Не ожидая Пашки, Русаков раскрыл окно сам, начал отпирать клетку за клеткой сам, да только праздника, каким он когда-то намечался, все равно не выходило.
Птицы про волю помнили смутно и особенного стремления к ней не проявляли. Они вроде теперешнего Пашки жались в отпертых клетках по уголкам, на хозяина поглядывали недоуменно.
Только когда Русаков стал выставлять клетки прямо на подоконник, когда настороженные клювики пичуг омыло солнечным ветром, оплеснуло запахом спелых трав, зеленых листьев и смолистым духом сосновой хвои, то первым тут очнулся верткий поползень.
Он — серо-голубоватый — скакнул на белую гладь подоконника, шевельнул крыльями сначала робко, забыто, нескладно, да вот выправился, и — порх! — безо всякого «до свидания!» скрылся за окном в кустах.
— Один удалец отчалил! Живи, друг! — махнул ему Русаков.
Такой примолвкой он провожал каждую пичугу. То же самое сказал снегирям. И каждый раз оглядывался на Пашку, как бы приглашая взбодриться и его.
Да только Пашке виделось теперь все иначе. Пашка глядел не вослед птицам — он глядел, как пустеют клетки. И чем больше становилось их, необитаемых, тем, ему казалось, непоправимее пустеет и сам дом Русакова.
Лично Русаков еще — вот он! А дом его для Пашки пустеет и пустеет. И незачем ему будет сюда с этой поры заглядывать, не к кому будет приходить; и он, как бы пытаясь все сейчас происходящее повернуть вспять, едва выговорил непослушными губами:
— А я-то, Коля... А я-то, Коля, собрался уже не когда-нибудь, а прямо завтра прибежать по нашей с тобой лесенке к тебе... Собирался примчаться к твоей автодрезине в твою бригаду... Но теперь что? Теперь это, Коля, уже ни к чему!
Пашка махнул рукой, опустил голову, а Русаков заходил по комнате из угла в угол. Потом встряхнулся, решительно снял с гвоздя клетку со щебечущим даже и в такую минуту с безунывным чижом.
Клетку он впихнул Пашке в ладони:
— Уймись! Ты ведь вырастешь — сам в какой-нибудь путь катанешь! То ли в Москву на экзамен, то ли вот в заслуженный отпуск... Упакуешь, брат, чемодан, займешь в поезде полочку, и хоть тебе что! Впереди — пол-отечества, а справа, слева за окнами — облака, небо, новые города, новые поселки, синь лесов, ширь полей!
Чиж четко повторил:
— Пили-ей!
— Слышишь? С ним тебе будет не скучно ничуть. А еще, Пашка, помни:
Да
Русаков продекламировал это стихотворение на бодрый, маршевый распев, чиж ему подсвистел. В заключение Русаков добавил:
— Вот! Придумал только что!
И Пашка полную прыгучего шороха и свиста клетку прижал к себе, Русакова попросил:
— Повтори!
Русаков песенку повторил, и Пашка, соглашаясь с песенными словами, кивнул:
— Если вернешься, то, конечно, езжай.
Он даже не стал спорить, когда Русаков сказал, что отбывает ночью, что никаких проводов ему устраивать не надо.
— Давай лучше считать,— сказал Русаков,— что прямо вот с этой минуты время пошло все ближе к нашей встрече!
И время пошло, и чижик Юлька поселился у Пашки совсем не напрасно.
При чижике грустить было недосуг, за чижиком надо было ухаживать. Дважды в день ему полагалось переменять питьевую воду, устраивать в блюдце купаленку, подсыпать то и дело в кормушку дробленую крупу, приносить свежие пучки одуванчиков.
За добрый уход Юлька отплачивал тоже не скупясь. Он отлично умел подражать многим домашним, да и не только домашним звукам. Возбужденно начирикивал, когда бабушка на кухне чистила ножом дно сковороды; звенел точно в тон, когда Пашка размешивал в чайном стакане ложкой сахар; вторил свисту электровозов на полустанке, громкому звяку выгонных буферов.
Вылетали из чижиного горлышка мелодии знакомые и Пашке, и бабушке. Так, вскоре совсем Пашка услышал от чижика мотив той, русаковской песенки:
И подхватил сам:
Бабушка спросила:
— Что за песенка? Откуда знаешь?
— Это нас с Юлькой научил Русаков.
— Да-а...— ласково вздохнула бабушка.— Да-а... Коля-то Русаков и теперь как с нами! Коля-то Русаков уехал, а нам его и на минуту не забыть...
Эту песенку вместе с Юлькой Пашка стал повторять часто. И каждый раз под эту мелодию ему чудилось: он видит, как в необъятном просторе земли по какому-то необъятному кругу сквозь рощи, поля и утреннюю летнюю рань мчится алый экспресс.
Он, экспресс, очень похож на тот, что был сохранен от беды отцом с матерью. Он весь такой же, как в то утро,— сверкающий, лишь на всем ходу из окна смотрит теперь не проезжий, незнакомый мальчик, а Русаков Николай. Он смотрит, следит в окно, как экспресс все круче да круче забирает по широкому повороту в одну сторону, радостно оглядывается на соседей-пассажиров и объясняет им: «Это мы берем направление на Кыж! А в Кыжу мой и Пашки Зубарева дом. Я обещал Пашке вернуться и вот вернусь теперь очень скоро...»
Под эту песенку Пашка теперь и жил.
Но вот нежданно-негаданно на Пашку и на бабушку навалилась новая незадача.
Приближалось первое сентября, и тут стало известно, что будущего первышонка Пашку могут записать в школу не ту, про которую думал Пашка, а только в школу-интернат. Причем в не очень ближнюю, в городскую.
Правда, и другие кыжимские ребята ездили учиться тоже в город. Ездили, потому что в крохотном Кыжу школу свою открыть было невозможно. Учеников тут набиралось — по пальцам перечтешь, да и те ученики все возрастов шибко разных. Одному надо в класс четвертый, другому в пятый, а следующему вовсе — в седьмой или восьмой...
Вот они и путешествовали на электричках; вот, когда очередь дошла и до Пашки, то в той-то известной всем городской школе сказали:
— Правильно! Из Кыжа к нам ученики ездят... Но они все старше, а ваш мальчик для самостоятельной езды мал. А раз он мал, то кто его будет сопровождать? Кто за него в пути будет отвечать? Вам самой это не под силу: вы же сама-то, извините нас, очень старенькая.
Бабушка, ясно, что растерялась, бабушка на такие речи руками развела:
— Ох, конечно... Старость не радость. Вот и сегодня до вас я дочалила едва.
— Мы вам говорим про то же... Малыша надо устраивать в интернат. Да, да! Только так.
Только такое наше с вами решение будет здраво.
Здраво ли, не здраво, так ли, не так, но вот Пашка и оказался в школе-интернате. Оказался на первый раз до школьной раздевалки, конечно, сопровождаемый бабушкой, но уже, понятно, без Юльки и, само собой, без Русакова. Русаков, как полагал Пашка, все еще на том алом, песенном экспрессе завершал тот необъятный, на полстраны круг.
В голове у Пашки от безотрывных воспоминаний, то горьких, то светлых,— ералаш полный. И учится в школе-интернате Пашка Зубарев из рук вон! А вернее: не учится пока никак.
6
Школа, куда приняли Пашку и как очень верно о ней говорила заведующая Косова,— это школа особая. И ученики в ней особые. Даже первышата.
И если по Пашке сразу видно, что он тут пока еще одиночка-чужак, то все другие мальчики, девочки мигом уж, с первой минуты, стали здесь держаться плотными, шумными компаниями. И если Пашка про себя думает: «Я кыжимский, я бабушкин...», то все остальные говорят про себя громко, вслух:
— А мы сами свои! А мы — детдомовские! Нас в эту школу привезли из детдома, и пусть все здесь будет опять, как в детдоме!
И вот кто с кем в детдоме дружил, тот с тем дружит и здесь. И вот даже в первый же день, пока учительница Гуля в класс еще не заходила, пока она ни в чем не разобралась еще сама, все стали садиться за парты кто с кем пожелает.
С Пашкой садиться, а вернее, звать его к себе не стал никто. И он приглядел себе место у самого последнего окошка. Но, оказалось, на эту уютную парту нацелился не один он. Не успел Пашка поставить на скамью новый, купленный бабушкой портфель, как — трах! — портфель от резкого удара слетел на пол, и на скамью всунулся, уселся грозно нахмуренный, стриженный накоротко мальчик.
— Вали отсюда! Это место не твое. Да и сам ты не наш!
К тому мальчику подсел другой, такой же стриженый:
— Топай, топай... У тебя даже портфель неправильный, не детдомовский! С каким-то вон девчоночьим цветочком... А у нас у всех — коричневые, простые.
Портфель у Пашки действительно был с нарисованным на тыльной стороне ярким, желто-зеленым цветком. Этот портфель Пашка выбрал в Кыжу, в маленьком магазине, вместе с бабушкой. Выбрал именно такой, чтобы цветок хоть как-то да потом напоминал Юльку, Русакова, Кыж.
Вот портфель ему сейчас Русакова и напомнил. А еще напомнил крутую лестницу у вокзала и как Русаков спустил с этой лестницы Серьгу Мазы-рина.
И Пашка, не отводя глаз от своих вытеснителей, медленно нагнулся, медленно нашарил на полу тугой, полный книжек и тетрадей портфель, ухватился покрепче за ручку, выпрямился да и всей тяжестью портфеля, всем этим грузом хлобыстнул по стриженой макушке ближайшего задиру-гонителя. Следом опустил портфель на загорбок и супротивнику второму.
Те вскочили, из-за парты шарахнулись, заорали:
— Наших бьют!
И что бы тут произошло, неизвестно. Возможно, на Пашку обрушилась бы вся детдомовская братия всем своим всегда дружным, крикливым скопом, да тут и звонок зазвенел, и один из мальчиков, худой, высокий, с тою же «прической», что у всех, занял оборонную позицию рядом с Пашкой.
Занял, крикнул:
— А вдесятером бить одного — это по-нашему? Эх, вы!
Девочки тоже загалдели:
— Не по-нашему, не по-нашему! Не по правилам!
Тот, самый первый задира, занял место со своим союзником совсем на другой парте, а Паш-киному защитнику буркнул:
— Тогда, Степка Калинушкин, ты сам с этим психованным и садись... Он тебе, глядишь, тоже отвесит когда-нибудь ни за что ни про что хорошую плюху.
— Не отвесит! — сказал Калинушкин да вот и устроился с Пашкой за одну парту.
Они потом и в столовой сели за один стол. Они и в спальне устроились рядом. Только вот соседство это их пока что получалось какое-то не очень теплое. И все потому, что как Пашка приехал в школу-интернат безо всякого желания, как вступил в первые же почти минуты в схватку с одноклассниками, а вернее, с детдомовцами, так и был постоянно не то чтобы начеку, а как бы на полнейшем отрубе от всех.
Со Степой Калинушкиным он почти и не разговаривал. Даже учительница Гуля, терпеливая, деликатная Гуля, ни на первом уроке, ни на втором, ни на третьем растормошить Пашку пока что не могла.
В своем добровольном отшельничестве Пашка вынашивал мечту: «Вернется Русаков в Кыж, увидит, меня там нет, мигом примчится в интернат, сразу все устроит по справедливости. Он быстрехонько объяснит кому надо, что мое место — в самом деле, как говорят ребята,— не здесь! Он-то сумеет получше бабушки доказать, что я должен жить дома. Что настоящие мои друзья только там. Сам Русаков, сама бабушка, чижик Юлька... Далее вон старый Платоныч, раз он дружил с отцом, то и со мной будет приятелем... Даже Серьга Мазырин, болтун, куряка, гуляка, со мной собирался наладить дружбу, и, конечно, надо ее наладить... Я не гордый! Я про то, что было на лесенке, ему напоминать не стану. Мне бы лишь вернуться... И друзей своих кыжимских я не подведу. Ездить самостоятельно в простую школу сумею. Я поленницы складывал, я ступеньки чинил, а ездить на электричке — одна забава! Сел, в простую школу приехал, поучился, кати к друзьям домой! А в интернате с кем дружить? С кем, о чем толковать? Степа Калинушкин, и тот ничего не поймет, потому что он сроду Кыжа не видывал... Нет, надо ждать Русакова!»
7
Но Русаков в интернат, а, значит, и в Кыж все не ехал и не ехал.
А тягостные дни шли и шли.
На уроках еще ничего. На уроках Гуля Пашку тревожила, да тут же от него и отступалась. На уроках отбываешь всего часа четыре, а куда девать время остальное?
Можно, конечно, ходить на прогулки. Но ходить надо строем, парами. И детдомовские ходили, против строя не очень бузили; даже Степа Калинушкин ходил, далее тот, Пашкин, супротивник со своим подпевалой ходил, но привыкшему к кыжскому приволью Пашке такие прогулки казались тягостней уроков... Будто ведут тебя на веревочке, как телка.
Можно было, конечно, заниматься в кружках рукоделия. Да вот вели их все какие-то тетки, и там надо было или вышивать, как девчонка, или резать ножницами цветную бумагу, клеить обрезки на белый лист. Клеить, чтобы получались солнце, дома, деревья. Все это опять же было как бы понарошку, и у приученного к настоящей работе Пашки вызывало презрение. Наконец Пашка сам нашел себе дело более серьезное, более мужское.
В преддверии скорых холодов в интернат заявился слесарь-сантехник. Черноусый, в брезентовой робе, с чемоданом, полным всякого нужного инструмента, он был одновременно похож и на Русакова, и на Серьгу Мазырина. На Серьгу слесарь смахивал тем, что от него шибко наносило табаком, и, разговаривая с воспитателями, с ребятишками, он все время похохатывал, а Русакова он напоминал своей деловитостью.
Слесарь даже во время уроков заходил прямо в классы, выстукивал, чуть ли не как доктор, выслушивал отопительные батареи, затем, подмигнув ребятишкам, удалялся в класс другой. Заглядывал он и в школьные чуланы, даже в подвал. Работал он во время уроков, во время переменок и после уроков. И вот Пашка очень быстро присоединился к нему.
Сначала, когда слесарь мелькал то тут, то там на этажах, Пашка в свободное свое время ходил за ним вслед вместе с другими мальчиками на правах общих. А когда слесарь в одну из счастливых для Пашки минут принялся в полутемном коридоре разбирать ржавую, старую батарею, когда он потянулся неудобно к раскрытому чемодану с инструментом, то Пашка мигом присел на корточки, ключ, какой надо, а в общем-то разводной, универсальный, подал слесарю прямо в руку.
— Ого! Будешь, паря, моим подсобником,— сказал сразу слесарь.
И Пашка был у него подсобником весь остальной день. А на другой раз, на другой день вышла из своего кабинета Косова. Она пристально, изучающе вгляделась в работу слесаря. Потом сказала:
— Вы знаете, рядом с моим кабинетом в умывальной комнате все время капает кран. Слышно даже через стенку, мешает думать, работать... Нельзя ли устранить течь?
— Можно! Раз, два-с, прямо при вас! — хохотнул слесарь.
— Так быстро? Ну уж! — не поверила Косова. — Пойдемте, глянемте...
И слесарь поднял свой чемодан, махнул Пашке:
— Пошагали!
— Но мальчик этот вам зачем? — спросила Косова.
— Мой сподручник! — засмеялся слесарь. И тогда Косова кивнула: