«Дорожкин, опять вы манкируете уроками?» — говорила она, и это звучало гораздо величественнее, чем если бы она сказала просто: «Опять ты прогулял физику?»
Как часто случается с добрыми людьми, Анна Николаевна больше всего боялась «распустить» класс и потому бранила нас, кричала на нас что есть мочи, широко раскрыв глаза. Она любила нас и опекала и потому не жалела ни сил своих, ни голоса, и так она кричала в разных классах уже три десятилетия подряд, отчего голос ее давным-давно осип, и хриплые ее крики никого больше не пугали и не раздражали.
Мы даже по-своему любили Анну Николаевну. Мы гордились, например, что она очень хорошо знает немецкий и является соавтором учебника для седьмого класса. Во всяком случае, когда я начинал свои «пушкинские» беседы с Ирочкой Петровской, я первым делом сообщил ей, что наша Анна Николаевна — автор учебника. И это произвело впечатление на Ирочку.
Надо еще сказать, что немецкий Анна Николаевна вдалбливала в нас с поразительной настойчивостью, я бы даже сказал — с ловкостью. Другого слова не подберешь. Тут был какой- то фокус: как ей удавалось делать это среди невообразимого шума, царившего на ее уроках? Вопреки нашему абсолютному презрению к немецкому языку?..
Сережкин прогул не остался незамеченным.
— Вы начинаете манкировать уроками, Разин! — гневно кричала Анна Николаевна, тыкала пальцем в журнал и устремляла на Сережку испепеляюще-пронзительный взгляд, словно хотела вырвать ответ из самой глубины его души. — Вы мне не нравитесь, Разин! Вы мне все меньше и меньше нравитесь!
Нетрудно представить, какую тревогу подняла она, когда заметила, что Сережка стал дружить с Валькой Дорожкиным. Она считала, что отличники должны дружить с отличниками, троечники — с троечниками, а двоечники вовсе не должны ни с кем водиться, но день и ночь сидеть над книгами и подтягиваться. Сережка в ее глазах был потенциальный отличник, а Валька — явный двоечник, и следовательно, ничего хорошего от их дружбы ожидать было нельзя. Дорожкин плохо повлияет на Разина — это Анна Николаевна считала неминуемым.
— Так что же вы предлагаете, Анна Николаевна? — спросил ее как-то Сережка, терпеливо выслушав очередную тираду.
— Оставьте Дорожкина в покое!
— Aber das ist unmoglich! — почти ласково сказал Сережка с великолепным о-умляут.
Анна Николаевна просияла. Ее легко было обезоружить любой немецкой фразой, все равно какого смысла — лишь бы по-немецки, а красивым о-умляут можно было искупить куда более серьезные, чем Сережкнны, грехи.
Все же она сказала:
— Послушайте, Разин, мне интересно: вы боитесь чего-нибудь? Вы, и этот ваш новый друг, Дорожкин, и вообще все? Раньше учащиеся боялись, например, что их исключат из школы, вызовут родителей… А теперь? Есть у вас какой-нибудь страх? Ну хоть перед будущим, что ли, — ведь вы сознательный человек!
Сережка подумал и спросил:
— А вы боитесь чего-нибудь, Анна Николаевна?
— Ну вот видите, — обиделась сначала Анна Николаевна. — Вы и меня, кажется, совсем не боитесь… Или не уважаете? — И добавила с некоторым вызовом: — А я боюсь! Боюсь, что урок будет сорван, боюсь не справиться с работой, получить замечание на педсовете… Это же нормально, Разин!
— По-моему, нет, — сказал Сережка. — Никто ничего не должен бояться.
— Menschen ohne Angst! — пробормотала Анна Николаевна, и было непонятно, то ли она довольна разговором, то ли огорчена.
У меня тоже были неприятности из-за Вальки, но не в школе, а дома. Мама моя исправно ходила на классные собрания и немало наслышалась про этого кошмарного Дорожкина, двоечника, прогульщика и шута. И когда на вопрос: «Где был?» — я все чаще стал отвечать: «У Дорожкина», — мама качала головой и приговаривала точно так же, как Анна Николаевна: «Не правится мне эта дружба, не нравится».
Только мама, конечно, не кричала. Мама ни разу в жизни не кричала на меня.
Всем не нравилась наша дружба, а нам — нравилась. Много раз мы отправлялись после уроков бродить по радиомагазинам. Это было любимое Валькино занятие, а нам с Сережкой было все равно, где ходить. Магазинов в городе было три, они находились в разных районах, так что, пока обойдешь их, часа два-три пройдет. Вальке никогда не нужно было ничего определенного, он ничего не искал, он ходил смотреть, что сегодня есть на прилавке. Истинную, не магазинную ценность деталей он знал превосходно и всегда мог определить, что действительно нужно для настоящей «машины» — так он называл приемники, а что «заваль». Деньги, хоть и понемногу, ему давала тетка. Дорогие детали он выменивал на более дешевые, но дефицитные. В радиомагазинах всегда толкались любители и шел свой торг.
— Только олухи рыщут по прилавкам, спрашивают, предположим, импортный малогабаритник, — объяснял Валька. — Разве найдешь его, когда нужно?
Он покупал все впрок — авось пригодится, вещь ценная.
Сам-то я привык вот так проводить время, но Сережка меня удивлял. Давно ли это было? «Только субботы и перемены… Нет, перемены роскошь». И вот пожалуйста. Я был готов вслед за Анной Николаевной признать, что Валька дурно влияет на Разина.
Теперь я стал немного понимать Сережку. Он был неспособен на обычные, неглубокие отношения. Он не умел «быть знакомым» и даже не умел дружить в общераспространенном смысле слова. Он умел только любить. Ему было хорошо с Валькой, потому что он любил его, любил глубоко и пылко. За что? Я мог бы пояснить, но к чему! Разве такие вопросы задают?
Сережка любил Вальку, и потому он не обращал внимания на все его глуповатые шуточки, дурацкий тон. Он не собирался «исправлять» Вальку ни в каком отношении. Он увидел в Вальке то, чего никто не видел в нем, потому что никто в целом миро, кроме тети, Вальку до тех пор не любил.
…А я любил их обоих. Сережку я любил давно. А Вальку — Вальку я полюбил в тот самый миг, что и Сережка. Любили ли они меня? Не знаю. Я сознавал их превосходство над собой, но мне было хорошо и в Валькиной комнате, где мы чаще всего собирались, и у Сережки. Валька подтрунивал надо мной, над тем, что я профан в технике. Я тоже не оставался в долгу, и отношения у нас были отличные. Со временем мы даже стали вдвоем говорить о Сережке. Валька ругал его, а я, конечно, защищал. С Сережкой же о Вальке мы не говорили — как, уверен, не говорили они вдвоем и обо мне. С Сережкой такие разговоры были невозможны, он уходил от них. Только однажды, сразу после истории в «Орионе», когда я начал рассуждать о случившемся, Сережка сказал:
— Валька достоин лучшей жизни и лучшего характера…
Я запомнил эти его слова именно потому, что не очень понял их, и долго над ними думал.
21
К концу девятого класса у Вальки накопилась уйма двоек и появилась вполне реальная угроза остаться на второй год. Сережку, по-моему, не интересовали даже собственные его отметки, не говоря уже о Валькиных. Валька ходил мрачный: от этих неприятностей у него все чаще болела голова, он злился, ругался с учителями, и выхода, кажется, не было. Сережку мы видели только в школе — он изобрел какую-то теорию грандиозных масштабов и сидел над ней не вставая. Что-то про гравитацию, силу тяжести, — он однажды приводил мне свои соображения, и я вроде бы все понял. Но с тех пор прошло слишком много времени, чтобы я мог повторить его объяснения.
Сережка был поглощен открытием, и когда я рассказал ему про Валькину беду, он не сразу понял, в чем дело.
— Какая же тут беда? Это так просто уладить, — сказал он.
Вечером мы пришли к Вальке. Валька валялся на кровати с физикой в руках и тосковал. Странички раскрытой геометрии были прижаты на столе куском засохшего батона, рядом стояла бутылка из-под кефира с грязным стаканом.
Сережка походил по комнате, потом скомандовал:
— Вставай, одевайся!
— Куда еще?
— Вставай, вставай!
— Голова болит.
— Вставай, пойдем ко мне. На неделю. Больше времени нет. Но больше и не нужно.
Сережка сам сложил Валькин чемоданчик, с которым тот ходил в школу, я написал записку Валькиной тете, и мы отправились.
— Ты думаешь, в геометрии ничего интересного? — говорил Сережка по дороге. — А там есть занимательные вещички. Пойдем, пойдем, я тебе покажу.
Валька шел за Сережкой, как больной за врачом, — не очень надеясь на исцеление, но покорно. Словно его вели в больницу.
Мы подошли к дому Сережки. Я завидовал ему, что он может решиться на такое предприятие, не спрашивая маму, и сказал об этом.
— Так ведь все понятно, — удивился Сережка. — Спать будем вот здесь. — Он показал на раскладушку. — Поместимся. А с обедами что-нибудь сообразим. Заниматься — по восемнадцать часов.
— Я не смогу по восемнадцать, — пожаловался Валька.
— Посмотрим!
Мне было поручено поговорить с Анной Николаевной и попытаться что-нибудь объяснить ей. Сережка объявил, что всю неделю ни он, ни Валька не будут ходить в школу. Я должен был по три часа в день заниматься с Валькой литературой.
— Но ни минутой больше — три часа. Рассчитай, чтобы все успеть, — сказал Сережка.
Он командовал, как полководец, у которого план сражения готов и никакие обсуждения не допускаются.
Самое удивительное, что я, например, ни минуты не сомневался: все так и будет, как говорит Сережка. Они с Валькой пройдут почти весь девятый класс за неделю. Валька скептически хмыкал, но просвет уже показался перед ним, и он повеселел.
Разговор с Анной Николаевной вышел тяжелым. Она заявила, что это блажь, что ничего из Дорожкина не выйдет, что хватит его тащить, что ему даже полезно остаться на второй год, а еще полезнее — идти работать и что она не позволит манкировать уроками.
— Смотрите мне, Полыхин! — пригрозила она, хотя я-то ходил в школу исправно.
Тогда я сказал, как велел Сережка. Я сказал:
— Извините, Анна Николаевна, но Разин велел передать: пусть хоть из школы исключают — не придут. Придут через неделю. — И, увидев, что Анна Николаевна готова взорваться, я поспешно добавил уже от себя: — Ну пожалуйста, ну пусть попробуют, а?
Не знаю, что больше подействовало, угроза или мольба, но Анна Николаевна махнула рукой и грозно сказала:
— Только пусть занимаются!
И они стали заниматься. Даже если бы педсовет осаждал их комнатушку за кухней, чтобы вести их в школу, они все равно занимались бы.
Я очень хорошо представляю себе, как все это выглядело бы, скажем, на экране кино. Валька сидит на раскладушке, по-турецки поджав ноги, а Сергей ходит перед ним — два шага вперед, два назад. Смена кадра: я хожу перед Валькой с книжкой в руках и пересказываю ему «Обломова». Валька, дурачье, конечно, не читал Гончарова. Еще кадр: Валька за столом, Сережка висит у него за спиной и толкует: «Главное — установить связи между идеями, ясно?» Наплыв: они хлебают суп тут же, не отрываясь от книг. Еще наплыв: крупным планом спящие лица, рядом, на узенькой раскладушке. Спокойное Сережкино и Валькино тревожное. Если бы все эти кадры положить на бодрую музыку да хорошо смонтировать, возможно, получилось бы и ничего, хотя это было бы и не совсем ново.
Но на самом деле бодрой музыки не было. Заниматься по восемнадцать часов Валька оказался не в состоянии, он и двенадцать еле высиживал. Пробудить у него интерес к биологии не смог даже Сережка. Это озадачило его: он не представлял себе, как же учить, если неинтересно? И в конце концов махнул рукой: «Пусть по биологии будет двойка и переэкзаменовка. За лето что-нибудь придумаем».
Валька оказался великим нытиком. Он не верил в успех и не хотел прилагать слишком больших усилий. Сережка измучился с ним за эту неделю. Но он ни разу не довел дело до ссоры, ни разу не пригрозил, что бросит, и ни на минуту не усомнился в целесообразности предприятия. Он добился бы своего, если бы Валька был не живой человек, а просто деревянный чурбан в самом прямом смысле этого слова. Он заставил бы чурбан встать и идти отвечать геометрию, литературу или химию.
Когда неделя кончилась и затворники появились в школе, Сережка сам обегал всех учителей и уговорил их спросить Вальку «в последний раз». И тут Валька наконец проснулся и поднатужился. Он выкладывался до конца; он даже учительницу биологии не то обманул, не то утомил своим упорством — и получил тройку. И перешел в десятый.
Мне, помнится, очень хотелось сделать из этой истории поучительный для Вальки вывод — ну, вроде того, что нельзя так запускать уроки. Но стоило мне начать свою речь, как Сережка прервал меня:
— Валька ведь не собак гонял, — сказал он. — Пусть его по радиотехнике спросят, хоть за третий курс. Пусть спросят! Выкарабкались — и хорошо. И о чем тут говорить?
22
Я молча снес этот упрек, уже привыкнув к тому, что у Сережки на все какой-то неожиданный взгляд. Я не мог и предполагать, и Сережка тоже не знал этого, что история с Валькой будет иметь последствия не столько для Вальки, сколько для самого Сергея. А последствия были, хотя обнаружить их можно лишь теперь, спустя много лет. Тогда все события казались равнозначными, случайными, они выстраивались в цепочку, в которой ни одному звенышку нельзя было отдать предпочтения — все они были одинаково малозначительны и одинаково важны.
Мы — Сережка, Валька и я — были странными друзьями, если мерить наши отношения общепринятыми мерками. И все из-за Сергея. Как бы ни были мы близки, он едва заметно, но решительно отдалялся от меня и от Вальки, словно охраняя себя от наших посягательств.
Сережка спросит: «Ты сегодня свободен?» — «Занят», — отвечу я и знаю: он не станет спрашивать, чем же я занят, и не станет уговаривать пойти с ним. Хоть бы он обиделся, что ли, потащил меня с собой или сказал бы: «Да брось, какие там у тебя дела!» — чтобы я мог обидеться на него. Нет. Он принимал отказ со спокойствием, которое просто оскорбляло меня, казалось равнодушием. Я не понимал, что Сережка охраняет свой внутренний мир и потому он не позволял себе вторгаться в мир чужой.
Мы все трое оставались как бы порознь. Нам, например, была совершенно несвойственна обычная в дружбе ревность. У меня были свои друзья и знакомые, у Вальки свои, со станции юных техников. Он делал с ними приемники и вел торг деталями. У меня были свои истории, у Вальки свои. Если я хотел, я мог вывалить эти истории в общий, так сказать, котел и встретил бы сочувствие (если бы я нуждался в нем), или помощь, или совет, или ласково-ироническое отношение. Но если я предпочитал умолчать, никто не касался моих историй. Это была в высшей степени необременительная дружба.
Однако вот эта самая необременительность и обременяла меня. Выражение неуклюжее, согласен, но, пожалуй, точное. Мне бы хотелось большей близости, даже зависимости. Я как раз и не умел устанавливать границы между мною и окружающими людьми (и немало настрадался от этого и в юности, и теперь, в нынешней моей жизни).
Но вот история с Валькой… Что-то в этом роде было необходимо Сергею. Пространство населено плотно — в нем нет пустоты. Чтобы пробить скорлупу собственного мира, надо вторгнуться в мир чужой. Переступить границы своего «я» можно только одним способом — вмешавшись в дела соседа, распорядившись — хоть немножко — жизнью другого человека.
Впервые Сережка проявил непрошеную заботу, взял на себя ответственность за кого-то… И — попался, как попадаются все. Барьеры рухнули.
«Улитка, улитка, выстави рога — дам тебе хлеба, кусок пирога…»
Сережка и вправду сначала «выставил рога» из своего домика, а теперь и вовсе высунулся наружу. И сразу выяснилось, что и он довольно беззащитен, что и ему нужна поддержка. Или хотя бы участие. Поддержка и участие— «кусок пирога», на который рассчитывает даже самая стойкая улитка.
Я думаю, если бы не эти происшествия с Валькой, я бы никогда не узнал Сережкиной истории. Прежний Сережка не стал бы делиться со мной. Молчал же он целый год.
Это было летом, сразу после недели безжалостных занятий. Получив последнюю свою тройку, Валька слег в постель. У него раскалывалась голова, его тошнило, и женщина-врач из районной поликлиники поинтересовалась: