Мокрые под дождем - Соловейчик Симон Львович 11 стр.


25

Люди, которые совершенно сознательно говорят себе: «Я добьюсь того-то и того-то», — восхищают меня и в то же время непонятны мне. Ну, а если не добьется? Если ничего не выйдет?

Иногда я упрекаю себя: «Ты боишься ответственности. Ты вроде мальчишки, который хочет сорвать яблоко на высокой ветке, но если ему это не удается, делает вид, что он вовсе не собирался срывать яблоко — просто так подпрыгнул, от избытка сил и хорошего настроения».

Но ведь и это не совсем верно. Я не боюсь ответственности. Честно говоря, я даже не знаю, что это значит — ответственность перед собой. Как-то так выходит у меня, что в случае неудачи — а у меня их было не мало, — виноватым остаюсь не я, а… Ну, судьба, что ли. «Эх, не вышло — что ж поделаешь! — утешаюсь я. — Может, в другой раз выйдет». Иногда «в другой раз» действительно выходит — и получается, что все в порядке. Я прилагаю усилия, но эти усилия трудолюбия и терпения, а не преодоления препятствий.

Вспоминаю, как Сережка пошел к профессору во второй раз. Это была не просто вторая попытка — он шел добиваться победы. Он поставил перед собой такую цель. Я бы в его положении посетовал на неудачу и поругал бы профессора за нечуткость — и остался бы ни с чем. Сережка не сетовал и не сердился — он добивался своего. Он нуждался в помощи профессора, это было для него главное. А выглядеть назойливым он не боялся. Если победит в этой маленькой схватке, ему все простится, а если потерпит поражение… Но он шел победить.

Однако профессор снова в пух и прах разбил идеи, с которыми явился к нему Сережка. Профессор съязвил: «Таких теорий я могу сочинить сотни». Он уколол Сережку: «Наука принципиально отличается от придумок. Прин-ци-пи-ально!»

— Знаешь, я несколько раз хотел подняться и уйти, — рассказывал потом Сережка. — Но каждый раз я чувствовал, что все меньше завишу от этого человека. И независимость придавала сил и находчивости.

В конце концов профессор, то ли утомленный, то ли в чем-то переубежденный, предложил Сережке приходить к нему раз в неделю — по пятницам. Это и нужно было Сережке.

Из Сережкиных рассказов было видно, что, хотя профессор и заставил его заниматься нещадно, все-таки никакого «заземления» не происходило. На поверку оказалось — профессор Н. и сам-то любил вносить в науку нечто поэтическое, сам был склонен к несколько фантастическим решениям. Он доказал это впоследствии, поставив довольно смелый эксперимент… на Сережке.

Профессор рисовал перед Сережкой математические и физические картины. Так это было. Он не объяснял и не рассказывал — он живописал. Он показывал связи между отдаленными явлениями, он выстраивал физическую картину мира, он оперировал именами, открытиями, формулами. Он рассказывал, над чем мучается сам, — и незачем говорить, что Сережка тут же брался решать проблемы профессора и предлагал свои варианты, хотя и безуспешно.

От пятницы до пятницы Сережка занимался. Как он сидел! Комнатка за кухней была в его распоряжении последний год. И он сидел так, словно шел последний год его жизни. Я только по названиям, ничего мне не говорящим, да по смене книг, одна мудреней другой, мог уследить за его занятиями в то лето и осень: векторное исчисление… Тензорное исчисление… Матричное исчисление… «Физика» Компанейца («Компанейская физика», — говорил Сережка. Он таскал ее и в школу, читал из-под парты); потом «Теория поля» Ландау и Лифшица; потом другие книги из Ландау-минимума — списка девяти труднейших книг, которые, говорят, под силу лишь аспирантам — студентам они не во всем доступны.

Со стороны это было увлекательное зрелище. Интересно ведь наблюдать, как человек богатеет, прибавляя одно к другому. В детстве я любил читать «Робинзона Крузо» и «Таинственный остров» именно потому, что испытывал чувство азарта, когда Робинзон или маленькая колония таинственного острова постепенно, начавши с нуля, устраивали вполне комфортабельную жизнь. Было интересно следить за самим процессом приобретения. Помнится, отдаленный кораль для прирученных животных приводил меня в полнейший восторг — я ужасно радовался за обитателей острова.

Вот примерно то же самое происходило и с Сережкой: он богател прямо на глазах, поднимаясь до степеней роскоши.

Общаться с Сережкой в те дни было невозможно. Я видел в его глазах тоску и голод. Он поминутно смотрел на часы. Это была отвратительная привычка. Он не торопился, нет, он поглядывал на часы машинально. И успокаивался только за книгой.

Он отказывался от всего — и от перемен, и от суббот.

В один из таких трудных для Сережки дней было покончено с баскетболом.

Ну да, я вспоминаю — Сережку исключили из баскетбольной команды, потому что он не явился на важную игру, назначенную на пятницу, и в классе был скандал, к которому Сережка отнесся с исключительным безразличием.

— Я предупредил, что не смогу играть в это время, — только и сказал он, и больше от него слова не могли добиться.

В классе в то время было повальное увлечение общественной работой. Нас с Мишкой Беленьким выбрали редакторами стенгазеты, и мы ночами сидели над листами ватмана. Мы выпускали газету «сюрпризом», когда ее никто не ждал. На нас обижались, нам говорили, что наш «Десятиклассник» — вовсе не орган десятого «Б», а орган Полыхина и Беленького. Витька Лунев собрал компанию и стал выпускать свой листок, язвительный и остроумный. Чуть косолапя, он подходил на большой перемене к «Десятикласснику» и торжественно прикалывал к углу свой «Зверобой». А мы злились, потому что его листок был живее и вызывал больше интереса, чем наш.

Потом из этого раздули дело, Витьку обвинили в выпуске «подпольного» листка; его обсуждали на собраниях. Он ходил героем, класс разделился на две группы. Переживаний было много.

Незачем говорить, что ни Сережка, ни Валька (я хотел было написать «ни тем более Валька», но остановился в нерешительности: к кому же из них было бы правильнее отнести это «тем более») — словом, ни тот ни другой во всех историях не участвовал.

То ли под влиянием Сергея, то ли сам по себе Валька тоже стал проявлять страсть к своеобразному накопительству. У него это приняло другую форму: он стал записываться во все кружки подряд. Было время, когда он почти каждую неделю изумлял меня небрежным сообщением:

— Записался в секцию бокса.

— Записался в автомобильный…

— В кружок танцев записался.

Валька — в кружке танцев! Этого и представить себе было нельзя. Но он исправно посещал все свои кружки — гораздо исправнее, чем школу, — и постоянно докладывал:

— Отрабатывали удар правой снизу. Хочешь, покажу?

— Вчера танцевали под радиолу. Я сам пригласил одну. Радиола дико генерировала.

— Машины в автомобильном кружке не оказалось. Пытаемся собрать мотоцикл.

Сережка сидел за книгами, Валька бегал по кружкам, только я, дурачок, занимался все эти годы бог весть чем. Ну да что теперь казниться!

26

Дня за три до зимних каникул Анна Николаевна появилась на перемене в нашем классе и, как обычно, начала покрикивать, чтобы все выходили в коридор.

— Дежурный! Кто дежурный? Откройте форточку! Разин, что с вами? Почему вы сидите? Вам отдельное приглашение?

Сережка поднял голову — на коленях у него лежала «Компанейская физика» — и с сожалением задвинул книгу в парту.

И тут Анна Николаевна вспомнила:

— Идите к директору, Разин. Вас директор вызывает, — и она с подозрением посмотрела на Сережку.

— Когда? — спросил Сережка невозмутимо, будто его вызывали к директору каждый день.

— Сейчас, на большой перемене.

Сережка пожал плечами и пошел. Я — следом.

— Может, баскетбольная история?

Сережка покачал головой: нет, вряд ли.

Мы спустились на второй этаж, открыли высокую, с прямоугольными накладками дверь. Секретарша спросила:

— Ты — Разин? — и посмотрела на Сережку с любопытством.

«Что они все? Что случилось?» — подумал я.

— Хочешь, пойду с тобой? — спросил я Сережку.

Наверно, какое-нибудь недоразумение, и я тут же на месте смогу доказать, что Сережка не виноват.

— Пойдем, — сказал Сережка.

Мы вошли в кабинет.

Петр Павлович, наш директор, как всегда, сидел за старинным своим столом и помешивал крепкий чай. Стакан был вставлен в серебряный подстаканник. Петр Павлович сидел вот так с утра до ночи — первый приходил в школу и последний уходил из нее. Казалось, он круглые сутки сидит в кабинете и пьет свой чай. Я не помню, чтобы он хоть раз появился, например, в нашем классе или встретился мне в коридоре. Иногда он стоял на площадке, у дверей своего кабинета, иногда внизу, у входа. Но и это было редко. Он просто сидел у себя за столом, и в то же время управлял школой так, словно он одновременно присутствовал на всех уроках во всех классах, в физкультурном зале и в учительской. Большая голова, густые седые брови придавали ему грозный вид: малыши обмирали со страху, когда их вызывали к директору. На самом деле это был мягкий человек. Чем старше мы становились, тем яснее это было для нас.

Петр Павлович строго посмотрел на Сережку, сдвинув брови, потом одна бровь чуть поднялась в удивлении — это он обратил внимание на меня.

— Вы всюду вместе? — спросил Петр Павлович.

Он все знал о своей школе, знал, конечно, и о нашей дружбе. Тем больше приходилось ему удивляться в тот день.

— Нам надо послать одного десятиклассника на олимпиаду в Москву, — сказал Петр Павлович и, отвернувшись от нас, нагнулся за чайником, гревшимся на электрической плитке.

Пока он доливал свой стакан и сердито мешал сахар, я смотрел на Сережку. Он чуть заметно побледнел, весь подобрался, сжался, словно у него перехватило дыхание. Я хорошо его понимал, у меня тоже сердце чаще забилось от волнения. Неужели это случится? Неужели Сережка прав и есть таинственная связь между его занятиями и мучительной его страстью?

И тут же пришло разочарование. Петр Павлович отхлебнул чаю, поставил стакан и сказал:

— Мы решили послать Андрея Петрухина из десятого «А». Очень сильный математик, очень! Могли бы предложить Мишу Беленького из вашего класса. Верно ведь?

Сережка набрал воздуха, чтобы сказать что-то, но только кивнул головой: Миша Беленький отлично решал задачи. Лучше всех в классе.

Зачем же звали Сережку? Что это за пытка? Мне хотелось крикнуть: «Нельзя! Нельзя никого посылать, кроме Разина! Ему нужно, понимаете? Ему необходимо в Москву!» Я твердо решил произнести речь, убедить Петра Павловича. Если нужно будет, пойду к нему домой, но добьюсь, чтобы Сережку послали. Я готовил речь и ждал момента, чтобы начать ее.

Петр Павлович снова отхлебнул чаю и опять посмотрел на Сережку с сомнением, исподлобья.

— Но гороно, — продолжал он, — гороно требует послать тебя, Разин. Называют твою фамилию.

Петр Павлович пытливо вглядывался в Сережку.

Кого же, в конце концов, посылают? В чем он упрекает Разина?

— Как ты на это смотришь? — спросил Петр Павлович и тут же сам понял нелепость своего вопроса. — Ты мне ничего не можешь объяснить?

— Ничего, — почти прошептал Сережка.

— Хорошо, иди, идите.

— Петр Павлович! — с жаром воскликнул я, задыхаясь от волнения. — Петр Павлович!

— Да?

Но Сережка так посмотрел на меня, что я смешался, забормотал что-то, забормотал и стал пятиться к двери.

Потом прошел слух, что Петр Павлович вызвал для совета нашего математика и опять ему пришлось удивляться. Дмитрий Николаевич без раздумий назвал Сережку.

— Почему же вы о нем не рассказывали, Дмитрий Николаевич? — упрекнул директор.

— У него пятерки, — только и сказал чудесный наш Николаич.

Не знаю, в точности ли такой разговор был, но это похоже на правду.

На весь математический мир нашей школы предстоящая Сережкина поездка произвела неприятное впечатление. Я слышал разговоры о том, что у него, у Разина, в гороно работает дядя. «А олимпиада, говорили, — дело выгодное… Напишет потом в анкете, что участвовал в олимпиаде — и сразу другое отношение на вступительных экзаменах».

До Сережки, к счастью, эти слухи не дошли. Я постарался управиться с ними. Я был ужасно горд, что посылают Сережку, — во всяком случае, гораздо больше, чем он сам. Если бы я мог тогда поехать с ним! Но мыслями я и был с ним всю эту неделю…

27

До Москвы от нашего уральского города надо ехать ночь, день и еще одну ночь. «Олимпийская команда» волновалась, все решали задачи. Сережка заниматься не стал. Он был рад поездке, но что-то в этой истории не нравилось ему. Ну, решит он те три задачки… Ну, не решит… Что от этого изменится?..

Как только поезд отошел. Сережка забрался на верхнюю полку, лег на нее животом.

Станция… Маленький городишко. Люди в ватниках, женщины, повязанные платками. Неторопливо проходит человек — проходит мимо целый мир. «Свои у него мысли, свои привычки, свои заботы, свой уклад, и я, Сергей Разин, даже не существую в этом его мире, меня просто там нет», — думал Сережа и хмурился: это все было непонятно. Странно, чем дальше шла жизнь, тем больше непонятного встречалось ему. Ему хотелось быть в каждом человеке, и в каждой деревушке из тех, что они проезжали, и с автором каждой книги, которую он читал, — во всем, всюду. «А я — просто я, Сергей Разин», — думал он.

«Может, через меня, через Вальку, через каждого, — думал Сережка под стук колес, — через меня, через него проходят какие-то мировые силы, может, сама природа познает себя и конструирует себя именно с нашей помощью — его, моей, всех других людей… Мы ведь не просто умереть рождены, и не просто пожить кое-как, с хлеба на воду… Какой-то смысл есть во всем этом. Две красные черточки на шкале… Было одно в мире, а пришел Эйнштейн — и все стало другим, и все представления сменились… Я не зазнаюсь, не приписываю своей персоне какого-то особого значения… Но иногда я чувствую, как весь этот мир входит в меня, со всеми его великими людьми, и несчастными, и сильными, и слабыми… И оттого мне кажется, что я все могу…»

Сережа, думая так, нисколько не удивился, когда прямо перед ним появился письменный стол и человек, сидевший за этим столом. Человек писал. Старый его свитер отвисал на шее, как у Вальки. Когда незнакомец поднял голову, Сережка понял, что перед ним Эйнштейн.

«Да, мой друг, сейчас надежда человечества в таких, как вы, — говорил ученый. — В последние годы моей жизни физики считали меня глупцом. Альберт Эйнштейн был знаменит главным образом тем, что обходился без носков и без подтяжек… Тридцать лет я бился над общей теорией, добивался высшей музыкальности в физической картине мира. Большая часть времени была потрачена на бесплодные усилия, но мне не жаль его. Жадность по отношению ко времени порочна и глупа. — Колеса вагона стучали, выстукивали, но слова слышались четко. — Иногда это напоминало мне воздушный корабль, на котором витаешь в небесах, по неясно представляешь себе, как спуститься на землю… Я надеялся дожить до лучшего времени и на мгновение увидеть нечто вроде обетованной земли. Что ж, теперь твой черед… Работай фантастически. Высиживай идеи… Верь — природа проста и понятна, верь в гармонию нашего мира… Тебя ждут великие радости, мой друг. И в том числе самый прекрасный дар природы — радость видеть и понимать. Жизнь — это возбуждающее и великолепное зрелище, сумей насладиться ею в полной мере…»

Голос стал тише, колеса стучали все громче.

…Олимпиада проходила в старом здании университета на Моховой. Обычная комната, как в пединституте, где Сережка встречался с профессором Н. Наверно, его поездка — это из-за профессора. Наверно, это он все сделал, иначе ничем и никак не объяснить, почему его послали. Может быть, стоило сказать об этом директору, Петру Павловичу? Но тогда вышло бы, что Сергей хвастается.

Ребят было много, все казались взрослыми и солидными. Лица серьезные, отрешенные. Тут каждый сам за себя и каждый старается собрать все свое самообладание. Но Сережка по опыту знал, что такое напряжение ничего не дает. Надо работать спокойно и не думать о результатах работы. Как только появляются мысли о том, как будет хорошо, когда работа закончится, — значит, ты устал или не в настроении. Глупое занятие — думать не о работе, а о том времени, когда она будет закончена, — это свидетельство бесплодности усилий.

Назад Дальше