— Воронов, — вызвал учитель и строго поглядел на класс.
Алёшка охотно пошёл к доске. Он хорошо знал рельеф Азии, мысленно он даже наметил воздушную трассу вокруг материка, и когда рассказывал, то весь этот громадный, ещё не виданный простор представлялся ему как живой — в дремучих лесах, в тёмных плоскогорьях, мощных реках, омываемый тремя океанами, и было радостно думать, что всё-таки когда-нибудь он полетит над всей этой огромной землёй.
Степан Иванович одобрительно кивал седобородой большой головой.
— Так, так, отлично… Ну, покажи главнейшие реки Азии.
Алёшка, четко водя указкой, перечислял:
— Река Лена с притоками Вилюй и Алдан… Пограничная река Амур с главным притоком… — он на минутку остановился, припоминая нерусское звучное название.
— Сунгари, — громко шепнул Пашка.
Алешка замолчал. Он не хотел отвечать по подсказке.
— Ну? Забыл? Сунгари. Ну, дальше.
— Река…
— Ян-Чу-Джань, — опять прошипел Пашка.
Алёшка снова замолчал, только метнул на Пашку глазами.
— Ян-Чу-Джань, Ян-Чу-Джань, — шипел Пашка, а ребята волновались, почему Воронов вдруг сбился.
— Ну, что ж ты запинаться стал? Ян-Чу-Джань… обведи.
— Я знаю её, — угрюмо сказал Алёшка и только открыл рот, чтобы назвать вторую китайскую реку, как Пашка, решив, что Воронов не знает рек, уже шипел, невинно глядя из-за переплёта прямо в глаза учителю:
— Река Хуанхэ, впадает в Жёлтое море.
Алёшка почувствовал, что от досады он уже не сможет произнести ни одного слова. Степан Иванович подбадривал его. Пашка шипел, ребята ёрзали, а Алёшка стоял столбом и только всё угрюмей сдвигал свои тонкие чёрные брови.
— Ну садись, Воронов, — печально сказал Степан Иванович и помял в кулаке бороду, — начал на «отлично», а кончил на «плохо». «Посредственно», Воронов, а жаль — поленился все выучить.
Воронов, сжав зубы, пошёл за парту.
— Воронов, — огорчённо закричала Роза Цаплина, как только прозвенел звонок, — чего ж ты, чудак, Пашку не слушал? Он по книжке. Он верно.
— Я сам всё отлично знал, — ответил Воронов громко, — я по подсказке нарочно отвечать не буду. Стрельников! Ты слышишь? Брось это! Я сам за себя отвечать хочу.
Ребята смущённо переглянулись.
— Ну и зря ты это, зря, — затрещала Роза, — ничего тут обыкновенного нет. — Она часто употребляла некоторые слова не так, как нужно.
— Знал бы, так ответил, — процедил Пашка сквозь зубы.
— Я знал! — закричал Алёшка. — А ты вот попробуй, подскажи мне ещё раз, увидишь, что будет.
— Да я наплевал на тебя, раз ты зазнавала такой! — закричал в свою очередь Пашка. — Подумаешь, герой.
Это слово точно ударило Алёшку. Ему показалось, что Пашка намекает на то, что Алёшка не стал героем-лётчиком, что Пашка знает Алёшкину мечту и смеётся над ней… Алёшка рванулся к Стрельникову, но звонок прозвенел, и Нина Петровна вошла в класс…
Она тоже сегодня спрашивала, а спрашивала она строго и все подсказки слышала.
«У Нины Петровны очки, потому она всё слышит», — жаловалась Роза Цаплина. И Алёшку опять вызвали.
— Ну, Воронов, — сказала учительница, ободрительно улыбаясь, — исправляй отметку за письменную — отвечай…
С волнением вышел Алёшка к доске, однако задача показалась ему не очень страшной; в этих правилах он уже немножко разбирался.
Стараясь не выдать волнения, Алёшка начал решать задачу и, хотя с трудом и медленно, но верно, как казалось ему, сделал первые два вопроса. А дальше дело почему-то остановилось. Алёшка составил пропорцию, стёр, задумался, невольно оглянулся на класс — ребята опять ёрзали на местах. Стрельников, очевидно уже решив задачу, открывал и закрывал рот, как рыба без воды. Увидев, что Алёшка взглянул на него, он презрительно сощурился и закрыл рот.
— Подумай-ка, Воронов, — значительно произнесла Нина Петровна, — подумай. Задачка простенькая.
Алёшка глядел на доску, бормоча про себя:
— Если высота обратно пропорциональна длине, то… — начал снова писать пропорцию, холодея от страха, и вдруг услышал, как
Пашка, не выдержав, очень тихо, но как будто в самое его ухо прошептал так, что ни преподаватель, ни ребята не услышали:
— Прямо… Прямо…
Алёшка взглянул на свою пропорцию, — верно, у него было обратно пропорционально, а надо прямо… И вдруг вся задача, весь ход решения от этой одной подсказки стал ему ясен. Он уже стремительно поднёс мел к доске, но тут же, вспомнив перемену, опустил руку.
— Ну, Воронов, что же дальше? Ты подумай, как надо, — говорила Нина Петровна, почти подсказывая и морщась, словно от боли. А Алёшка, зная теперь всё, стоял неподвижно, нестерпимо стыдясь и краснея, уже глядя не на доску, а на носки своих красноармейских сапог.
— Ничего не знаешь, Воронов, дай дневник, — с отчаянием сказала Нина Петровна и записала ему в дневник «плохо».
Что-то вроде лёгкого стона прошло по классу; Алёшка не мог ни на кого взглянуть.
— Воронов, — прибавила Нина Петровна, — ты должен ходить на дополнительные, как все отстающие.
Сразу же после звонка Алёшка подошел к группе ребят, где Пашка что-то развязно рассказывал. «Про меня», — мелькнуло у Алёшки.
— Стрельников, ты зачем мне опять по арифметике подсказывал? Я ж тебя предупредил, я ж просил тебя.
Алёшка начал задыхаться от обиды и горя.
Пашка торжествующе прищурился и, заложив руки в карманы, качнулся перед ним, невысокий и щуплый на вид.
— Скажи, что ты и это знал. А ну скажи, что знал.
Алёшка не нашёлся сразу, что ответить.
— Так что ж ты фасонишь? — торжествующе крикнул Пашка. — Чего ты, говорю, героя корчишь?
— Ты… ты не смей мне про героя! — задыхаясь, крикнул Алёшка. — Ты посмей ещё только раз про героя…
Вместо ответа Пашка ударил Алёшку в грудь — так неожиданно и резко, что Алёшка качнулся, потом рванулся к Пашке. Ребята замерли. Но Алёшка вдруг сжал кулаки и вытянул руки по швам.
— На мне форма, — сказал он, как будто бы для одного себя.
— Форма, форма, — взвизгнул Пашка, — лезет в глаза своей формой…
—
На мне форма, — повторил Алёшка, — я её соблюдать должен. Я с гражданскими драться, форму позорить не имею права. Я сам за себя должен отвечать. А ты к форме — уваженья не имеешь… Ты её позоришь. Ты… ты… белогвардеец после этого, вот кто.
Пашка покраснел, потом побледнел, разинул рот, и вдруг из выпуклых глаз его, как из лейки, брызнули слёзы, и его всегда самоуверенное, презрительное лицо жалко исказилось, стало каким-то стареньким.
— Ты таким словом не смеешь… У меня отец красногвардейцем был! — крикнул он сквозь слёзы. — Я тебе помочь хотел… А ты не смеешь меня бело…
Он захлебнулся слезами и побежал в уборную.
4
Тяжело было на душе у Алёшки весь этот вечер.
На дополнительные он не пошёл и то злился на себя, зачем не послушался Пашкиной подсказки, то обещал всё-таки побить Стрельникова, то вспоминал его щуплую фи гурку и искажённое от обиды лицо и снова мучился от стыда и злобы.
— Ох, зря, ох, зря я так выругался. Ведь он, верно, помочь хотел… Да, а зачем он насчёт героя? Гад… Не его дело. Герой. Верно, что герой — плохие отметки получать. «Без арифметики лётчика не получится», — начальник тогда говорил.
Алёшка уткнулся лицом в подушку.
— Эх, не вышло, не вышло ничего. Скучно-то как. Уехать, что ли? Поскитаться по свету, как Сенька Пальчик? Эх, Сенька Пальчик, где-то он теперь? Поди, в море моется. А море-то синее-синее, в руку его зачерпнёшь, оно и в руке синее…
Алёшка вспоминал Сеньку с его оттопыренными ушами, Сеньку, внезапно появившегося у вагонов, Сеньку, с которым он рвался к Ленинграду, к месту своей мечты, — и так захотелось Алёшке увидеть Сеньку. «Сенька весёлый был… приятельский», — думал Алёшка, и так жалко почему-то стало себя, таким он себе противным сегодня в школе показался и таким замечательным, пока сюда ехал, что слёзы, словно соль, выступили у него на глазах. Он лежал, уткнувшись лицом в подушку, страстно тоскуя.
— Алёшка, — вдруг пробасил над его ухом Мишка, — ты чего валяешься? Живот болит?
Алешка поднялся с подушки; в казарме был полумрак, где-то играло радио, и все казалось печальным.
— Живот болит? — со страхом переспросил Мишка, точно его самого сейчас должно было схватить, и протянул Алёшке наполовину обгрызенную толстую соевую конфетку. — На, съешь… Это от живота помогает…
— Нет… Голова болит… — неохотно соврал Алёшка.
— Ешь, всё равно. Она и от головы помогает…
И Мишка сунул Алёшке конфету чуть не в самые губы. Алёшка с отвращением откинулся назад.
— Да нет, понимаешь, не то что сама голова, а вроде как в ухо стреляет, — врал он, пытаясь избавиться от Мишкиной конфеты.
— В ухо стреляет? О-о! А как? Как из пушки или как из винтовки?
Алёшка задумался.
— Как из пулемёта, понимаешь.
— Как из пулемёта? О-о! Ну, ешь тогда… Если как из пулемёта, то она помогает… Мне как начнёт в уши стрелять, как начнёт — я всегда соевые батоны ем, сразу проходит…
Тяжело вздохнув, Алёшка съел конфету; она оказалась довольно вкусной, несмотря на то, что была обсосана.
— Прошло? — с тревогой спросил Миша.
— Что? Ах, ухо-то… Проходит.
— Теперь уж только как из винтовки, да?
— Уж только как из нагана.
— Вот видишь! — вскричал Мишка и вдруг, сообразив что-то, добавил: — Знаешь, если я на барабане играть не научусь, я военным доктором буду…
И он сделал очень серьёзные глаза; но сегодня болтовня Мишки только раздражала Алёшку. Хотелось поговорить — не о себе, о чем-нибудь другом — с серьёзным человеком. Тоска забирала всё сильнее.
— Где Вася? — спросил он Мишку.
— В третьей аудитории сидит, рисует что-то. Ты к нему? Ну иди… А я на кухню пойду, меня дневальный зачем-то просил зайти. Уж надо зайти… придётся…
Алёшка вяло потащился по коридору, с завистью послушал, как в ленинском уголке смеялись над чем-то бойцы, тихо вошёл в третью аудиторию. Васька сидел за крайним столом и старательно чертил что-то, его остренькое лицо разгорелось, кончик языка был высунут, — Васька уверял, что язык ему помогает писать и рисовать. Когда Алёшка подошёл к товарищу, тот стыдливо прикрыл рукой чертёж и сказал:
— Это пока военная тайна, Алёшка, уж ты не сердись…
— Ладно, ты черти, я не смотрю… Я всё равно знаю: по радио что-нибудь изобретаешь? Да? Ты не говори, не говори… Да?
Васька молча кивнул головой, заглянул под ладонь и счастливо улыбнулся.
— Ладно, черти, я не буду мешать, — грустно сказал Алёшка и неожиданно для себя добавил: — А я сегодня «плохо» по арифметике получил… уж второе… в четверти, наверное, «плохо» будет.
— Ой! — воскликнул Васька, с жалостью поглядел на Алёшку и нечаянно отдёрнул руку от чертежа. Алёшка успел прочитать: «Проект радиотелеуловителя»…
— Алёшка! А товарищу Егорову сказал?
— Нет… Чего я ему буду говорить, послезавтра дневник будет проверять — сам увидит… А может, пропустит эту шестидневку.
— Нет, Алёшка, ты скажи, — умоляюще повторил Васька, а сам опять заглянул под ладонь на чертёж. — Ты скажи… Он такой, он придумает, как помочь…
Алёшка уже досадовал, что начал этот разговор: «Вот и Васька жалеет… и все жалеют, точно я какой больной… Ну конечно, — удачи у них. Ваське чертёж интересен, а не я… и правильно. А я по арифметике приземлился…»
— Ну ладно, ты черти… Ты интересное придумал. А я пойду, — сказал Алёшка.
Он чувствовал себя очень одиноким; опять вспомнился ему колхоз Заручевье, поляна, путь, Сенька… «Что ж не едет он, Сенька-то? А я и сфинкса не нашёл, тоже забыл… Ох, плохо всё, плохо…»
В этот день, под выходной, сыгровки не было, но Алёшка тихонько прошёл в оркестровую и вынул из футляра свою флейту. «Как это Дмитрий Иванович играл — то, на заре?» — вспоминал Алёшка и, поднеся флейту к губам, припомнил — точно внутри что-то пропело — первый, долгий и чистый звук пастушьего рожка… «Это фа, должно быть». Он дохнул, взял фа — верно. Тот же звук, но ещё чище… А следующий? Алёшка прислушался к своему воспоминанию. Ля. Он взял ля — верно, получалось. Так, прислушиваясь к невидимому рожку, медленно, с поправками, а потом уверенней сыграл он протяжную, унылую и радостную мелодию, ту особую мелодию старого пастуха, которой много лет начиналось утро лесной деревни И когда-то давным-давно, до революции, и в годы гражданской войны, и теперь — в мирном, богатеющем колхозе.
Алёшка глубоко вздохнул, улыбнулся сам себе, а в сердце всё появлялись новые звуки: вот это рожок проиграл, а вот жаворонок поёт — с дрожью, с замиранием… Похоже, ведь похоже!..
И лес гудит, и из-за речки слышится песня… а теперь всё как бы вместе играет, и вот вдруг самолёт летит… Он на басах летит, жужжит, громко, гордо, но рядом и тоненькая, высокая нотка тянется — потому что самолёт высоко… А потом затих вдали, уже не поймёшь, — может быть, это даже пчела в цветке.
И уж вечер наступает — опять та же пастушья мелодия, только потише, потому что всё за день наработалось, всё затихает…
Дверь негромко хлопнула, Алёшка отнял флейту от губ; в оркестровую вошёл товарищ Егоров. Тоненький и невысокий, он легко касался ногами пола, шёл, точно сейчас затанцует, и, глядя на него, трудно было представить, что этот человек храбро и беспощадно бился с басмачами и целую ночь лежал в колючках, терпя страшную муку, когда на спине у него кровоточила пятиугольная звезда…
И голос у него был твёрдый и лёгкий, и глаза твёрдые и светлые; Алёшка всегда светлел, когда его видел, и сейчас доверчиво улыбнулся и подумал опять: «Что бы братом моим он оказался».
— Что разучиваешь, Алёша? — спросил Егоров.
Алёшка смутился немного.
— Я так… Это я сам от себя сочинял, товарищ начальник.
— А ну сыграй, — сказал Егоров и встал, немного расставив ноги и склонив голову набок, весь — слух и внимание. Алёшка играл, волнуясь и путаясь. Егоров слушал, слегка дирижируя бровями.
— Хорошо, — сказал он, дослушав, и помолчал. — Задушевно.
Это было любимое слово Егорова, и этим словом он выражал самые разные свои, но всегда самые хорошие оценки и чувства.
— Очень задушевно, — повторил он и, внимательно взглянув Алексею в глаза, негромко прибавил: — Это ты, Алёша, я так понимаю, родину вспомнил, колхоз свой.
— Да, — прошептал Алёшка, боясь, что заплачет от грусти и благодарности к Егорову, — Заручевье…
Это славно, Алёша, родное место в песне вспомнить… или боевое, оно ведь всё равно что родное, кровное… Это славно, это я тоже люблю.
И, устремив светлые глаза куда-то мимо Алёшки, Егоров негромко пропел своим высоким и твёрдым голосом:
Ой, сорву, сорву да с дуба ветку,
Пущу вдоль по Дону…
Ой, плыви, плыви да ты, моя ветка,
Ко штабу родному…
Он оборвал песню, улыбнулся, вздохнул…
— Хорошая песня… А у тебя, Алёша, кое-что резковато, но ты ведь ещё работать будешь?.. Вот у тебя там, после дудочки-то, ля, си…
Егоров тихонько спел.
— А ну-ка попробуй си-бемоль… Ведь нежнее выйдет?..
Алёшка попробовал, — верно, получилось гораздо лучше, нежнее.
— Я тебе записать помогу, чтоб не забылось… Ну, а теперь спрячь, Алёша, инструмент да скажи-ка мне, как это ты по арифметике «плохо» заработал? И что ж ты мне об этих трудностях сразу не доложил.
«Васька сказал», — сообразил Алёшка, и сердце у него замерло. Но товарищ Егоров смотрел ласково и твёрдо, как будто бы всё ещё говорил о песне, и Алёшка почувствовал, что может сказать сейчас Егорову всё…
— Товарищ Егоров, — горячо проговорил он, — я вас обманывать не хотел… Я всё думал, что сам догоню. Отстал я очень… Я догоню, товарищ Егоров, я сам всё пойму. А вы не думайте…
— Да что ты, Алёша, — спокойно перебил Егоров, — что ты — о двух головах, чтоб самому себе непонятное объяснять? Сам, сам… Товарищи-то, которые сильнее тебя, отказались помогать тебе, что ли?