Меньшой потешный - Авенариус Василий Петрович 8 стр.


Каково было изумление, каков переполох монастырской братии, когда в шесть часов утра в ворота лавры на измученных, взмыленных конях влетели молодой царь и его единственный провожатый, меньшой потешный.

— Где отец-игумен? — спросил Петр, когда его, донельзя избитого бешеной скачкой, дюжий отец-вратарь с молодым послушником приняли с седла и провели в келарню, а здесь обступили их старцы-монахи в камилавках и кафтырях, протирая глаза: не сонное ли то видение!

С трудом опираясь на свой старческий посох, ведомый под руки двумя послушниками, появился тут старец-игумен, благословил беглецов и с безмолвным ужасом выслушал повесть об опасности, грозившей юному помазаннику царского престола.

— Премудры Твои дела, о, Господи! — вздохнул он из глубины груди и вновь осенил Петра крестным знамением. — Как ты один-то, государь, бежать решился?

— Не один, вдвоем вон с Данилычем, — отвечал Петр, дружески оглядываясь на Меншикова, — да и кони попались доброе.

— Здесь, за каменой стеной, что за каменной горой, вас и пальцем не тронут! — подхватил Меншиков.

— Коли Господь не попустит, так помазанника Его не тронут, — внушительно заметил игумен… — Ты не взыщи, государь, не изготовились мы принять тебя, как подобало бы.

Того же числа, к немалому успокоению молодого царя, в Троицу прибыл форсированным маршем единственный преданный ему стрелецкий Сухарев полк; а вечером Петр имел радость обнять матушку-царицу и молодую жену, которых со всем придворным штатом сопровождали в лавру оба потешные полка — Преображенский и Семеновский.

XVIII

Под охраной святыни монастырской и трех верных ему полков Петр мог считать себя до времени в безопасности. Но прибывшие к вечеру принесли с собой весть из Москвы, что на завтра, 9 августа, в Кремль созваны для чего-то все стрельцы. Очевидно, там опять что-то готовилось.

Капрал Преображенского полка Лука Хабаров был тотчас отряжен обратно в Преображенское за пушками, мортирами и порохом; а один из царедворцев — в Москву к царевне-правительнице с запросом о причине созыва стрельцов. Последний вернулся с не совсем правдоподобным ответом, что царевна-де собирается на богомолье в Донской монастырь и стрельцы идут с нею. Но вместе с тем посланец донес, что народ в Москве сильно встревожен удалением царя в лавру и что назначенный в Кремле тогда же торжественный прием малороссийского гетмана Мазепы не мог состояться за недомоганием правительницы: зело, мол, разгорячена тем, что брат, крадучись, ушел.

И было отчего серчать царевне: среди стрельцов ее началось брожение — пошел явный раскол. Особенно полагалась Софья на стрелецкого полковника Циклера, и вот он был вызван в лавру с пятьюдесятью стрельцами, да так и застрял там. Что день после того — стрелецкие начальники не досчитывались в своих полках нескольких человек.

Приходилось царевне сделать шаг навстречу непокорливому брату: отрядила она к нему посредником князя Троекурова, затем князя Прозоровского и духовника царского, наконец патриарха Московского Иоакима. Первые трое вернулись ни с чем; последний же так и остался в лавре. Между тем, к стрельцам приходили от молодого царя указы за указами — явиться «без всякого мотчанья» в лавру «по царскому делу», и несмотря на все уговоры Шакловитого, число перебежчиков к прямому царю со дня на день возрастало.

Скрепя сердце, Софья решилась сама двинуть к упрямцу в Троицу. Но за десять верст оттуда, в селе Воздвиженском, поезд ее был внезапно остановлен комнатным стольником молодого царя, стариком Бутурлиным.

— Я к тебе, государыня, с низким… — начал он.

— От брата Петра? — холодно и резко оборвала его царевна Софья.

— От пресветлейшего государя нашего Петра Алексеевича.

— А сам чего навстречу к нам не пожаловал?

— Не удосужился он, государыня… Заместо себя меня да вон Меншикова Александра Данилыча, меньшого и… набольшого потешного своего к тебе выслал.

Правительница теперь только, казалось, заметила вошедшего вместе с Бутурлиным бывшего пирожника. Что царственный брат вместо себя выслал, между прочим, этого безбородого юношу, чуть не мальчишку неведомого рода и племени, — за кровную обиду ей показалось. Скользнув лишь молниеносным взглядом по-отрочески стройной фигуре Меншикова, она царственным движением руки указала на выход.

— Поди!

Меншиков не тронулся с места, а вопросительно оглянулся на своего старшего спутника.

— Вон, говорю я! — повторила повелительно царевна.

— Осмелюсь доложить тебе, великая государыня, — почтительно, но твердо заговорил Бутурлин: государю нашему угодно было в товарищи мне назначить своего первого любимца, и ты, я так чаю, соблаговолишь выслушать нас обоих.

В Софье, видимо, происходила глубокая внутренняя борьба. Но она совладала с собою и, по-прежнему не удостаивая Меншикова взгляда довольно сдержанно отвечала:

— Тебя, боярин, я готова слушать, а этого… — она подбирала выражение и, не отыскав, только пренебрежительным жестом повела в сторону меньшого потешного, — этого я тотчас вышлю вон, ежели он при мне хоть рот раскроет!

— Я буду молчать, пожалуй… — произнес Меншиков слегка дрогнувшим голосом.

Царевна подняла руку, как бы с тем, чтобы зажать ему рот. Наступило минутное молчание. Софья остановила свои неумолимо строгие глаза на царском стольнике.

— Ну?

— Скорбно мне говорить-то… — переводя дух, начал Бутурлин. — Но я, прости, чиню лишь волю цареву…

— Так сказывай!

— Не изволь ехать далее, государыня!

Запальчивая царевна в порыве гнева готова была, кажется, огненным взором испепелить посланца.

— Не ты, старик, остановишь меня! — вскричала она.

Сановитый старик со скромным достоинством тронул рукой свои серебристые седины.

— Стар я, царевна, — точно: поседел на службе царской, но и опытом жизни тоже умудрен супротив многих иных. Брат твой, а наш великий царь Петр Алексеевич вошел ныне в возраст и, поверь мне, старику, слова поперечного себе он отнюдь не попустит. Неугодно, слышь, его царской милости видеть тебя у себя в лавре…

Какого усилия стоило надменной правительнице, чтобы не вспылить снова, можно было судить по тому, как окрасились сразу ее бледные щеки, как на висках ее налились жилы.

— Не ладны твои речи, боярин, не дело ты говоришь, — глухо пробормотала она, кусая свои тонкие губы. — Зачем ему бежать-то было? Кто его гнал? Не сам ли он, скажи, как ножом отрезал себя от родной семьи: от сестер и брата…

— Кто кого отрезал, не мне рабу, судить, — отвечал старик-стольник, — но ломоть отрезан, и к хлебу его не приставишь.

Тупо уставясь в пол, Софья крепко-накрепко стиснула руки и вдруг хрустнула пальцами.

— Владычица многомилостивая! — почти в отчаянии вырвалось у нее. — Разве я за него ответчица?

— Кому какая планида, государыня, — успокоительно заметил Бутурлин. — На роду тебе, знать, так уже написано было. От походов твоих противу хана Крымского, сама знаешь, не столько славы было матушке-России, сколько сраму и тягот великих, всю же вину в том, кого ни спроси, валят на тебя.

— Так подай же мне, старик, по чистой совести совет, что мне делать? — упавшим уже голосом промолвила царевна. — Что мне делать?

— Что тебе делать? Да вот тебе, государыня, нелицеприятный совет мой, прости ты меня: вернись-ка восвояси, в кремлевский терем свой, к сестрицам-царевнам и жди там с ними приказа царского.

— Чтобы я теперь ни с чем вернулася, чуть не из-под стен троицких!..

— Вернися, родимая, послушай ты старика; не упрямься, не злобься по-пустому, — продолжал увещевать Бутурлин. — Опомнись, доколе не натворишь пущих бед. Смиренье — ожерелье девичье.

— Девица я, правда твоя, боярин, но не теремная затворница, а великая царевна, сокол вольный!

— И сокол, государыня, выше солнца не летает, — сорвалось тут у безмолвствовавшего до сих пор Меншикова. — А вкруг солнца нашего царя Петра Алексеевича собралася целая стая юных соколов — нас, «потешных» его…

— Ну, вот, ну вот!.. — задыхаясь, бормотала царевна, как бы не заметив, что последние слова принадлежали уже не старику-стольнику, а меньшому потешному, которому она и рот раскрывать строго наказала. — Каково-то мне слышать это, правительнице и самодержице! Давно чуяла ведь, что потехи эти к добру не поведут… Как я их ненавижу, этих «потешных»! О, как ненавижу! И стрельцов моих верных туда же совратили… Гром Божий на всех вас! Уходи, старик! Уходите оба, сгиньте с глаз моих!

Кровь хлынула в голову и маститому стольнику. Но он и на этот раз превозмог себя, чинно отдал уставный поклон, перекрестился на образ в углу и пошел к выходу.

— А ты-то что же? — недоумевая, свысока спросила Софья, видя что меньшой потешный и не помышляет еще следовать за своим старшим спутником.

— Твоя воля, государыня! — безбоязненно, но со всем придворным «вежеством» отвечал Меншиков. — Без твоего ответа нам не велено являться пред очи нашего великого государя. Что прикажешь сказать ему от тебя: что все же будешь к нему в лавру?

— Вестимо, буду! Мое слово твердо.

И она ногою еще притопнула. Теперь и Меншиков, согнув покорно спину, молча удалился.

Но прежде, чем царевна двинулась опять в путь, в Воздвиженское к ней прискакал царский гонец, боярин Иван Борисович Троекуров с повторительным наказом, чтобы отнюдь-де не изволила в Троицкий монастырь идти: «ежели же дерзновенно придет, то с ней нечестно поступлено будет».

Было то как раз накануне тогдашнего Нового Года, под 1 сентября. С небывалым сокрушением правительница Софья должна была наконец сказать себе, что брат ее взял верх, что собственная звезда ее меркнет, заходит и никогда уже не взойдет.

XIX

Так и не состоялось свидание между братом и сестрою. В ночь на 1 сентября Софья была уже в своем девичьем тереме. 7 сентября она выдала брату Шакловитого с приспешниками; а вслед затем Петр обратился к своему старшему брату, царю Ивану Алексеевичу с официальным письмом, в котором, между прочим, говорилось:

«…Известно тебе, государю, что милостью Божиею вручен нам двум особам скипетр правления прародительного нашего Российского царствия, а о третьей особе, чтобы с нами быть в равенственном правлении, отнюдь не воспоминалось. А как сестра наша, царевна София Алексеевна государством нашим учала владеть своею волею, и в том владении что явилось особам нашим противное и народу в тягость, — о том тебе, государю, известно. А ныне злодеи наши, Федька Шак-ловитый с товарищи, не удоволяся милостию нашею, преступая обещания свои, умышляли с иными ворами об убийстве над нашим и матери нашей здоровьем, и в том по розыску и с пытки винились. А теперь, государь братец, настоит время нашим обеим особам Богом врученное нам царствие править самим, понеже пришли есми в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей, царевне Софии Алексеевне, с нашими двумя мужскими особами на титлах и в расправе дел быти не изволяем… А я тебя, государя брата, яко отца почитать готов…»

Крайне слабый здоровьем царь Иван Алексеевич не прекословил, сам устранился от управления, и младший брат его всецело вступил в царские права: принял в отпускной аудиенции малороссийского гетмана Мазепу, допустил в руке своей 14 иноземных офицеров, в том числе и генерала Гордона, который затем в Александровской Слободе должен был произвести перед государем со своими солдатами разные воинские «экзерциции», за что пожалован был «камкою и атласом».

Ближайший советник бывшей правительницы, князь В.В. Голицын, был в это же время сослан в Яренск, а оттуда в Пинегу.

Когда 6 октября состоялся торжественный въезд Петра в первопрестольную столицу, самой царевны Софии также уже не было в Кремле: она «добровольно» удалилась в честную обитель — в Новодевичий монастырь, чтобы никогда уже не показываться оттуда. Одни только царственные ее тетки и сестры в великие праздники виделись там с нею. Молитвой и терпением врачевала царевна свою многомятежную, наболевшую душу. Обладая красивым и четким почерком, она в свободное от молитвенного бденья время переписывала святое Евангелие. Евангелие это и теперь можно видеть в Спасо-Преображенском монастыре г. Каргополя (Олонецкой губ.). Текст писан так называемым «уставом»; только подпись царевны в конце выведена прописью. Особенным же изяществом поражают заглавные буквы, виньетки и изображения евангелистов.

Десять лет спустя два «потешные» полка Петровы — Преображенский и Семеновский — наименованы были гвардией и, составив ядро нашего современного регулярного войска, доныне пользуются особенным почетом, как старейшие гвардейские полки.

Став самодержавным, Петр хотя и должен был уже значительную часть своего времени посвящать делам государственным, но любезные ему воинские «потешки» не только не прекратились, а получили еще большие размеры. Князь Федор Юрьевич Ромодановский, поставленный во главе преображенцев, шуточно титуловался «царем и государем Пресбургским» (по царской фортеции Пресбург), а Иван Бутурлин, командир семеновцев, был прозван «царем и государем Семеновским». В распоряжение того и другого отпускалось иногда до 15 тысяч пехоты и конницы, и одно такое дело в 1694 году, под Кожуховым, в Коломенских лугах, продолжалось не более не менее как шесть недель. В заключение (как повествует в своих записках один современник) «царь Федор Пресбургский царя Ивана Семеновского побил и взял в полон в фортеции».

На Переяславском озере точно также был произведен опыт «морской экзерциции» на нескольких кораблях о двадцати четырех пушках.

Первый «потешный бомбардир» Бухвостов дослужился до обер-офицерского чина, в разных «баталиях» был «многократно» ранен и скончался в чине артиллерии майора. Для увековечения его Петр велел знаменитому скульптору Растрелли вылить из бронзы «персону» Бухвостова.

Бывший же пирожник, денщик царский и «меньшой потешный», Алексашка или Данилыч, выдвинулся впоследствии, как главный сподвижник Великого Петра и Первой Екатерины, и имя его — князя Александра Данилыча Меншикова — никогда на забудется в летописи русской.

1899

Назад