Старик закрыл глаза и отключился от происходящего, поехал куда-то в карете. Его любимое занятие — так уезжать со всех заседаний и педагогических советов.
Глава седьмая
По широкой главной лестнице Малого зала Консерватории медленно поднимался композитор Савин-Ругоев, органист-англичанин, переводчица и официальные лица — работники Госконцерта.
— Мистер Грейнджер никак не может привыкнуть, что у нас органы не в храмах, а в концертных залах, — сказала переводчица, изящная белокурая девушка. — Органист рядом с публикой, для которой играет, и он артист, поверьте, — это большое удовольствие. Органист — подлинный участник концерта. — Переводчица улыбнулась. Она не только передавала содержание того, что переводила, но старалась передать и эмоциональную окраску.
Мистер Грейнджер энергично кивнул. В темно-синем камзоле, высокий, сухощавый, коротко стриженный.
— И потом, аплодисменты… В храмах они запрещены, — сказала переводчица. — Мистер Грейнджер счастлив был выступать в Советском Союзе. Он постоянно чувствовал публику. Был прямой контакт. Орган приравнен к концертным инструментам.
Мистер Грейнджер опять энергично кивнул.
Савин-Ругоев, мистер Грейнджер и официальные лица вошли в Малый зал. Навстречу им направились Всеволод Николаевич и Ипполит Васильевич.
В глубине сцены имелась дверь. Она была полуоткрыта, и через нее в зал смотрели молодые аккомпаниаторы. Обсуждали.
— Читала беседу с журналистами? Его спросили: «А разве Баху не понравился бы рояль?» Он ответил: «А разве Рембрандту не понравился бы фотоаппарат?»
— Посмотрите на Ипполита: кавалерист!
К наблюдательному пункту подошла Евгения Борисовна:
— Серьезнее надо быть.
— А мы серьезные, Евгения Борисовна.
— Не чувствуется. — Евгения Борисовна посмотрела на Киру Викторовну.
Кира Викторовна нервничала и не пыталась этого скрыть. Около Киры Викторовны стояла старушка, преподаватель хорового класса. Прижимала к груди пачку нот, футляр с очками и камертон.
— Этот мистер… — бормотала старушка. — У ребят руки и ноги отнимутся. Кирочка…
Евгения Борисовна подошла к Кире Викторовне:
— Снимете своих из программы?
— Нет.
— Ладя Брагин еще не пришел. Я проверяла.
— Знаю. Я тоже проверяла.
— Снимите.
— Благоразумие губительно для музыки. — Ничего иного Кира Викторовна сейчас ответить не могла.
— Господи, Кирочка… — бормотала старушка. — Отчаянная вы душа.
Евгения Борисовна пожала плечами. На лице ее было не только сожаление, но и участие. Она, в сущности, добрая женщина.
У наблюдательного пункта толпа увеличивалась. Всем любопытно было поглядеть в зал. Концерт на высшем уровне. Не Москва ль за нами!
— Как ваш трубач? Жив? — спросили преподавателя в военной форме.
— Трубач — это воин, — сказал преподаватель. — Меч он носил с обломанным острием специально, и единственным его оружием была труба.
Говоря эту храбрую речь, преподаватель не отрывал глаз от щели в дверях.
— Трубачи, вперед! — пошутил кто-то.
— Пора. Давно пора! — неожиданно проскрипел голос старика Беленького.
Все в страхе оглянулись. Еще бы! Только что своими глазами видели старика рядом с Савиным-Ругоевым и мистером Грейнджером, и тут… нате вам!
Но это подошел «музлит» и проскрипел голосом Ипполита Васильевича. Как всегда, он был в тюбетейке.
— Не преступно, но… — засмеялись молодые аккомпаниаторы и посмотрели на всякий случай, где Евгения Борисовна.
А в зале гости, Ипполит Васильевич и директор обменивались рукопожатием, звучали слова приветствий.
— Мистер Грейнджер говорит, — сказала переводчица, — что в детстве у него имелось только пианино и он учился на нем как на органе. Мануальная клавиатура соответственно была…
Мистер Грейнджер провел в воздухе пальцами, исполнил пассаж.
— А педалей не было, конечно. И мистер Грейнджер вынужден был просто ногами давить пол вместо педальных клавишей.
Органист смешно запрыгал, нажимая в пол то пятками, то носками ботинок.
— И еще петь партию ног, — сказала переводчица, улыбаясь. Казалось, она едва сдерживалась, чтобы не запрыгать, как мистер Грейнджер. — Или заставлял петь отца, который сидел рядом. В органной музыке, говорит мистер Грейнджер, очень важны ноги. Надо правильно думать ногами, если ты хочешь быть исполнителем, а не просто гудеть на органе.
Англичанин казался добродушным, веселым. Его танец ног всех рассмешил.
— Мистер Грейнджер хотел увидеть ваших… злодеев, — сказал Савин-Ругоев Всеволоду Николаевичу. — Я счел возможным пригласить его.
Органист энергично закивал:
— I'm glad that I've come.[6]
— И я очень рад, — вежливо улыбнулся Всеволод Николаевич.
— Он, конечно, очень рад, — подтвердил Ипполит Васильевич. — Вчера даже звонил в колокола. Переводить не обязательно. — Это Ипполит Васильевич сказал уже переводчице. Она ему нравилась.
Один из работников Госконцерта попросил сказать мистеру Грейнджеру, что в Советском Союзе только за последние годы построено тринадцать больших органов и четыре учебных.
— Поразительно! — воскликнул англичанин. — Меня это не перестает удивлять.
Но тут в лице его произошла перемена, голос начал звучать резко. Переводчица спешила за словами мистера Грейнджера. На ее лице тоже произошла перемена.
— Но чтобы не снизилась ответственность учеников перед инструментом! Он требует необычайной серьезности. Как сказал Матисс, когда рисуешь дерево, надо чувствовать, как оно растет… Это в полной мере относится и к органу. И я беспощаден, если чувствую непонимание инструмента. Фальшь! Готов закричать петухом!
Переводчица закончила перевод. Но мистер Грейнджер повторил почти угрожающе:
— Да! Петухом, джентльмены!
Всеволод Николаевич, кажется, был вполне согласен, что надо кричать петухом, а Ипполит Васильевич, беспечно постукивая палочкой, отправился вдоль кресел выбирать себе место.
В артистической комнате единственный рояль был завален запасными смычками, перчатками, букетами мимозы, дамскими сумками. Но это не мешало аккомпаниаторам присаживаться к роялю. Они вытесняли друг друга со стула, говорили:
— Дай прикоснусь.
На внутренней лестнице, которая соединяла балкон Малого зала с артистической, стояли ребята с инструментами. Кто упражнялся беззвучно, кто тихонько тянул смычком по струнам, кто подклеивал ноты клейкой лентой. Девица баскетбольного вида дышала на гриф контрабаса и на струны — разогревала инструмент. Литавристы барабанили палочками с войлочными наконечниками по футлярам от виолончелей. Мальчик с флейтой наблюдал за литавристами. У него был забавный шнурочек первых усиков. Этот шнурочек помогал ему быть снисходительным. Мальчик спросил литавристов:
— Ученые зайцы, а спички вы умеете зажигать?
Литавристы молча продолжали барабанить.
Двое пианистов разговаривали, тоже пытались шутить:
— Я что, я за себя не волнуюсь.
— Ты за композитора волнуешься?
— Сопереживаю.
Ребята подходили, и каждый просил: «Дайте ля», и подстраивал инструмент. Нота «ля» звучала повсюду. Она кружилась в воздухе, как большая назойливая муха.
Прошел мальчик с трубой, а с ним преподаватель в военной форме. Оба были полны достоинства, решительности; мужчины идут совершать ратный подвиг. Звуков трубы всегда боялись побежденные, как величайшего позора. Почувствуют ли себя побежденными гости в зале? А вдруг не захотят?
Павлик Тареев был в белой рубашке и в маленьком черном галстуке — подлинный музыкант, артист оркестра. Перед Павликом стоял рабочего вида человек, большой, сильный. Одет он был в новенький костюм и в новенькие ботинки. Павлик по-деловому оглядел его.
— Ну как? — с беспокойством спросил человек.
— Гармонично, папа.
Если сын был преисполнен солидности, то отец, напротив, был растерян, потому что оказался в незнакомой обстановке. Павлик первым в истории семьи стал музыкантом, и семья никак к этому еще не привыкнет. Тем более, Павлик и дома учит жить, провозгласил единовластие и заставил всех полюбить скрипку или подчиниться ей.
Промелькнула Алла Романовна с хозяйственной сумкой, раскрыла в артистической окно и положила между рамами свертки.
— Я родителей не привел, — сказал юный композитор друзьям. Сегодня он сделал уступку обществу — он был не таким лохматым, и вместо клетчатой рубашки на нем была белая, и тоже с маленьким черным галстуком.
— А мои сами пришли.
— Мои сами не придут. Не рекомендовал, и все.
В это время раздался несмелый женский голос:
— Юра…
— Тетя? — сказал композитор. — Я же не рекомендовал! — И он сурово взглянул на тетю.
— Извини, ты забыл носовой платок. Мы с дядей вынуждены были… — Сзади тети маячила фигура дяди. — А мама с папой…
Тут на тетю очень выразительно взглянул дядя.
— Ты не рекомендовал, и они не придут, — поспешно сказала тетя.
Появился Гусев. Погрыз ноготь на указательном пальце, сказал:
— Концертируете? Одобряю.
Подергал своего друга, юного композитора, за черный галстук и ушел. Может быть, опять в библиотеку, может быть, в Государственный музей, в отдел музыкальной культуры, может быть, в Центральный музыкальный архив, а может быть, в архив Дома Глинки. Татьяне Ивановне он разрешил присутствовать на концерте. Она ему сейчас не нужна. Бетховен тоже иногда предоставлял Цмескалю свободу.
Сидела в артистической Чибис. Вместо привычных зимних ботинок она была в туфлях на каблуке. Чибису сегодня хочется быть нарядной. Хотя играть на органе в туфлях на каблуках очень неудобно.
Чибис смотрела в сторону Андрея, который стоял у окна. Она понимает, надеяться не надо — Андрей не обратит на нее внимания. Но ничего поделать с собой она не может. Кто-то умеет быть сильнее обстоятельств, она не умеет. Пыталась, столько раз. Давала себе слово. Самое решительное, последнее. А может быть, никто никогда и не борется с обстоятельствами, а только делает вид, что борется?
Андрей стоял мрачный и неразговорчивый. Ему не давало покоя его вчерашнее поведение. Кому и что он доказал? Себе самому что-нибудь доказал? Рите? Только на Овчинникова произвел впечатление. С чем вас и поздравляем. Рита сидит в зале. И ребята сидят. Что они думают о нем! А тут еще опять этот Ладька. Все на месте, его нет. Трубадур.
На Франсуазе сегодня не было сережек и браслета — серебряного колесика, а был повязан огромный бант, сверкал, переливался. Но на щеку пришлось наклеить пластырь. Правда, Франсуаза надеялась, вдруг случится чудо: зрители за бантом не увидят пластыря. Франсуаза примерялась, укладывала на плечо скрипку. Маша помогала ей, поворачивала бант, словно пропеллер самолета, чтобы не мешал скрипке. А Маша сама была в белом платье, легком и коротеньком и чем-то напоминавшем маленький абажур на тонкой стеклянной свече. От волнения Машины щеки покрыты румянцем, руки тихонько дрожат, и поэтому тихонько вздрагивает бант, который она поворачивает на голове Франсуазы.
Павлик втолкнул в зрительный зал своего отца. Сказал ему:
— Не волнуйся.
Отец кивнул. Он постарается не волноваться.
В зале было много народу. В основном родители и всех степеней родственники. Похоже на школьное собрание, на котором прочтут отметки. Родители и родственники достали носовые платки, нервничали. Многие из них сами бы, конечно, вышли на сцену, взяли бы трубы, скрипки, барабаны, сели за рояли и все исполнили. Так родителям было бы куда спокойнее.
Сим Симыч проверил на ребятах — на ком был маленький черный галстук, — как галстук надет. Такой же галстук был и на самом Сим Симыче, конечно. В нем он ходил уже с утра.
Сидели бабушка и дедушка Чибиса. Одеты были старомодно и очень аккуратно. На бабушке — темное гладкое платье, сверху накинута шаль. Дедушка — в поношенном костюме, но отпаренном, чтобы не блестели швы.
— Оля печальная, молчит, — сказала бабушка. — Все последние дни такая.
— Человек молчит, значит, человек думает. Мыслит, — решительно сказал дедушка.
— Сложное вступление в шестом такте. Не успеет взглянуть в зеркальце на первую скрипку, — не успокаивалась бабушка.
— Это место знает наизусть. И будет смотреть только в зеркальце.
— Туфли надела новые. На каблуке. — Бабушка понимала, как это опасно, когда играешь на органе на педальных клавишах и туфли у тебя новые и на каблуках.
Старик начал раздражаться:
— Туфли я потер наждаком. И хватит. Прекрати!
Сидела Рита Плетнева с друзьями — Сережей, Иванчиком, Наташей, Витей Овчинниковым. «Гроссы» незаметно играли в шахматы. У них был шахматный блокнот. Рита сидела независимая, в руках у нее был театральный бинокль. Он ей, по существу, не был нужен, и она его вертела в пальцах, забавлялась.
В артистической по-прежнему летала нота «ля», колотилась об оконные стекла. Хотелось ее прихлопнуть, чтобы наконец наступила тишина.
— Кто-нибудь видел Брагина? Павлик? Ты видел? — спрашивала Кира Викторовна.
— Нет, — сказал Павлик. — Я его не видел.
Сказать для Павлика «нет», «не видел», «не знаю» — не так просто.
— А ты, Маша? Не звонил он тебе?
— Не звонил, — сказала Маша.
— И нам не звонил, — сказали хором «оловянные солдатики».
Ладя иногда звонит «оловянным солдатикам». Просто так. Для смеха. Говорит что-нибудь такое: «Господинчик мой, твоего золотого папочку вызывают к директору, потому что недостаточно, ам-ам, ешь канифоли».
— Поднимите плечи, — это Кира Викторовна сказала «оловянным солдатикам», — отведите назад. Выпрямитесь. Чтобы так стояли на сцене.
Кира Викторовна сняла шерстяную кофту, набросила на плечи одному из них. Второго увернула в чей-то платок, который взяла с крышки рояля.
— Андрей, не спеши. Дай всем одновременно взять первую ноту. Должен ясно показать. Оля? Гончарова? — Кира Викторовна хотела сказать Оле, что в зале присутствует знаменитый органист, но заметила, как неспокойны Олины руки.
Тогда Кира Викторовна ничего не сказала об органисте.
— Булавки есть? — спросила она.
Оля отрицательно покачала головой.
— Принесите булавки. Ганя, у меня в сумке. Найди сумку.
Ганка отыскала на крышке рояля сумку, принесла булавки. Кира Викторовна приколола Оле плечики фартука к платью, чтобы не свалились и не мешали играть.
— Где же, в конце концов, Ладя? — И Кира Викторовна в который раз с надеждой посмотрела на дверь артистической.
— Вечно его штучки! — Андрей изменился в лице, шевельнулись, побелели скулы. — Паразит!
— А кланяться когда? — вдруг спросил «оловянный солдатик», на котором была кофта.
— Когда хлопать будут, — сказал Павлик.
— А если не будут? — спросил другой «оловянный солдатик», увернутый в платок.
— Мы скрипачи. Артисты, — сказал Павлик.
«Оловянные солдатики» вытянули шеи и попытались поклониться. Это было нечто среднее между поклоном и падением, когда говорят: «Он все-таки устоял на ногах».
На асфальте лежала скрипка. На нее надвигались колеса грузовика. Казалось, случится непоправимое, но шоферу в последний момент удалось пропустить скрипку между колесами, и она снова осталась на асфальте. Скрипку только обдало выхлопным газом и мелкими комочками снега.
Ладя изучав автомобиль «Мерседес-240», который стоял посредине мостовой на резервной зоне. Все для Ладьки куда-то исчезло — Малый зал, ансамбль, Кира Викторовна. Ладька не был плохим человеком, нет. И он никого не хотел подводить, но Ладьку помимо воли беспрерывно что-то отвлекало от того основного, чем он обязан был заниматься в данный момент. И в Консерваторию его сегодня надо было бы, очевидно, доставлять, как доставляют в магазины молоко или свежий хлеб: чтоб в закрытом виде и без остановки.
Ладя детально разглядывал «мерседес» снизу. Он знает, с чего надо разглядывать любой автомобиль. Ладька почти лежал на асфальте, подсунув под «мерседес» голову. Скрипку он положил на проезжую часть сзади себя. О ней он тоже сейчас забыл. Его интересовал «Мерседес-240». Вместо рессор — пружины, глушитель покрыт асбестом, коробка скоростей под пломбой. Крылья снизу обработаны чем-то вроде каучука, чтобы не ржавели.