Фрау Берг была в грязной кофте, волосы спутаны, кое-где в них торчали соломинки, на вспухшем лице — злобная ухмылка. Линднеру сразу захотелось уйти, но он поборол себя и громко произнес:
— Добрый день, фрау Берг!
Не отрываясь от кастрюль и сковородок, фрау Берг что-то проворчала в ответ, причем ворчание это было очень похоже на ворчание Альберта.
— Я новый учитель, — представился Линднер.
— Да, да, бывает, бывает! — И фрау Берг снова загремела кастрюлями, не обращая никакого внимания на гостя.
Немного переждав, Линднер снова попытался напомнить о себе.
— Я так зашел… поздороваться только…
— Да, да, бывает, бывает! Нет, нет, я ничего не говорю… — снова пробормотала она.
Линднер совсем потерялся и стоял у дверей, не зная, что делать. Вид у него, должно быть, и впрямь был глупый. Фрау Берг уже снова хлопотала у плиты — бессмысленно передвигая кастрюли и горшки.
— Ну, тогда до свидания, — сказал наконец учитель Линднер.
И в ответ вновь услышал знакомое ворчание. Грустно у него стало на душе, захотелось подойти к Альберту и сказать что-нибудь доброе, ласковое. Но нет, это невозможно! Альберт бы только высмеял его. И тогда у учителя Линднера созрело решение: он должен бороться за Альберта и его друзей. Многое, очень многое он увидел теперь совсем в ином свете…
…Сердца их были исполнены благоговения, глаза блестели. Наклонившись вперед, боясь пропустить хотя бы слово, они слушали своего учителя. Спускались сумерки, а ребята давно уже забыли, что они все еще сидят в школе. На каждом был синий пионерский галстук. И если еще час назад, когда им впервые повязали галстуки, они конфузились и краснели, то теперь они видели в нем высокое отличие, что-то похожее на орден. Их было всего пять только что принятых в пионеры учеников бецовской школы, и тем не менее им казалось, что они отряд огромной и могучей армии.
И все это из-за одной истории, которую рассказывал учитель Линднер — горестной и все же чудесной истории…
— Было это сразу после войны, — так начал Линднер свой рассказ, — в первые же недели. Я уже несколько дней как ходил в школу, которая позднее стала называться Институтом подготовки учителей. Но тогда, в первые дни, здание было похоже на обыкновенную развалину. В моем классе числилось более сорока курсантов. Были среди них и молодые и пожилые, съехавшиеся из самых разных городов и сел нашей страны. Всех нас объединяло одно желание: мы хотели, чтобы жизнь вновь обрела смысл, и ради этого приехали учиться. За партой рядом со мной сидел человек с седыми висками, ему уже перевалило за сорок. Вообще-то мы ничего не знали друг о друге, да и наша программа не оставляла нам времени для частных разговоров. Но человек, сидевший рядом со мной, казался каким-то особенно замкнутым и серьезным. Страдания наложили печать на его лицо, и порой, когда я смотрел на него, мне делалось страшно, но вместе с тем я восхищался им. Учился он с удивительной энергией и упорством, и нам, молодым, бывало трудно поспевать за ним.
Вскоре я почувствовал нечто похожее на чувство дружбы к нему, не знаю даже по какой причине — ведь он относился ко мне, как ко всем, ничем не отличая. Просто мы всё чаще и чаще стали проводить вместе краткие, свободные от занятий часы. Мы гуляли по улицам большого города, вернее, по тому, что когда-то называлось улицами. Каменные остовы домов четко вырисовывались на фоне вечернего неба, и в каждом из них я видел зловещий памятник. Карабкаясь по горам битого кирпича, мы изредка перекидывались словом. Мой спутник часто останавливался, долго разминая пальцами кусочек штукатурки или взвешивая кирпич на руке, и задумчиво оглядывался по сторонам.
Я мог себе представить его мысли. Каждый день, отложив учебник в сторону, он искал ответа на один и тот же вопрос: имеют ли наши занятия вообще какой-то смысл? Ведь пока сидишь за партой, многое кажется возможным, но здесь, среди развалин, наши мечты, наши желания выглядели смешными.
Вернемся, однако, к тому вечеру, о котором я хочу вам рассказать. Закатные лучи уже позолотили острые края руин, когда неподалеку от нас неожиданно раздались голоса. Мы прислушались. Должно быть, говорил кто-то за пробитой снарядом стеной. Осторожно подобравшись поближе и заглянув в пробоину, мы увидели грустную и вместе трогательную картину: в углу, под защитой полуразвалившихся стен, было свито нечто похожее на человеческое гнездо. Прямо на земле валялось всевозможное тряпье, куски матрасов, а стены кто-то увешал старыми рваными одеялами, уже успевшими заплесневеть. Тут же громоздилась кухонная утварь — помятые кастрюли и тому подобное. Посреди всего этого хлама с серьезными, озабоченными, как у взрослых, лицами сидели мальчик и девочка. Ему можно было дать лет восемь, девочка была немного младше, но не менее одичавшая, чем он. Оба они старательно обгладывали какую-то корку.
Невольно я взглянул на своего молчаливого спутника и отступил — его лицо неузнаваемо преобразилось. В мгновение ока черты обрели мягкость, на ресницах блестели слезы.
Велев мне знаком подождать, он отошел от меня на несколько шагов, все еще соблюдая величайшую осторожность, вдруг громко кашлянул и, производя как можно больше шуму, снова приблизился.
Услыхав его шаги, оба жителя развалин одновременно вздрогнули. Мой спутник уже стоял у входа в убежище. Глазами, полными ужаса, смотрели дети на него.
«Здравствуйте, — сказал мой друг. — Я услышал ваши голоса, и так как я тоже один, то и решил, что втроем нам будет веселей». — Он заговорил с малышами, как со взрослыми. Открытая улыбка озаряла его лицо. Но девочка зарыдала, да и мальчик, видимо, крепился изо всех сил, только бы не заплакать.
Должно быть, мой спутник хорошо понимал, что происходило с малышами. Слишком много они видели зла, слишком многое им пришлось пережить, вот они и перестали доверять людям. Он сел там, где стоял, издали посматривая на детей.
Я боялся громко вздохнуть. Через пробоину в стене, уже не слепя малолетних жителей развалин, падали последние лучи заходящего солнца.
Вскоре девочка немного успокоилась. Она, правда, все еще не отпускала руки мальчика, но страх в ее глазах постепенно сменился любопытством. Оба малыша внимательно с головы до ног осмотрели чужого дядю, словно подвергая его строгому испытанию, и вдруг — я не знаю, много ли прошло времени — но лицу мальчика скользнула первая робкая улыбка.
Мой друг, обрадовавшись, хотел было заговорить, но девочка тут же снова скривила губы, готовая разрыдаться. Мой друг умолк, и снова спрашивали и отвечали только глаза.
Это была трагическая картина, и все же она настроила меня на чудесный, радостный лад. Обо всех троих я знал не более того, что война вырвала их, словно зерна у матери земли, закружила и где-то бросила. Но в эти минуты в них как бы воплотилось для меня и прошлое и настоящее: да, их бросили, но они живы, и сердца их ищут дружбы, робко, ощупью, застенчиво, но ищут…
На руины тихо спускался вечер. Мальчик, вспомнив о корке, которую держал в руках, принялся ее грызть. Неожиданно челюсти его замедлили свою работу, как у человека, над чем-то задумавшегося, и он медленно, шаг за шагом, стал приближаться к моему другу. Остановившись, он издали протянул ему корку.
Мой друг принял корку, проговорив:
«Спасибо. Большое спасибо!»
Мальчик тут же отскочил в угол, но, увидев, как чужой дядя откусил от корки, он вновь улыбнулся. Девочка тоже мало-помалу поборола свое недоверие.
Мне стало стыдно: что это я стою и подсматриваю? Ведь то, что происходило перед моими глазами, не было спектаклем, это была сама жизнь, наша жизнь, и тут зритель ни к чему! Подойти к детям я не посмел — я бы их только спугнул. Я осторожно попятился назад и затем поспешил в общежитие, предчувствуя, что скоро увижу их вновь.
Я намеревался почитать у себя в комнате, но мысли мои снова и снова возвращались к только что пережитому. Я словно ожидал каких-то событий, не зная, что именно должно произойти и почему.
Наступила ночь. На столе коптила самодельная свеча.
Я сидел на кровати. Дверь открылась. Передо мной стоял мой друг с малышами. Он держал их обоих за руки. А они, прижавшись к нему и широко открыв глаза, смотрели на меня.
«Дядя ничего вам не сделает, — сказал он. — Это мой друг».
Некоторое время они присматривались ко мне и наконец все же подошли ближе. Правда, как-то бочком-бочком. Все их внимание было уделено защитнику, которого они обрели в лице моего друга. До сегодняшнего дня я не в силах понять, каким образом он так скоро завоевал столь безграничное доверие детей.
Но в ту минуту я об этом не думал. Меня занимал другой вопрос: зачем он привел детишек в общежитие — ведь у нас не было для них ни места, ни времени. Короче, его действия показались мне и необдуманными, и чересчур поспешными. Однако я промолчал и не стал задавать никаких вопросов.
Весь тот вечер был заполнен непривычными для нас хлопотами и волнениями, но в конце концов мы все же погасили свет. Мальчик и девочка спали на кровати моего друга, а сам он, раздобыв где-то матрас, устроился на полу.
«Они спят, — сказал он тихо и вздохнул. — Сразу уснули».
Я промолчал. Догадывался ли он, что я тоже не сплю, или просто разговаривал сам с собой?
«О чем ты думаешь?» — спросил он меня вдруг. По звуку голоса я понял, что он лежит на спине.
«О тебе. О тебе и о детях».
Некоторое время он ничего не говорил. С улицы доносились шаги комендантского патруля.
«Ты обратил внимание, какие светлые волосы у девочки? — спросил он наконец. — А на носу веснушки, будто их кто-то нарочно там рассыпал. Она напоминает мне Грит. Похожа на нее. — Он вновь прислушался к дыханию детей. — Правда же, бывает так, что дети похожи друг на друга? — продолжал он. — Или я ошибаюсь?»
«Кто это Грит?»
«Ты спрашиваешь: «Кто это Грит?» Никто. Грит когда-то была. — Он присел на матрасе. — Мою дочь звали Грит, Вернер. И это был ребенок, какого не каждый день встретишь. Для меня в нем был заключен целый мир. Да, целый мир!.. — Он снова лег. Голос его звучал удивительно слабо. — Разве я знал, что такое жизнь до того, как появилась Грит? А с ней сразу все изменилось. Дома у меня не было ни одной свободной минуты, даже когда она спала в своей корзиночке. Только заснешь, она уже будит тебя своим криком. Ты ворчишь, раздосадован, вместо того, чтобы радоваться, какой у нее сильный голос, какие здоровые легкие! Но постепенно она завоевывает твое сердце — и ты не в силах противиться этому! Ты бесконечно рад, когда ее глаза начинают следить за светом, а затем различать цвета. «Какая умница, — думаешь ты, — будет умней своего отца!» И ты уже гордишься. Эх ты, задавала! Проходит время, и моя Грит начинает задавать вопросы. Порой мне кажется, что, если бы мы всю жизнь умели задавать такие умные вопросы, какие задает ребенок, мы куда больше знали бы о небе и о земле, чем сейчас.
«Пап, — спрашивает она, — какое это дерево?»
«Яблоня», — отвечаешь ты.
«Почему «яблоня»?»
«Потому что на ней растут яблоки, которые ты потом будешь есть».
«А откуда яблоня берет яблоки?»
«Из земли, доченька, — отвечаешь ты. — В земле всякие питательные вещества, и дерево кушает их и делает из них яблоки».
Грит сразу же начинает копать землю под яблоней.
«А тут нет яблочек, — говорит она. — Ты неправду сказал».
«Но я же не говорил, что яблоки в земле, в земле питательные вещества, а дерево делает из них яблоки».
«А где они, эти «питательные вещества»? Какие они?»
Опять ты в западне. Ты ведь и сам не знаешь — зевал на уроках биологии.
«Они никакие, — отвечаешь ты, — их и увидеть нельзя. Но дерево умеет их находить. — И вдруг тебе приходит в голову мысль — гениальная мысль! — Вот послушай, Грит, ты же ешь масло. И ты растешь, делаешься сильнее, крепче. Так и с деревом».
Грит удовлетворена, и ты вздыхаешь облегченно. Но рано, слишком рано, дорогой мой! После обеда ты заходишь в сад и — глазам своим не веришь. Твоя дочь стоит под яблоней и намазывает штамб маслом, кстати последним в доме, а остаток она даже зарывает в землю.
Ты кричишь на нее и даже чересчур скор на руку, но она-то не знает, за что ее наказывают…»
Мой друг замолчал. В комнате было совсем темно. Но мне казалось, что я все равно вижу его лицо — доброе и грустное, посветлевшее от воспоминаний о радостном, но давно минувшем.
«Не думай, — продолжал он немного погодя, — что я всегда был такой, как сейчас, такой старый ворчун. Кто-кто, а я любил посмеяться от души. Но потом… О, это проклятое, волчье племя!.. Убили они нас, всё убили, смех наш убили, счастье наше и нас самих!»
Он снова прислушался к дыханию детей. Они дышали спокойно и глубоко. Где-то заворковал дикий голубь и захлопал крыльями. Потянуло свежим ветерком.
«Рассказывай дальше! — попросил я. — Все, все расскажи. Иногда становится легче, если выговоришься».
«Да, — ответил он, — лежишь вот так, таращишь глаза в темноту… одну ночь, другую, а справиться с собой не можешь. Рассказать кому-нибудь, так язык как будто присох. Но сегодня я могу. Дети спят в постели, не на камнях… Потом ведь даже не знаешь, где и когда началась твоя беда. Может быть, в Познани, где ты родился, а может быть, и не там вовсе… Грит исполнилось пять лет, и никакого сладу с ней не было. Девчонок она вообще не признавала, все время с мальчишками. А им на нее наплевать. Не признают они «баб» — вот и все, да еще кулаками подтверждают это. Что ни день — прибегает домой, мордочка грязная от размазанных слез. Нет, никогда в жизни она больше не будет играть с мальчишками! Но на следующий день все начинается сначала. И ничем этого не поправишь: ни запретами, ни наказаниями, ничем.
Так вот, прибегает она однажды домой и — сразу в уголок. Одним словом — тихоня. Вдруг звонок в дверь. Сосед из дома напротив пришел, поляк. Шапочное у нас с ним знакомство, не более. На этой улице вообще жили одни поляки, кроме нашей семьи. Но разве это имеет какое-нибудь значение? Никакого. Поляки немного говорят по-немецки, а ты — по-польски. Встречаясь, вы здороваетесь, перекидываетесь одним-другим словом, о погоде там, а то и просто проходите мимо.
«Спыхальский, — представляется поляк. — Я прйдешь потому, что обязан ходатайствовать вас».
Он очень сердито смотрит на тебя, и ты начинаешь подумывать, уж не потоптал ли ты у него цветы в палисаднике. Однако дело куда хуже. У него, видите ли, есть сын, на год старше Грит. И этот сын лежит теперь дома и кричит благим матом.
«Она кусать его живот! — говорит господин Спыхальский. — Но как можно! Человек не должен кусать живот! Только дикий зверь кусать».
Твоя дочь — и дикий зверь? Нет, это не укладывается у тебя в голове.
«Разумеется, это весьма неприятный случай, господин Спыхальский, — говоришь ты. — Я готов возместить понесенный вами урон. А как это вообще могло произойти: ваш сын играл ведь в рубашке?»
«Но она кусать его живот!» — снова говорит он и только и знает, что повторяет эти слова.
Тебе не остается ничего другого как начать поиски этого дикого зверя. Но тут ты слышишь, как хлопает входная дверь, — нет твоей Грит!
Долго она не возвращается, ты уже начинаешь беспокоиться, не случилось ли чего. И вот наконец является. И представь себе, не одна, а с гостем, и гостем мужского пола.
«Это мой друг! — поясняет она. — Спыхальского — Станек».
Мальчик отвешивает тебе вежливый поклон и указывает на свой живот.
«Она не больно кусать меня, — говорит он, — только чуть-чуть».
«А ты зачем меня дразнил? — вставляет Грит. — И другие ребята дразнили».
Станек кивает.
«Да, но теперь не надо дразнить».
«Не надо, — соглашается она. — Теперь пойдем играть».
Ты смотришь им вслед и улыбаешься. Вся эта история кажется тебе похожей на лукавинку в глазах. Ты и не подозреваешь, как эта детская дружба позднее определит всю твою жизнь! В этом-то твоя ошибка — ты не думаешь о завтрашнем дне, не замечаешь, что творится за порогом твоего дома, и живешь только данной минутой.