Tatay Sandor
(1910–1991)
Kinizsi Pal
Budapest 1966
Шaндор Тaтаи
Повесть
Перевела с венгерского Е. Терновская
«Витязь с двумя мечами» — так называется повесть современного венгерского писателя Шандора Татаи, рассказывающая о народном герое Венгрии Пaле Кuнижи и выходящая на русском языке уже второй раз.
Пал Кинижи, богатырь, герой многих легенд, жил во времена короля Мaтьяша (1458–1490), когда венгерский народ боролся за свою независимость против турецких и немецких поработителей.
О подвигах Пала Кинижи сложено немало легенд, и его имя верно хранит история Венгрии.
Повесть очень живо, порой в форме народных преданий рассказывает о жизни и приключениях Пала Кинижи, о его весёлом товарище, «лежебоке короля» Буйко, о прекрасной Йoланке, верной подруге Кинижи.
I. Йонаш, большой медведь
Рос в лесу могучий дуб. Вырос он как раз на том месте, где, сбегая вприпрыжку с двух горных круч, звонко журчали два ручейка. Ручьи щедро поили водой его корни, оттого и сделался он великаном. Люди втроём не могли обхватить его ствол. Дуба, равного этому, в горах, в поднебесье и то не сыскать, а здесь, в долине, где ручьи-близнецы дружно струились, замедлив бег, он казался отцом лесов, величаво вздымавшимся над рощами вязов и стройных берёз. Он широко простёр свои ветви, и отодвинулись деревья поменьше, уступив исполину дорогу… Дивясь и внимая, окружили они его в почтительном отдалении, словно дети — сказочника-деда.
Этот зелёный великан был любимцем Пала Кuнижи. Юный Пал был так же силён и могуч и так же выделялся среди одногодков своих, как дуб-великан средь деревьев в лесу. И так же, как дуб, он был одинок. На мельнице отца Пал трудился за троих, а когда кончалось в ларях зерно или иссякала в водоёме вода, он немедленно отправлялся в лес к своему любимцу. Забравшись в его густую листву, ложился навзничь на самую развесистую ветвь и, закинув руки за голову, глядел в синеющее сквозь просветы небо. А на дубе том лежать-то лежи, да, чур, в оба гляди, а чуть задремлешь — мигом рухнешь на землю. Ну, и Пал приходил сюда не за тем, чтоб нежиться под сенью зелёных дубрав: здесь, в уединении дремучих лесов, мысль его вольно парила над миром. И виделось юному исполину в мечтах, как странствует он по белу свету. Закованный с головы до пят в броню, он идёт разить немцев и бритоголовых турок… «Справедливость!» — таков его неизменный девиз. А кто сражается за правое дело, не может знать поражений.
На поле брани, в крови и в дыму, победа ему не изменит, и тогда, мечтал Пал, он станет великим полководцем, соберёт несметное войско и на знамени его начертает: «ЗА СПРАВЕДЛИВОСТЬ!» С этим войском он пройдёт по целому свету и повсюду сметёт неправду и зло, а потом его верные воины, приставив к ноге боевое ружьё, накрепко станут на страже вечного мира и вечной справедливости.
Такие мысли бродили в голове Пала в предрассветный час и того знаменательного дня.
Мельница стояла неподалёку от леса, и Пал с ранней весны до поздней осени спал на крыльце. В небе едва занималась заря.
Круглый месяц, струя серебристый свет, ещё висел над дремлющим краем, когда Пал сквозь сон услыхал чьи-то жалобные стенания. Он проснулся. Слух, привычный к лесным звукам, сразу уловил, что где-то в чаще плачет маленькая косуля. Всякий знает: так горько плакать может только попавшая в беду косуля. А кажется издалека, будто плачет и жалуется обиженное дитя. Сердце охотника и то дрогнет от сострадания, когда услышит он стоны раненой лани.
Пал мигом вскочил с постели, быстро накинул на себя одежду и поспешил в лесную чащу, откуда доносился жалобный плач. Он продирался через густой кустарник, заглядывал под деревья, сквозь пышную листву которых с трудом пробивался ранний солнечный луч, трижды перепрыгивал через излучины ручья, но голос косули словно бы удалялся и удалялся. Потом внезапно затих.
Пал подошёл к своему любимцу дубу и, как всегда, улёгся на развесистую толстую ветвь.
Уже рассвело, когда жалобные стоны косули вновь пробудили его от грёз. Сейчас они слышались совсем близко. Пал спрыгнул с дуба и бросился на поиски. Пробежав шагов сто, он раздвинул кусты и увидел косулю. Крохотную косулю и огромного мохнатого медведя.
Неизвестный охотник оставил в берёзовой роще силок, в него-то и угодила ножкой косуля. А страшный мохнатый зверь уже раскрыл пасть — вот-вот он щёлкнет зубами и полакомится жертвой беспечного браконьера. Если б косуля была на свободе, ни за что не догнал бы её косолапый! Увы! — сейчас она была беззащитна. Вон как облизывается мохнатое чудовище. Видно, голод не тётка, раз медведь медлит, не убирается восвояси при виде Пала.
«Голыми руками он меня не возьмёт» — так, должно быть, думал медведь и встал на задние лапы, решив разделаться сперва с человеком. И вот он растопырил передние лапы, собираясь намертво зажать жертву. А много ли надо здоровенному медведю, чтоб подмять безоружного человека? Совсем легонько прижать к себе либо шлёпнуть, играючи, лапой — глядишь, человек не пикнул и повалился будто подкошенный.
И вот огромный медведь и Пал Кuнижи стоят один на один. Да только медведь и моргнуть не успел, как Пал сам прыгнул на зверя и, прежде чем тот сомкнул объятия, так сдавил его поперёк туловища, что хрустнули могучие медвежьи кости. Потом ещё раз обнял «по-дружески» — из медведя и дух вон. Отпустил его Пал, и громадная туша шумно и грузно повалилась на землю.
Маленькая косуля будто оцепенела, поражённая невиданным зрелищем. Но, когда Пал подошёл к силку, она опять зарыдала, заметалась в отчаянии.
— Успокойся же, глупенькая, не сломай себе ногу. Да не бойся, не бойся, я тебя не обижу, — приговаривал Пал, освобождая из капкана перепуганную, дрожавшую от страха косулю. Взяв её на руки, он погладил косулю и отпустил на волю.
Не помня себя от радости, свободная лань, словно молния, мелькнула в кустах и исчезла.
А медведя, что весил, наверно, десятка полтора пудов, Пал взвалил на плечо и, беззаботно насвистывая, двинулся берегом извилистого ручья.
Вода из ручья, вдоль которого шёл с добычей юноша, приводила в движение мельницу старика Кинижи. Ручей был неглубокий, но резвый и быстро наполнял водоём. Благодаря ему редко оставался без воды старый мельник. Мельница стояла немного в стороне от деревни, как раз в том месте, где ручей вытекал из леса, с мельницы крикнешь — в деревне слышно и в некотором отдалении от замка, высившегося на зелёном холме.
Первой на мельнице поднималась старая тётушка Оршик. Вот и сегодня, едва рассвело, добрая старушка взяла лукошко и засеменила во двор. Она кашлянула тихонько, и на звук её голоса мигом откликнулись из закута свиньи, приветствуя хрюканьем приход хозяйки. Однако тётушка Оршик выпустила сначала кур. Куры ночевали на небольшом чердаке, устроенном под крышей в свином хлеву. Лучшего места для ночлега и не придумать: не забраться туда плутовке лисе. А надо сказать, что полчища лис разгуливали по лесной опушке без всякого зазрения совести. Утки и гуси ютились под закутом — там было вырыто просторное подполье, заботливо вымощенное, без единой щёлки, так, чтоб крысам несподручно лазить. Стоило какому-нибудь вороватому хищнику крадучись подобраться к этой маленькой крепости, как свиньи принимались визжать, гуси гоготать, утки крякать, куры кудахтать, петух кукарекать; тут же с грозным лаем выбегала собака — словом, поднимался такой галдёж, что лесной разбойник пускался наутёк и бежал без оглядки до снежных вершин, если, конечно, не успевал угодить на зуб прыткому четвероногому сторожу.
Тётушка Оршик отворила дверцу, и вмиг вся ватага кур и цыплят вихрем вырвалась из курятника. Вот одна, вон другая, захлопав крыльями, взлетели, уселись на край лукошка и давай клевать ячменное зерно.
— Кш-ш, бесстыдницы! — прикрикнула старушка, смахивая на землю назойливых птиц. Потом она выпустила уток и гусей и тогда уж рассыпала по земле зерно. — Цып-цып-цып! Ути-ути-ути! Тега-тега-тега! — приглашала старушка птиц, а просить их вовсе не надо было.
Куры, утки и гуси клевали ячмень и пощипывали друг дружку, стараясь выбрать зёрнышко послаще. Тем временем тётушка Оршик дала корм свиньям и подошла к крыльцу.
— Эй, мальцы! — крикнула она. — Палко! Буйко! Вставайте! Солнышко давно припекает!
— А-а-а-а-а-а! — послышался с крыльца тягучий зевок — не зевок, а, скорее, ослиный рёв. Да только странный, глухой, словно шёл из глубокого колодца. Потому что на рассвете, когда защебетали пернатые обитатели леса, Буйко сердито сунул голову под подушку. Под этим укрытием его и мухи не кусали, и он сладко храпел недолгое время, пока не поднимал его с постели пронзительный голос тётушки Оршик.
«Самая золотая старушка на свете, — размышлял Буйко о своей хозяйке, — если б только по утрам не голосила так громко, что даже под подушкой в ушах звенит».
— Вставайте, вставайте, мальцы!
Тут подушка взлетела вверх, и на крыльце появилась всклокоченная голова. Такая взлохмаченная, что, как ни старайся, не взлохматишь сильнее. Вдобавок к тому же вся в трухе, потому что под подушкой лежала голая солома.
— А я-то здесь всего-навсего один, — объявил Буйко. — Да хоть и один, зато самый лучший!
— Где ж опять Палко? — запричитала старуха. — Ох уж и парень! Вечная забота мне с ним.
Буйко заковылял с крыльца во двор и опять зычно зевнул:
— А-а-а-а! Где ж ему быть? Ясно как день: по лесу шастает. Ночь напролёт глаз не сомкнёт. Охо-хо! Самое лучшее дело на свете — спать, да вот помеха: больно ночь коротка.
— Это для тебя-то ночь коротка? Да ты ведь с курами и петухами укладываешься.
— Эх, тётушка Оршик, тётушка Оршик! Знаешь ли ты, что в тех краях, откуда я родом, там, где горы вздымаются до самых небес, в этот час спится крепче всего? В моём благодатном родимом краю трижды пропоют петухи, прежде чем солнышко позолотит вершины высоких гор. А здесь — здесь петух один раз прокричит, солнце уж припекает брюхо бедного Буйко.
Подул ветерок, и тётушка Оршик поспешила в кладовую за бобами. Она пересыпала их из корзины в корзину, а ветер тем временем подхватил зерно и усыпал землю да ноги Буйко. Буйко и не заметил: он рассказывал о местах, в которых родился и откуда ему пришлось бежать, спасаясь от свирепых владетельных князей. Ну и деспоты, ну и тираны! Не было житья там бедному парню, коли не хотелось служить ему в их разбойничьем войске.
— Ладно, ладно, замолчи наконец, король лежебок.
— Король лежебок? — подхватил Буйко. — Нет, нет, это не я. А вот лежебока короля — это я. Известно ли тебе, тётушка Оршик, как благородно ремесло лежебоки? Делать ничего не надо, знай себе спи, а тебя, лежебоку, отборными яствами потчуют да в самом роскошном зале королевского дворца укладывают.
— Только тебя в королевском дворце и не хватает… Эх ты, куль с мукой! — И тётушка Оршик беззлобно огрела увальня по спине. — Гляди-кось, весь дымишь от муки. Ну, ступай, Буйко, да за работу скорёхонько принимайся. Сейчас тут будут с зерном от хозяина замка.
Поплёлся Буйко на мельницу с надутым лицом.
— Только одно и слышишь: «Ступай, Буйко… Поворачивайся, Буйко». Вот возьму рассержусь — и поминайте как звали: вернусь в свои родимые края. Слыхал я от людей, будто король Матьяш[1] сокрушил наших буйных господ!
Грозиться-то парень грозился, а толку что? Ведь ни за какие сокровища в мире не согласился бы Буйко покинуть старую мельницу, а главное, молодого мельника — Пала Кинижи.
Ну вот, едва убрался со двора Буйко, как за спиной у тётушки Оршик кто-то страшным голосом зарычал: «Урр-урр!»
Повернулась она, не помня себя от страха. А там Пал стоит, и на плече у него медведь горой вздымается. Выронила старушка из рук лукошко, вскрикнула, сердечная, не своим голосом и схватилась рукой за сердце.
— А-ай, напугал! Как напугал свою старую кормилицу!
А Пал захохотал, да так громко, что далеко в лесу, словно гром, прокатилось эхо. Вот каким был он весёлым и сильным и какое доброе сердце билось у него в груди! Сбросил Пал медведя на землю и наклонился к старухе.
— Не сердись, тётушка Оршик! В следующий раз я принесу тебе певчую птичку либо лукошко спелой ежевики.
Услыхав, как смеётся Пал, приплёлся с мельницы Буйко, увидел медвежью тушу и всплеснул руками.
— Ух ты, ух! Вот это медведище! Откуда ты его приволок, хозяин мой Палко? Да это же сам Йонаш — гроза пастухов… Как ты его осилил? — Буйко подошёл ближе и, хоть рука его малость дрожала, погладил по шерсти мохнатого зверя.
А Пал за спиной у Буйко возьми да шевельни носком сапога тушу, а потом ка-ак заворчит. Буйко вскрикнул, прыгнул и одним махом взлетел на куриный насест… Но сразу же, устыдившись собственной трусости, медленно, с опаской спустился вниз.
— Скажи правду, косолапый, ведь ты мёртвый? Ведь ты пошутил, верно? Сам посуди, на что это похоже: быть живым и пугать бедного Буйко?!
Когда же он убедился, что медведь и в самом деле мёртв, стал клянчить у Пала:
— Отдай мне, хозяин мой Палко, медведя. Обещай, что отдашь. Ты погляди, какой у него язык красный.
— Зачем тебе медведь, Буйко?
— А я себе из шкуры подстилку сделаю. Вот уж мягко спать будет.
— Так и быть, медведь твой! — согласился Пал. — Бери и успокойся.
Ухватил Буйко зверя, а с места сдвинуть не может. Пришлось за дело взяться Палу; поднял он медведя и понёс в сарай — пусть до вечера полежит, а потом они его освежуют. Буйко держал медведя за хвост, а был он малый с придурью и оттого в своём глупом веселье сложил с ходу песню и тут же её пропел:
Если дохлый был медведь,
Буйко сможет одолеть
Дохлого медведя!
На свою постель без шуму
Буйко приспособит шубу
Этого медведя!
Ты, медведь косолапый,
Не сердись на меня![2]
Подняли парни тушу и на двух крепких верёвках втащили под потолок. Потом Буйко пошёл на мельницу смазать вал к началу работы. А Пал ненадолго вернулся к тётушке Оршик. Старушка держала на коленях корзину, перебирала бобы и тихонько всхлипывала.
— О чём закручинилась, тётушка Оршик? Может, разобиделась на меня за медведя?
— Знаю, не обидишь ты меня, голубчик. Вспомнилось мне, что сегодня ровнёхонько двадцать лет, как напали на нас окаянные турки.
— Расскажи, тётушка Оршик, как это было! — попросил Пал.
— Эх, Пал, большое дитя, сколько раз ты об этом слышал!..
— Теперь в последний… Была, значит, ночь…
— Ну, слушай, — вздохнула старуха. — Была ночь, глухая да тёмная, хоть на куски ножом её режь. Доброго отца твоего не было дома. Ушёл он за горы траву искать — сильно ты тогда расхворался. Все мы — твоя матушка, сестрица да я — сидели у твоего изголовья. Светильник наш давно погас, а мы все сидим во тьме, не спим. Вдруг видим: за окнами багровое зарево. Выбежали во двор — вся деревня огнём полыхает. Плач стоит над деревней, крики, стоны, слышится дробный стук копыт. Конский топот всё ближе, ближе. И вон оттуда, где дорога спотыкается о пригорок, вылетают турецкие спаги[3] с факелами в руках… Мы со всех ног бросились в дом.
— Будь я тогда постарше, тётушка Оршик, всех бы злодеев язычников своими руками уложил.
— Мал ты был ещё, голубчик. Так мал, что на ладони моей умещался… Будто снежная лавина с горы, неслись на нас окаянные турки. А дверь мы в переполохе забыли запереть, и ворвались они, нехристи, в дом. Сразу накинулись на мать и сестрицу. А я хвать тебя на руки да шмыгнула в окно. И в лес! Ноги мои в ту пору бегали куда быстрей, чем сейчас. Ума не приложу, откуда взялись у меня и сила, и ловкость, чтоб залезть с тобой на высоченный дуб. Знаешь ведь дуб, что стоит на том месте, где сливаются два горных ручья. На этом-то дубе просидели мы с тобой до самого утра. Боязно было спуститься с него: дитя на руках, а кругом зверьё дикое шныряет да воет. Вот и сидела на дубе, ждала, пока рассветёт. Потом — чу! — кричит твой отец, и вышли мы с тобою из леса. Труп твоей матери лежал на дороге. А сестрицу, что была собой так хороша, как ты силён, никогда мы больше не видели.