Мокрые под дождем - Соловейчик Симон Львович 7 стр.


— И тебе не улыбнулась? — спросил я.

— Мне? А кто я? Музыканты утомились, все разбрелись. Мне бы подойти к ней, а я не могу. Сижу и смотрю на нее, смотрю как завороженный, — говорил Сережка.

— А дальше что было? — спросил я.

Сережка ответил не сразу.

— Я не ложился в ту ночь, я все время был там, даже когда все разошлись и она исчезла куда-то. Она позже всех оставалась. Гитарист был, она, еще трое или четверо и я. Мы пели, и она тоже пела тихонько, я смотрел на нее, смотрел — потом она куда-то исчезла. Вышла и не вернулась. И все разошлись. Утром они уезжали. Подали машину. Она вышла с рюкзаком. Их никто не провожал. Я один стоял и смотрел на нее. И уже когда машины совсем было отправились, она вдруг повернулась ко мне и улыбнулась. Потом выпрыгнула, подбежала ко мне, руку протянула, прощаясь, и в глаза заглянула. Что я увидел в ее глазах, Саня, это передать невозможно. И вот за эту улыбку, за этот взгляд, за это мгновение, за это счастье я не знаю что готов отдать… Машина тронулась, парни застучали кулаками по крыше кабины, чтобы водитель остановил, звали ее. Она оглянулась, еще на меня посмотрела, догнала машину. Я побежал следом, но было поздно. И с тех пор… — Но тут Сережка махнул рукой, опустил голову и сразу сник, смолк, и долго не мог я добиться от него ни слова.

— Я только знаю, что она в Москве, — сказал он. — Я все время о ней думаю, и день и ночь.

16

Сережка как-то разъяснял мне проблему «черного ящика» — есть такое понятие в физике. Дан некий «черный ящик», а что в нем, как он устроен — мы не знаем. Мы можем судить о его устройстве лишь по тому, как прибор реагирует на сигналы извне, что он показывает «на выходе».

Во всей этой истории Сережка был для меня этаким «черным ящиком». Я не знал, что с ним случилось, — я видел только результаты этого происшествия, только последствия.

Теперь, сопоставляя факты, я вижу, что была прямая связь между этим, в то время неизвестным мне событием, которым завершилось лето, и другим происшествием, участником и свидетелем которого я был сам и потому могу рассказать о нем.

Сережка появился в школе, изменившись до неузнаваемости. Я имею в виду не только то, что он коротко остригся, похудел, обветрился и вырос — теперь он был выше всех в нашем классе, и мне, например, приходилось поднимать голову, чтобы посмотреть на него. Главное было в другом.

Сережка стал разговорчивее, мягче, он охотнее проводил со мной время, чаще расспрашивал меня и больше рассказывал о себе. Тут следовало бы подчеркнуть сравнительные степени: «чаще», «больше», потому что эти перемены могли быть заметны только тому, кто знал, до какой крайности изнурения доводил себя Сережка прежде. А теперь — теперь мы иногда даже ходили вместе в кино. Редко, раза два в месяц, но все-таки! Вот именно в кино, в нашем старом «Орионе», с его массивной, под мрамор отделанной колоннадой у входа, и произошла наша встреча с Валькой Дорожкиным.

Это было в воскресенье днем. Что показывали в «Орионе» — не помню, хоть убейте, потому что в зрительный зал мы так и не попали…

Народу в тот день было очень много, очередь заполняла весь подвал, где помещались кассы; подвал тоже был отделан под мрамор. Сережка повернул, лишь только мы спустились к кассам. Но я уговорил его постоять. Пока мы препирались, за нами быстро образовался хвост, и теперь уходить было жалко. Очередь подвигалась не так уж медленно. Решили остаться.

И тут я заметил Дорожкина, того самого, который когда-то писал «контрольную по учителям». Валька стоял подальше, за нами, засунув руки в карманы брюк, и вся его фигура выражала скуку и обреченность.

У меня было непонятное отношение к людям в то время. Люди, про которых я ничего не знал, как бы не существовали для меня и не вызывали никакого интереса. К тому же я слишком охотно пользовался общественным мнением, безмятежно и без сомнений соглашаясь с ним. В глазах нашего класса Дорожкин был двоечником, шутом гороховым, пустым местом. Так, фигура на пятой парте. И для меня само собой разумелось, что Дорожкин — двоечник, шут гороховый, пустое место — ничто.

Но все-таки он был свой, и потому я позвал его к нам — мы с Сережкой были ближе человек на десять.

Валька смотрел, как всегда, хмуро. Не вынимая рук из карманов, плечами и головой он показал на очередь:

— Орать начнут.

Это «орать», конечно, не осталось незамеченным: в очереди тут же стали обсуждать нравы современной молодежи.

Валька состроил рожу — мол, вот видите! — и отвернулся.

Перед самой кассой вдруг началась толчея. Кто-то лез вперед, кто-то вздумал устанавливать цепочку вдоль стены, все смешалось, поднялся шум и крик. Явился администратор, мужчина лет тридцати, с худым, изможденным лицом. Размахивая руками, он начал наводить порядок. Сережка стоял в стороне, я пробивался к кассе и, когда вылез из толпы с билетами в руках, увидел, что Вальку выжали из очереди и теперь оп старался протиснуть плечо на свое место.

— А ты чего еще тут! — вдруг истерично закричал администратор, схватил Вальку и отбросил от себя.

Валька едва удержался на ногах. Его старенькое пальто распахнулось, а может, оторвались все пуговицы.

— Он тут стоял! — подошли мы с Сережкой, и в очереди тоже закричали:

— Стоял тут парень!

— Всех их гнать! — крикнул кто-то.

Дальнейшее случилось в одно мгновение. Валька сбоку подскочил к худому администратору и с выражением отчаяния и решимости что есть силы ударил его в скулу и тут же поставил перед собой острые кулачки, то ли готовясь нанести еще один удар, то ли решив, что администратор будет боксировать с ним.

Но разъяренный администратор боксировать не стал: он схватил Вальку за шиворот и, пиная и подталкивая, ловко сунул его в какую-то дверь рядом с кассой. Валька не успел и рукой шевельнуть, как дверь с треском захлопнулась, скрыв его за собой. Сережка постучал кулаком — никто не отозвался, только изнутри послышался шум.

Все это — от Валькиного неожиданного удара до захлопнувшейся двери — произошло, повторяю, в одно мгновение. Вальку будто слизнуло.

— Ладно, оставь, — сказал я Сережке. — Вечные с ним истории. Психованный какой-то!

У меня в руках были билеты, и звонок уже звенел. Но Сережка так посмотрел на меня, что мне стало не по себе, словно я был больше всех виноват.

Впрочем, я был и вправду виноват. Признаюсь: если бы Сережки не было, я безмятежно пошел бы себе в кино. Валька меня не интересовал. В крайнем случае я легко утешил бы себя размышлениями вроде того, что, мол, и без меня разберутся.

«Орион» своими мощными колоннами смотрел на старый колючий бульвар. Мы поднялись наверх и уселись на скамейке так, чтобы видеть вход в кассы, и там ждали Вальку.

Каждый год бывает несколько дней, которые кажутся праздником осени, когда только и разговоров о том, как все красиво. Это был как раз один из таких дней. Редкая зелень нежно светилась на желтом и красном. Тонкие кривые дубки чернели меж берез. Ребятишки сгребали охапки листьев, швыряли их друг в друга, валялись и кувыркались, опьянев от воли, и голоса их таяли в чистом сероватом воздухе. На боковых аллеях бледные огни вырывались из собранных в кучи листьев; пахло сладкой гарью. Все было тихо в мире, спокойно и медлительно. И мне не хотелось впускать в себя никаких тревог. Я по-прежнему только злился на Вальку. Наше ожидание на бульваре казалось мне бессмысленным.

Мы просидели, наверно, около часу. Вальки все не было. Наконец мы спустились к кассам и вновь подергали ручку проклятой двери. Спросили у кассирши про администратора.

— Давно все ушли, — сказали нам. — Никого нет.

Мы пошли вдоль бульвара.

«Ну, вытолкнули из очереди, — размышлял я, — какая беда? На то и очередь, чтоб там все скандалили. Свое всегда можно доказать, и нечего лезть с кулаками». И я представлял себе, как я завтра буду рассказывать эту историю в классе и все будут смеяться над Валькой и приговаривать: «Герой!»

Но тут мы увидели Вальку… Он шел нам навстречу, по направлению к кино, держась поближе к домам, и что-то нес в руке. Мы подбежали к нему. Валька хмуро посмотрел на нас и остановился. В руке у него был маленький, в полметра, тяжелый ломик.

— Ты куда? — тихо, почти шепотом, спросил Сережка.

— Я его убью, — сдавленно сказал Валька. — Убью! Втроем на одного…

Валька не плакал и даже не жаловался, просто сказал, как о будничном деле, как будто его не били втроем, а так, слегка пожурили: «Трое на одного».

Я помню свою первую реакцию. Мне захотелось, остро захотелось, чтобы в следующее же мгновение все это оказалось шуткой, выдумкой, безделицей, чтобы можно было стереть все это, как стирают с доски случайную чепуху — и следа не остается. Когда я встречаюсь с бедой, первое мое движение — спрятаться от нее, отодвинуться. Особенно если это такая беда, что ничего нельзя сделать. А я чувствовал, что тут как раз такое: ничем не поможешь.

Однако Сережка, видимо, решил иначе. Странно, но Валькино сообщение, казалось, не произвело на него никакого впечатления. Он даже стал спокойнее. Он сразу что-то решил.

— Пойдем, — сказал Сережка и взял Вальку за рукав, торопя его. — Пойдем, пойдем!

Валька стоял перед нами маленький, с землистым лицом, с оттопыренными ушами.

— Я его убью! — со злобой, растягивая слова, выкрикнул он.

— Куда идти, ну куда идти? — заторопился я. — Там никого нет, ушли все. Мы стучались. Спроси у Сережки.

Валька недоверчиво взглянул на Сережку.

— Ушли, — подтвердил тот. — Но где-то же они есть? Пойдем.

И тогда Валька вдруг повернулся и пошел обратно, не обращая на нас внимания. Я даже подумал, что, может быть, Сережка и добивался этого эффекта. Валька был в таком состоянии, что скажи мы ему «не ходи», он бы и на нас замахнулся своим ломиком. Сказали ему «пойдем», и он повернул обратно.

Так мы и шли — впереди Валька с ломиком, за ним мы — до самого Валькиного дома.

Мы шли, и я чувствовал, как Валька презирает и не любит всех нас — и Сережку, и меня, и всех людей вокруг, — и самые отвратительные мысли лезут ему в голову, и он с горькой радостью встречает их, эти мысли, и рисует в уме картины — одну страшнее другой.

И вдруг я понял, что же происходит: Валька не надеется на нас, он не умеет надеяться на кого-нибудь. Вот точно так же, как я считал его пустым местом, — точно так же Валька думал и обо мне. Я не считался с ним, а он попросту презирал меня и всех таких, как я, и может быть, вообще всех. Он жил в своем, своеобразном мире, состоящем из одного человека — из Вальки. И как же ему было там одиноко, в этом его пустынном доме! Наверно, Сережка почувствовал все это сразу, с первого взгляда на Вальку, потому что и с ним, с Сережкой, происходило то же самое…

Собственно говоря, ведь и я в тот день впервые в жизни переживал беду незнакомого мне человека, как свою. В первый раз в жизни. Я-то ведь тоже, оказывается, был сам по себе, один, если не считать Сережки…

17

Как альпинисты, связанные одной веревкой, мы втроем дошли до Валькиного дома и стали подниматься по широкой, словно в учреждении, грязной, запущенной лестнице.

Мы поднялись на третий этаж и вошли в очень длинный, мрачный коридор, такой длинный, что конца его не было видно. Наверно, там, в конце, если он вообще был. находилась кухня, потому что оттуда доносился чадный запах. Справа и слева вдоль стен были двери, и возле каждой из них громоздилось всякое барахло: детские коляски, велосипеды, какие-то ящики, корыта, ванночки. От редких тусклых лампочек под потолком на вытертый линолеум ложилась блестящая дорожка, как лунная. У одной из дверей стоял маленький столик. Полная молодая женщина гладила белье и устало говорила сидевшему рядом старику:

— Ну, папа, выше головы не прыгнешь, понимаешь? Выше головы не прыгнешь.

«Все об одном и том же», — подумал я.

Кажется, Валька заметил нас лишь тогда, когда достал ключ, прикрепленный к поясу тонкой цепочкой, и, неловко изогнувшись, стал отпирать дверь.

— Здесь раньше общежитие было, студенты жили. А теперь всякие… — сказал Валька.

Он открыл дверь и вошел. Мы за ним.

Небольшая квадратная комната, где жил Валька с тетей, была захламлена до невозможности. Повсюду валялись книги: ими были завалены стол, стулья, две узкие железные кровати. Книги торчали вкривь и вкось с пыльных некрашеных полок и просто стопами лежали на полу. На круглом столе с потрескавшейся фанеровкой, без скатерти к без клеенки, тоже лежали книги, а вперемежку с ними — радиодетали, несколько дюралевых шасси для приемников, отвертки, плоскогубцы, паяльники. Над столом был укреплен мраморный щиток с предохранителями, зажатыми в толстых медных клеммах, и рубильником. Снизу и сверху к щитку шли толстые, в резине, провода. Комната выглядела нежилой, она показалась мне темной пещерой, полной неожиданностей.

— Твое? — Сережка обвел рукой, показывая на груды деталей. Они лежали на полу между книгами и даже на кровати. — А тебе по влетает?  — Я представил себе, что стало бы с моей мамой, если бы я вздумал украсить нашу комнату заводским щитом с рубильником.

— Еще что! — отозвался Валька. — Тетушка у меня воспитанная, ничего без спросу не тронет.

Валькина манера выражаться была мне знакома — он и в классе говорил примерно так же. Но дом этот был слишком непохож на все дома, где мне приходилось бывать. Главное — как держался Валька. Он был абсолютный хозяин. Он выглядел вялым, сонным, но в нем чувствовалась независимость. Но знаю, как Сергей, но я полюбил Вальку вот за эту независимость. Даже там, возле кинотеатра, несчастным почувствовал себя только я. Валька не был несчастным. И оттого его можно было полюбить. Несчастного пожалеешь и будешь с ним добрым, но полюбить его, по-моему, невозможно.

Я вошел в эту комнату еще с прежним пониманием Вальки. Я мог быть в лучшем случае снисходительным к нему, — я чувствовал свое превосходство. Но через две минуты положение изменилось — теперь снисходительно говорил Валька. И я понимал, что у него есть на это право. А Сережка? Но у Сережки, как я думаю, никогда не возникало мысли о превосходстве. В моих глазах в ту пору все люди делились ни тех, кто выше меня, и на тех, кто ниже. А Сережка держался так, будто он со всеми равный и все равны ему.

И Валька, видно, сразу уловил эту разницу между мной и Сережкой. Он и говорил-то, обращаясь больше к Сережке, чем ко мне. Он немного повеселел, начал объяснять назначение разных деталей, перебирал свое богатство на столе, прикасаясь к вещам цепкими движениями тонких и нервных пальцев. Я люблю следить за такими руками — всегда кажется, что они живут отдельной, своей жизнью.

Потом мы сидели, развалясь, на кроватях, и Валька стал рассказывать про детдом, откуда он приехал к тетке, про двор, где он жил раньше, до детдома, когда была жива его мама. У них там «весело» было во дворе. Играли в карты, пили, ходили с ножами.

— Закон такой, — мрачно сказал Валька. — Или ты с ними, или… дерись чуть ли не каждый день. Пока не отвяжутся. Какой-нибудь Коля-обрезок… Вот такая будка… Глянешь — и со страха готов удирать. Убьет! А ты прут железный схватишь и идешь на него… Коленки дрожат, а идешь…

Так говорил Валька, и я вспомнил, какие у него были глаза, когда он выставил кулаки перед администратором.

— «Кто ничего не боится, не менее силен, чем тот, кого боятся все». У Шиллера есть такая строчка в «Разбойниках», — рассеянно сказал Сережка. Он был очень молчалив, словно к чему-то прислушивался, словно зарождалась и нем какая-то мысль и он боялся упустить ее.

— А я с тех пор ничего не боюсь, — мрачно сказал Валька. — Вы там в кино наверняка подумали: «Психованный какой-то»… Подумали?

— Я подумал, — честно признался я. Мне хотелось во всем соглашаться с Валькой, чтобы ему стало спокойнее.

— Ну вот! — Валька и вправду обрадовался. — А я не  психованный, нет. Просто я не боюсь этого администратора, и никого не боюсь, и не боюсь, когда бьют. Вот меня бьют, а мне не страшно. Больно — одно, страшно — другое, и мне не страшно, — повторил он теперь уже хвастливо.

Назад Дальше