги, съели листья на берёзах и синие иглы алтайской хвои.

Самолёт мог сделать больше, чем птицы, и он летел над хвойными лесами. Их нужно было спасать в первую очередь. Ведь сосна, ель, пихта, кедр и лиственница засыхают, если шелкопряды поедают их хвою два лета подряд. А берёзки выстаивают дольше. Только рост у них замедляется.

Степан Андреевич, шофёр, выключил мотор у большой берёзы. Птицы замерли, глядя на нас, но не взлетели и скоро принялись за работу: молча, деловито. Самая ближняя к нам кукушка, тряся головой, вытащила из какой-то расщелины крупную мохнатую гусеницу и, задрав клюв, с трудом протолкнула её в глотку. И сейчас же принялась за другую. Так она проглотила десять штук за одну минуту.

— Аврал, что ли, у них? — удивился шофёр.

— Похоже на это.

И я рассказал ему, что сто кукушек могут истребить за один час тридцать — сорок тысяч вредных гусениц.

— Вот тебе и кукушка! — громко сказал он, с восхищением наблюдая за работой птиц. — А у нас про неё только и слуху было, что по чужим гнёздам витает да беду накликает. Отец мой по весне, при первой кукушке, бывало, деньгами брякал, чтоб лучше водились они у него — не помогло! И в тайгу натощак ходил, всё слушал, сколько она ему годов накукует. Куковала много, а помер рано. И пустомельных старух да одиноких баб кукушками прозывали: не любили эту птицу. А выходит, что лесник прав!

— Какой лесник?

— Да тут один. Из Усть-Семы, куда едем. Яичная скорлупа!

— Это что ж, прозвище такое?

— Зачем прозвище? Имя! По-алтайски будет Каакаш, так у него и в паспорте записано, а по-русски — эта самая скорлупа. Чудные бывают имена, особенно у стариков… Да! Так вот с неделю назад один наш парнишка пристреливал новое ружьё по кукушке. Убил, конечно. А тут подскочил Каакаш да того парнишку за вихры. И надрал крепко. Ну, я и встрял в это дело: тоже мне невидаль — кукушка!

И завязался у нас с лесником грубый разговор. Теперь, как видимся с ним, так и не здоровкаемся: ни тебе ни здравствуй, ни прощай. А на поверку — зря всё это.

— Зря, совсем зря! И ружьё таким стрелкам давать не нужно!

Степан Андреевич включил газ. Несколько минут он вёл машину молча, высовывал голову из окошечка и всё поглядывал на птиц.

— Надо с лесником на мировую идти. Обещал он мне две тесины для сарая, теперь в сердцах не даст. Э-хо-хо! — вздохнул он. — И поругались так некрасиво. Как к нему теперь подступиться, и ума не приложу! Крути не крути, а придётся жинку на пол-литра выставить. Э-хо-хо!

Он сидел за баранкой и напряжённо думал. Слева и справа от пас всё бежала и бежала голая, скучная тайга. Наконец за поворотом показался маленький посёлок Усть-Сема, прилепившийся к высокой горе среди камней.

Тут была развилка дорог. Чуйский тракт под прямым углом уходил вправо, по мосту через Катунь, и терялся среди гор на левом берегу речки Сема. Туда и надо было Степану Андреевичу. А я решил поехать прямо, правым берегом Катуни — до Элекмонара и Чемала.

Я уже сидел в другой машине, когда Степан Андреевич, что-то крича в мою сторону, тащил в чайную коренастого алтайца в форме лесника. Тот упирался, но шёл, и на загорелом его лице скользила улыбка. Шофёр поднял фуражку и помахал мне на прощанье. И уже не надевая фуражки, шагнул через высокий порог чайной.

Ссора из-за парнишки, убившего кукушку, по-видимому, заканчивалась…

Бухгалтер и роза

День был воскресный, солнечный, жаркий и такой тихий, что дым из труб не улетал от домов, а медленно таял над крышами в чистом и голубом воздухе.

В городе всё было раскалено солнцем: стены, крыши, заборы, мостовые. А на окраине города, в большом парке плодоягодной станции, приятно веяло прохладой. Землю затеняли раскидистые кроны маньчжурских орехов и белых тополей. Зной умерял и ручей, который, журча, струился в глубоком овраге.

В тени деревьев, на просторной круглой площадке, было шумно. У клумбы, где росли пунцовые, алые и янтарные чайные розы, затихал и вспыхивал спор, начатый ещё ранним утром. Шумели и спорили колхозники, приехавшие на двух грузовиках из села Фоминского, за Бийском.

Они только отобрали для своего нового сада на берегу Оби четыре сорта винограда и две яблоньки — ранетку и боровинку. И ещё не решили: брать или не брать черноплодную рябину с крупными, как у сливы, ягодами.

Рыжеусый бухгалтер в белой толстовке, перехваченной узким жёлтым пояском, и в фуражке старого образца, какую носили когда-то купцы третьей гильдии, был против рябины. Он недовольно пробурчал, что на станции побольше сотни всяких плодов и ягод и всего не укупишь.

Ему возразил председатель колхоза:

— А ведь вкусное винцо получается из этой мичуринской рябины. Неужто не пробовал, Михаил Иванович?

Все ждали, что ответит бухгалтер. Но он лишь как-то выразительно крякнул, а в спор не полез. Видно было, что он пробовал это вино. И не только пробовал, но и оценил его вкус. Порывшись в портфеле, он достал книжечку и пометил, что черноплодную рябину надо брать для колхозного сада.

Спор начался из-за курайской ивы. Это чудесное деревце! Растёт развесистым кустом до шести метров в высоту, похожа на плакучую русскую иву, что дремлет над прудами, но гораздо красивее. Она обвешана словно поникшими ветвями, и все они серо-голубые от матового налёта на листьях. Цветёт ива в первой половине мая, серёжки её источают тонкий аромат. Она неприхотлива, растёт по сырым местам, и сажать её можно черенками.

Председатель предложил взять иву: она может защитить от обвала склон у реки, остановить овраги. Из её гибких ветвей можно делать лёгкие, удобные корзинки.

— Ягоды разводим, а в чём их будем возить в город? — спросил он. — Ива нас выручит!

— Пылкий ты человек, Николай Иванович! — полез в спор бухгалтер, которого задели за живое слова председателя насчёт вина. — Ты сначала ягоду дай, а уж я доставлю её по назначению. Вёдер, что ли, у нас нет? Правда, бабоньки? — обратился он к колхозницам.

Они не были уверены, что надо платить деньги за курайскую иву, и поддержали бухгалтера. Председатель понёс поражение.

Так бывало не раз. Колхозники в чём-то не видели доброй выгоды, настораживались, словно председатель подбивал их на такое пустячное дело, за которое и грош выбросить жалко. И их настроение сейчас же выражал бухгалтер.

— Лишнее это, Николай Иванович! — говорил он, подкручивая рыжие усы. — Ты человек городской и колхозной души ещё не чувствуешь. А ведь тут как понимать надо? Шагнули всем колхозом вперёд: сыт мужичок, одет, обут, детей учит, радио слушает — ну и слава богу! Теперь постой, оглянись, куда новый шаг сделать, да почаще в кассу заглядывай: всё ли там в ажуре? Оно бы неплохо, конечно, и бутербродик к чаю в полевом стане, и всякие там цветочки василёчки, да ещё в хрустальной вазе. Только всё это фантазия. Не привьётся у нас такая петрушка. Так что ты, Николай Иванович, лбом в стену не бейся и авторитет свой не роняй!

— Да куда ж ты гнёшь, Михаил Иванович? — обычно кипятился председатель. — Это же отсталость!

— Нет, Николай Иванович, это жизнь. В ней, брат, порядок, и ты его не ломай. У тебя это от молодых лет. А с моё проживёшь, не то запоёшь. Так-то!

Бывали такие жаркие споры и на колхозных собраниях. Бухгалтер налетал петухом, разговор начинался бурный. Из душного зала катился гул голосов. В этом шуме нередко тонула горячая речь председателя, и далеко не всегда удавалось ему доказать свою правоту.

Но сегодня он не спорил о курайской иве, сдержался. Ему хотелось поберечь свои силы для главного разговора — о большом колхозном цветнике, о чайных розах в палисаднике, возле правления колхоза.

Цветы он любил с детства. Мальчонкой, пока ещё не ходил в школу, плёл по весне жёлтые венки из одуванчиков, носил их на голове, затем отправлял по реке. И всегда ему казалось, что кто-то поймает его венок, например девочка, и ей станет весело, хорошо. А когда подрос, зачастил в тайгу. Радость доставлял ему первый весенний цветок в горах: сиреневая и ароматная альпийская фиалка. А ещё ему нравился колокольчик — катык. Листья у него пёстрые, красноватые, а цветы синие и фиолетовые, похожие на звёздочку. И они так украшали школьный гербарий, который он собирал с ребятами!

Он разбил цветник рядом с кузницей, когда был директором завода, и рабочие полюбили этот нарядный уголок, не затерявшийся среди асфальта, металла и шлака. И, кажется, было это вчера: ведь он лишь второй год в колхозе.

Но и тут сделано немало: ему удалось увлечь колхозников большим и новым делом — заложить сад и развести огород, чтобы завалить весь Бийск овощами и фруктами. Огород уже есть, сад скоро будет — огромный, почти в сто гектаров. Вот уж зацветёт он весной над полноводной Обью! И загудят, загудят удивлённые пчёлы: им-то впервой придётся брать мёд с яблонь!..

Назад Дальше