У Железного ручья - Кононов Александр Терентьевич 4 стр.


— Немец-перец!

— Эй, немец-перец, колбаса!

— Немец-перец, колбаса, купил лошадь без хвоста!

Эхо гулко откликнулось из глубины леса: «Са! Ста!»

Гриша сказал, передохнув немножко:

— Я ни капельки не испугался.

— Если бы у нас было ружье, я не убежал бы, — ответил Ян.

— Эх, надо нам достать ружье! Надо! И пороху. И потом еще — кинжал.

В разговорах об оружии — самых увлекательных для мальчишек — они незаметно шагали дальше, не разбирая теперь дороги и успев забыть про Евлампия. Но он сам напомнил о себе: неожиданно появился из-за ельника, спокойный и презрительный. Ловко сплевывая в сторону, он объяснил, что нашел дорогу легко — по крикам. Они кричали про колбасу, а он шел на их голоса.

— Здрасте! — закричал Гриша с досадой. — Явился!

— Здрасте, здрасте! — ответил Евлаша и прибавил нахально: — Здрасте, давно не видали ослов вашей масти!

— Давай побьем его, — предложил Грише Ян.

— Я шутейно, — сказал Евлаша. — Ну все-таки вы ослами себя показали. Это ж молодой барон Тизенгаузен. Его отца, говорят, сам царь знает.

— Наплевать на него! — ответил Гриша.

— Э, брат, не наплюешь. Вот он на тебя может наплевать. Или, скажем, даже на меня, хоть я и не простой мужик. — Евлампий оглядел свою новую рубашку, сапоги и кинул взгляд на Гришины ноги. — Все равно и на меня он может плюнуть, ничего не сделаешь. А я на него не могу, потому что Тизенгаузены — первые богачи.

— Чего ты к нам привязался? — закричал Гриша в отчаянии. — Так было хорошо без тебя!

Евлампий испугался и забормотал:

— Не смеете! Не смеете меня кинуть тут, я папашке своему нажалуюсь!

— Иди за нами на десять шагов сзади, — велел ему Гриша. — И вот что я тебе скажу: мы в усадьбу-то, может, и совсем не вернемся.

Давно не езженная, густо заросшая подорожником лесная просека, ровная, как стрела, открылась перед ними. Она уходила вдаль и кончилась где-то у холма, на котором рядами высились молодые сосенки, и то, что они росли ровными рядами, было необычно в этом лесу.

— Сбегаем посмотрим, что там, — предложил Гриша Яну, — а потом опять пойдем по прямой дороге.

— Вы норовите убежать от меня, — откликнулся сзади Евлаша, — а я от вас все равно не отстану!

Гриша с Яном бежали недолго, скоро остановились: на холме среди сосенок белели кресты. Кладбище! Это, пожалуй, было пострашнее Викентьевой двустволки. Гриша никогда не видал мертвецов, а разговора про них боялся пуще всего.

5

Но кладбище не было безлюдным… Из-за сосенки вышел человек, и Гриша узнал его: это был Кирюшка Комлев из деревни Савны. А за Кирюшкой показался латыш с длинными волосами, в синей рубахе. Этот был незнакомый. Кирюшка сказал весело:

— Свои!

— Дяденька Кирюша, что ты тут делаешь? — спросил Гриша.

— Караулю.

— Кого ж ты караулишь?

— А вот погоди… Увидишь.

Гриша вгляделся: по кладбищу ходили люди, но говора не было слышно. Немного погодя раздалось заунывное пение: «О, Ерусалим, Ерусалим!» Этот псалом Гриша слышал от Винцы. И Тэкля иногда его напевала — по воскресеньям.

— Дядя Кирюша, это латышские похороны! — догадался Гриша. — А ты зачем тут? Ты ж старовер.

— Я маловер, а не старовер, — весело оскалил белые зубы Кирюшка: — мне можно и сюда — по-соседски. — Он поглядел на длинноволосого латыша и подмигнул ему: — Верно, Кейнин?

Латыш подумал и улыбнулся:

— Можно мы пойдем туда, поглядим? — спросил Гриша.

— Можно.

Мальчики пошли к холму, а Кирюшка с незнакомцем остались на прежнем месте, за сосной.

На кладбище стояли мужчины и женщины и пели протяжно. Среди домотканых сермяг резко выделялся черный сюртук пастора.

Пастор сосредоточенно, не отрываясь, глядел в раскрытую маленькую книжку; потому, видно, начал прислушиваться, оглянулся. Пение стало громче, и люди подняли головы.

— «Слезами залит мир безбрежный!..»

Гриша еще с прошлого года знал эту песню. Одно время ее пели повсюду. Потом перестали. Пробовала ее петь и Тэкля, но Перфильевна, услыхав, закричала на нее:

— Белены, девка, объелась?

Почему так рассердилась Перфидьевна — из-за песни?

Гриша пристал к отцу с расспросами. Тот ответил не сразу, после раздумья:

— Ну, там про горе поется, про слезы людские, про то, как народ страдает. Потому и не велят петь: это песня революционная… Э, да ты и слова этого еще не знаешь!..

Нет, плохо понимают ребят взрослые. А вот и знал Гриша это слово. Чудилось ему в нем что-то и светлое и грозное одновременно… Как в блистании молнии. Он рано узнал это слово!

Сейчас революционную песню пела толпа крестьян…

Гриша загляделся на седую латышку. Она стояла, вскинув широко раскрытые глаза к небу.

Пастор захлопнул евангелие, поспешно пробрался сквозь толпу, исчез что-то уж очень скоро.

И тогда вышел вперед маленький старик с длинной бородой и серебряными кудрями, развернул черный платок, вынул скрипку и начал играть в лад песне.

Гриша узнал его. Это был Исаак.

А позади у сосны стояли без шапок Кирюшка и молодой латыш и тоже пели:

Слезами залит мир безбрежный,

Вся наша жизнь — тяжелый труд.

Но день настанет неизбежный —

Неумолимый грозный суд!

Они пели по-русски…

Гриша увидел влажные синие глаза Яна. Совершалось что-то необычайное.

— Для чего они собрались тут? — спросил он вполголоса Яна.

Тот ответил, как всегда, не сразу, подумав:

— Они клянутся.

— В чем?

— Они клянутся быть верными.

Песня становилась громче и как бы быстрей. И летела — все выше…

Над миром наше знамя веет…

Оно горит и ярко рдеет:

То наша кровь горит огнем,

То кровь работников на нем!

Так это лесные братья! А Кирюшка? И откуда тут столько женщин?

Женщины расступились, и Гриша увидел могилу. Это был горб рыжей глины. Две девушки подошли к могиле и положили на нее венки из лесных и полевых цветов — колокольчиков, ромашек, васильков. Толпа медленно рядами пошла с кладбища вниз по просеке.

У сосны по-прежнему стояли Кирюшка и молодой латыш. Они подождали, когда все вышли на просеку, и тогда латыш высоко поднял руку и сказал громким голосом:

— Друзья! Когда кончится лес, не идите рядами. Мы еще пойдем с вами тесными рядами, но не наступило это время.

Кирюшка схватил Гришу сзади за плечи:

— Ты мне еще не рассказал, как вы сюда попали.

— Мы… мы ушли.

— Да что ты! А я думал — уехали!

В это время к ним подошел Евлаша.

— Кого хоронили? — спросил он Кирюшку деловито и зорко оглядел его одежду.

На том все было поношенное, но очень ладное. Бережно залатанный пиджак он носил накинув на одно плечо, и в этом было даже что-то удалое. Из-под выцветшего картуза выбивались черные кудри. Мелкие рябинки на щеках не портили его, не на них хотелось глядеть. Смелые карие глаза, круглые, как у сокола, были всего заметней на Кирюшкином лице.

Гриша слыхал от деревенских ребят: в кулачном бою Кирюшка, несмотря на свою сухощавость, всегда бывал впереди.

Кирюшка поглядел внимательно на Евлампия и спросил Гришу:

— Это кто? Дружок твой?

— Лещова парнишка, прасола. Знаешь?

— А-а, — протянул Кирюшка и отвернулся, — знаю. Ну, вот что, ребята: похороны, ну они и есть похороны. Что про них толковать? День сегодня воскресный, веселый, птицы, и те радуются…

— Это латышские похороны, — проговорил Евлаша, оглядывая всех узенькими глазами.

— Да, видно, латышские, — согласился Кирюшка. — Я-то сюда попал ненароком. Как и вы, мимо шел. Мне похороны ни к чему, я и русских-то погребений не люблю.

Лес кончился. Открылось просторное овсяное поле. Вдали стлалась широкая лента большака, и там, подымая пыль, скакал верховой.

Кирюшка обернулся, поискал кого-то глазами среди шагавших по проселку крестьян и крикнул:

— Эй, Кейнин! Кейнин! Уходи скорей! Увидимся на зеленом балу… Ступай и Исаака уведи!

Молодой латыш тряхнул длинными прямыми волосами и свернул с проселка в лес. Старого Исаака не было видно. Остальные разбились кучками и шагали не спеша. Девушки отошли к канаве, заросшей травой и цветами, стали вить венки.

— А я домой не пойду, — сказал Гриша Кириллу.

— Здорово живешь! Это почему же?

— Далеко, — решил схитрить Гриша.

— Вона! — удивился Кирюшка. — Выйдем на большак, а там леском ну с полверсты, вот тебе и «Заутишь».

Он называл усадьбу Перфильевны на латышский лад: «Заутишь» вместо «Затишье».

Гриша и Ян переглянулись: шли-шли, сколько земли обошли, а усадьба, оказывается, близко! Значит, была у них все-таки не прямая дорога. Если б шли они прямо, были б теперь далеко, в неизвестных местах.

Верховой, скакавший по большаку, придержал коня, а потом и вовсе остановился. Теперь уже было видно: это Мефодий Павлыч, урядник. Он сидел в седле, чуть ссутулясь, держа плеть в левой руке. Гнедая его лошадка беспрерывно кланялась — отгоняла слепней.

Крестьяне с проселка вышли на большак. Двое нерешительно сняли шапки перед урядником; он приложил два пальца к козырьку форменной фуражки. Из всей толпы — только двое! Он грузно сидел в седле, ждал. И когда все уже прошли мимо, крикнул Кирюшке:

— А ты сюда с какой радости попал? Или веру переменил?

Кирюшка оглянулся.

— Куды мне! — ответил он посмеиваясь. — Я малограмотный.

— Сма-атри, Комлев, — начальственно прохрипел урядник, — ты у меня на заметке! С какой стати на латышском кладбище был? Сборище?! Открыто нельзя стало собираться, так под видом похорон сходки устраивать? Вон они, голубчики: и латыши и русские — все вместе! Опять бунтовать? Сма-атри, Комлев!

— Да куды там мне! Я цветочки собирал, лесным воздухом дышал.

И, не глядя больше на урядника, Комлев обнял Гришу за плечи:

— Пойдем-ка, брат, домой! И мне в «Заутишь». Там сегодня много гостей соберется.

Потом, когда уже отошли шагов на пятнадцать, Комлев остановился и крикнул уряднику:

— Обязательного постановления не читал? Или не успел еще?

Урядник просипел что-то — не разобрать. Кирюшка крикнул еще громче:

— Прочитай-ка, прочитай! Обязательное для всех!..

К Кирюшке подошел пожилой крестьянин и, глядя хмуро, сказал по-латышски:

— Зачем урядника дразнишь? Пользы от этого не будет.

— Пользы не будет, это верно…

Кирюшка шел теперь рядом с ребятами, обняв одной рукой Гришу, другой — Яна.

А Евлампия он спросил:

— Так ты Лещов? Знаю, знаю твоего папашку. Ох, я и жалею его!

— За что ж его жалеть то? — Евлаша заранее смеялся, угадывая шутку.

— Да есть людишки толстые… А он, сирота, не пролезет в ворота. Вот за это и жалею: трудно ему.

— Дяденька, а про какое ты обязательное постановление кричал? — спросил Евлаша.

— Есть такое. Тебе это знать незачем: иного будешь знать, рано состаришься.

— Ну и пусть состарюсь.

— Э, да ты в папаню: тот тоже за словом в карман не полезет.

Большак повернул к лесу. На повороте густо стояли побеленные каменные столбики. Гриша стал уже примечать знакомые места: за леском будет низина, а дальше, на горе, — «Затишье».

6

…Они еще подходили к усадьбе, видны были только крыши из-за сада, а уже слышался какой-то неясный и тревожный гул. Изредка взлаивал Собакевич и затихал.

Но вот открылся за изгородью и широкий круг перед помещичьим домом. Под каштанами стояли люди… Много людей!

— Э, да тут и савенские, и пеньянские, и заозерские! — воскликнул с веселым возбуждением Кирюшка. — Видал, Гриш? Я говорил тебе — будут гости!

Да, тут были и бритые латыши из Заозерья и русские бородачи из Савен.

Народу становилось все больше… Стали подходить и те, кого видел сегодня Гриша на латышском кладбище.

В стороне стоял Гришин отец. Он поглядел на сына и как будто не увидал его — ничего не сказал.

На крыльцо вышла Перфильевна. Шум на минуту стал еще громче, а потом все стихло.

Но дальше ничего Грише увидеть не удалось: к нему подошла мать и, не говоря ни слова, увела домой.

…Дома в тот день на Гришу никто не обращал никакого внимания. Бабка молилась у себя в чулане. Мать рывком кинула на стол миску с вареным горохом, отрезала хлеба.

Гриша, голодный, стал есть в одиночку.

Потом пришел отец и вместе с ним прасол Лещов.

Они сели на лавку, помолчали. Потом Лещов заговорил, утирая платком красное лицо:

— Шумят мужички, шумят… Силу свою, вишь, почуяли. Перфильевна, видать, испужалась — ласковой стала. Вышла на крыльцо бе-елая!

— Испужаешься! Мужик дальше без земли жить не согласен. Ну, нельзя ему без земли!

— Верно, нельзя.

Лещов сощурился, глаза его совсем утонули в круглых щеках.

— Значит, и ты за мужиков, выходит? — спросил отец недоверчиво.

— Ну нет, я за себя. У мужика будет земля, станет он богаче — мне выгода. С кем я торгую? С мужиком. От барина нам совсем барыша нет. Мужик станет побогаче — я ему ситчик продам, а у него лен куплю. И с ситчику барыш, и со льна выгода.

Отец захохотал:

— Ловко!

Лещов покосился на него, заговорил про другое:

— Есть у меня, Иваныч, затея одна, хотел с тобой вместе обмозговать. Теперь самое время уговорить Перфильевну сдать мне сад подешевле. Больше двух сотен я не дам: нет расчету.

— Твое дело.

— Так вот, Иваныч, Перфильевна-то одного не поймет: все ж таки баба — она баба и есть…

— Да погоди ты… Ведь если землю мужикам — это ж революция!

— Ты таких слов мне не говори. Я их боюсь. Вот, Иваныч, Перфильевна чего в толк не берет: за лето на яблоню и червь может напасть…

— У нас не нападет. А нападет — изведем.

— Или засуха случится…

— И против засухи найдем способы. Сад сберегу.

— Ну, сбережешь, мне же лучше. А все-таки, раз я риск беру на себя, даю задаток, не дожидаясь урожая, должна она мне уважение сделать?

— Не знаю. Ее дело. Пусть сделает уважение.

— Так вот и я ж про то. Ты ее уговори. В накладе не останешься. Я отблагодарю: две красных хватит тебе?

Отец вздохнул:

— Ну, иди-ка, милый человек, пока я тебя сам не поблагодарил… по-своему.

— Вон как ты за свою помещицу стоишь… горой! Гостя из-за нее гонишь?

— Я — не за нее… Пропади она пропадом! А мошенником быть не хочу. Не надо мне твоих двух красных!

Лещов встал:

— Что ж, спасибо за ласку, Иваныч. Вот как ты гостей принимаешь — не по-нашему, не по-русски! С латышами дружбу ведешь, с ними и набрался премудрости. Видать зашел у тебя ум за разум. Люди-то тебя давно блажным кличут.

— Ну, будь здоров, купец, прощай, — сказал отец мирно, как будто без злобы.

Лещов пошел к двери, остановился:

— Ну мыслимое ль дело, чтоб человек от своей выгоды отказывался? Иван Иваныч, одумайся!

— Прощай, — сказал отец ровно, но таким голосом, что прасола как ветром сдуло.

Гриша видел в окно — мелькнула голубая рубашка: это Евлаша ждал своего папашку у крыльца.

Назад Дальше