Omnes eodem cogimur, omnium
Versatur urna serius ocius
Sors exitura et nos in aeternum
Exilium impositura cymbae
[9]
.
Да, для него эта вот настоящая жизнь — вопреки всей её скуке и всем её печалям — была единственной стоящей жизнью; всё остальное — только «изгнание»! Кажется почти невероятным, чтобы человек, придерживающийся таких убеждений, способен был хоть раз в жизни улыбнуться!
И многие в наши дни, боюсь, даже веря, что загробное существование гораздо более реально, чем Гораций мог себе представить, всё же относятся к нему как к своеобразному изгнанию ото всех радостей жизни, тем самым принимая теорию Горация, и говорят себе: «Станем есть и пить, ибо завтра умрём»
[10]
.
Мы посещаем места зрелищ, такие как театр, — я говорю «мы», ибо ведь и я хожу на спектакли, когда рассчитываю посмотреть по-настоящему хорошее представление — и держим на расстоянии вытянутой руки, если это удается, мысль, что можем не вернуться живыми. И как знать, дорогой друг, чьё терпенье ведёт тебя через это болтливое предисловие, не таков ли и твой жребий — среди самого легкомысленного и необузданного веселья почувствовать острую боль или смертную тоску, провозвестницу конечного перелома, в нерешительном удивлении увидеть беспокойных друзей, склонившихся над тобой, услышать тревожный шёпот их дрожащих губ: «Это серьёзно?» — и в ответ на это: «Да, конец близок» (и как же по-иному видится вся Жизнь, когда эти слова произнесены!) — как знать, говорю я, не случится ли всё это с тобой, сегодня же вечером?
И осмелишься ли ты, зная это, сказать самому себе: «Ну, возможно, эта пьеса и впрямь безнравственна: положения, возможно, слишком уж сомнительные, диалог чересчур энергичный, ужимки с намёком. Не могу сказать, будто совсем всё это извиняю, но написано так талантливо, что, право слово, стоило посмотреть. Впрочем, завтра я начну более строгую жизнь!»
[11]
— но развитие
[12]
, чьё самоё имя служит символом Любви: «
[13]
— чьё предназначение на земле состоит в том, чтобы помогать и облегчать страдания тех, кто в болезни и в печали!
«Прощай! Одно скажу лишь я:
О брачный гость, поверь —
Верней мольба, коль любишь всех,
Будь птица то иль зверь;
Верней мольба, коль любишь всех,
Велик он или мал,
Ведь любит Бог не только нас,
А всех, кого создал»
[14]
.
ГЛАВА I. Меньше хлеба! Больше пошлин!
...а затем все эти люди завопили вновь, причём один, возбуждённый больше прочих, запустил свою шляпу высоко в воздух да выкрикнул (если я расслышал его верно):
— Кто это орёт за Под-Правителя?
Да все орали, но за Под-Правителя или за кого-то другого, разобрать было мудрено; некоторые выкрикивали: «Хлеба!», другие: «Пошлин!» — но выглядело так, будто никто не знает, чего же все они на самом деле хотят.
Это буйное скопище я увидел из столовой губернаторского дворца, выглянув в раскрытое окно через плечо Лорда-Канцлера, который вскочил на ноги тотчас, как послышались первые крики, словно бы он уже ждал их, и бросился к тому окну, из которого открывался наилучший обзор рыночной площади.
— Как это всё понимать? — то и дело вопрошал он, ни к кому не обращаясь, пока, сцепив руки за спиной, в развевающейся мантии скорым шагом мерил комнату. — Таких громких криков я ещё не слыхивал — тем более в этом часу утра! Да ещё с подобным единодушием! Вот вы — не находите это весьма необыкновенным?
Я сдержанно отвечал — мол, на мой взгляд, требования у людей разные; но Канцлер только руками на меня замахал.
— Да ведь слова-то одинаковые, уверяю вас! — выпалил он, после чего, основательно высунувшись из окна, прошептал какому-то человеку, скрытно стоящему снаружи: — Пусть-ка собьются потеснее. Правитель вот-вот войдёт сюда. Дайте им знак начать движение строем.
Его слова явно не предназначались для моих ушей, но я невольно подслушал, ведь мой подбородок почти что уткнулся в канцлерово плечо.
Забавен был вид этого «движения строем»: беспорядочная процессия мужчин, марширующих подвое, начиналась у другого конца рыночной площади и необычным, зигзагообразным манером приближалась ко Дворцу, нелепо лавируя подобно паруснику, прокладывающему себе путь против неблагоприятного ветра — так что голова процессии была зачастую дальше от нас в конце одного галса, чем когда она завершала предыдущий.
Было, однако, очевидно, что делалось это по команде, ибо, как я заметил, все глаза были устремлены на человека, стоящего под нашим окном — того самого, которому Канцлер непрерывно что-то нашёптывал. Этот человек держал в одной руке свою шляпу, а в другой — маленький зелёный флажок, и когда он взмахивал флажком, процессия продвигалась поближе, когда он опускал флажок, люди бочком отодвигались подальше; когда же он взмахивал своей шляпой, они принимались истошно вопить хором: «Ура! Не-ет! Консти! Туцья! Меньше! Хлеба! Больше! Пошлин!»
— Довольно, довольно, — прошептал Канцлер. — Пусть чуть-чуть подождут, пока я не скажу. Его ещё нет!
Но в этот момент огромные раздвижные двери комнаты рывком растворились, и он, обернувшись, виновато рванулся встретить Его Высокопревосходительство. Однако это был всего лишь Бруно, и Канцлер, округлив уста, с облегчением выдохнул воздух.
— Привет, — сказал малыш, обращаясь, в своей обычной манере, одновременно и к Канцлеру, и к прислуге. — Кто-нибудь видел Сильвию? Я ищу Сильвию.
— Она, я полагаю, у Правителя, вшство! — ответил Канцлер с низким поклоном. Довольно неуместно, подумал я, применять подобный титул (а ведь вы и без моего пояснения отлично поняли, что он означал не что иное как «Ваше Королевское Высочество», сжатое до одного слога) к мальчугану-крохе, чей отец являлся всего-навсего Правителем Запределья; однако извиним пожелавшего блеснуть Канцлера: не зря провёл он несколько лет при дворе Сказочной страны, где и овладел почти невозможным искусством произнесения одиннадцати слогов как одного-единственного.
Но Бруно не за поклонами сюда пришёл; он выбежал из комнаты ещё до того, как выдающееся исполнение Непроизносимого Монослога было с триумфом завершено.
А сразу же после этого издали долетел отчётливый возглас:
— Слово Канцлеру!
— Непременно, друзья мои! — отозвался тот с необычайной готовностью. — Я произнесу речь!
Здесь один из слуг, до сего момента занятый приготовлением подозрительно выглядевшей смеси из яиц и шерри, почтительно приблизился с большим серебряным подносом в руках. Канцлер надменно принял, вдумчиво выпил, благосклонно улыбнулся счастливому слуге, возвращая пустой стакан на поднос, и начал. Насколько мне помнится, сказал он вот что.
— Гм! Гм! Гм! Потерпевшие друзья, или, вернее, друзья-терпеливцы... («Зачем вы зовёте их терпеливцами?» — прошептал человек под окном.) Но я вовсе я не зову на них полиции, — ответил Канцлер. («Да говорите же, не стойте как чучело!») Я не чучело, — обиженно произнёс Канцлер, и продолжил громче, чтобы все слышали: — я хочучело... («Верно, верно!» — проревела толпа, да так громко, что совершенно заглушила тонкий писклявый голосок говорившего.) Я хочучело... — повторил он ещё громче. («Чего заладили! — прошипел человек под окном. — Что вы несёте?» А над рыночной площадью вновь, точно раскат грома, прокатилось: «Верно, верно!») — Я хочу человеческого отношения к вам, друзья мои! — закричал Канцлер, улучив момент тишины. — Но кто ваш истинный друг — так это Под-Правитель. День и ночь он печётся о вашей неправоте... я хотел сказать, о ваших правах... то бишь, о том, что вы не правы... нет... я имел в виду, что вы лишены прав. («Лучше уж молчите, — прорычал стоявший под окном. — Вы всё испортите!»)
В эту минуту в столовую вошёл Под-Правитель. Это был худой человек со злобным и хитрым лицом изжелта-зелёного цвета; и комнату он пересекал очень медленно, подозрительно глядя вокруг, как бы высматривая прячущегося где-то свирепого пса.
— Браво! — вскричал он, похлопав Канцлера по спине. — Ваша речь так и льётся. Будто вы от рождения произносите речи!
— Ни от чего другого! — смиренно заверил Канцлер. — Только от ждения рож, и Вашего Превосходительства тоже...
— Что вы себе... — начал было Под-Правитель, но вдруг осёкся. — Впрочем, ведь вы сказали — речь от ждения? Наподобие того, как мы говорим «мазь от жжения» — а, дружище?
— Скорее наподобие того, как мы говорим «резь от чтения».
Под-Правитель задумчиво поскрёб подбородок.
— Да, что-либо одно из этого, — признал он. — Но как бы то ни было, у вас здорово получается. Хочу сказать по секрету...
Тут он перешёл на шёпот, и поскольку я не мог больше ничего слышать, то решил пойти поискать Бруно.
Я нашёл малыша в передней, где перед ним стоял лакей в ливрее, который от чрезвычайной почтительности согнулся едва ли не пополам, оттопырив при этом локти, словно рыба плавники.
— Его Высокопревосходительство, — говорил почтительный лакей, — находятся у себя в кабинете, вшство! — В искусстве произношения этого слога он и в подмётки Канцлеру не годился.
Бруно засеменил дальше, и я счёл за лучшее последовать за ним.
Правитель, высокий и величественный человек с важным выражением на очень приятном лице, сидел за письменным столом, сплошь покрытым бумагами, а на колене у него примостилась одна из самых миловидных и привлекательных девчушек, каких мне только доводилось видеть. Выглядела она на четыре-пять лет старше Бруно, но имела такие же розовенькие щёчки, такие же искрящиеся глазки и схожую кудрявую шевелюру. Её живое улыбающееся личико было обращено вверх, к лицу отца, и восхищённому взору открывалась та взаимная любовь, с которой оба они — девочка, переживающая Весну Жизни, и её отец, находящийся в поре поздней Осени, — созерцали друг друга.
— Нет, с ним вы ещё не встречались, — говорил старик, — да и как: он покинул нас очень давно и всё странствовал по дальним странам в поисках потерянного здоровья — дольше, чем ты, моя маленькая Сильвия, живёшь на свете!
Тут Бруно взобрался на другое его колено, результатом чего явились обильные поцелуи, весьма замысловатые по исполнению.
— Он вернулся только этой ночью, — продолжал Правитель, когда поцелуи иссякли. — Последнюю тысячу миль или около того он двигался с особенной поспешностью, чтобы успеть ко дню рождения Сильвии. Зато он рано встаёт, и к этому часу, я полагаю, уже засел в Библиотеке. Пойдёмте-ка навестим его. Он всегда добр к детям. Вы наверняка его полюбите.
— А другой Профессор тоже приехал? — спросил Бруно. В его голосе слышался благоговейный страх.
— Да, они прибыли вместе. Другой Профессор, он, знаете ли... Пожалуй, он не приглянется вам поначалу. Он, как бы это сказать, немного мечтательный.
— Вот бы Сильвия была немного мечтательной, — сказал Бруно.
— Чего-чего? — изумилась Сильвия.
Но Бруно обращался к отцу, а не к ней.
— Она сказала, что не может, понимаешь, папочка? А на самом деле она просто не хочет.
— Сказала, что не может мечтать? — озадаченно повторил Правитель.
— Да, сказала! — настаивал Бруно. — Когда я сказал ей: «Прекратим уроки!», она сказала: «И мечтать не могу, чтобы урок уже окончился!»
— И пяти минут не проходит с начала урока, а ему уже хочется, чтобы урок закончился! — пожаловалась Сильвия.
— Пять минут уроков в день! — сказал Правитель. — Немногого же, малыш, можно выучить за такое время.
— Но это же Сильвия так говорит, — оправдывался Бруно. — Она говорит, что я не хочу учить уроки. А я ей говорю, что я не могу учить их. На это она мне отвечает, что я просто не хочу учить уроки, а я говорю...
— Пойдёмте же повидаем Профессора, — сказал Правитель, мудро избегая дальнейшего разговора. Дети, поддерживаемые за руки, спрыгнули с его колен, и счастливая троица — а следом и я — направилась в Библиотеку. По дороге я нехотя признался самому себе, что никто из всей компании (за исключением Лорда-Канцлера, и то всего один раз) даже не взглянул в мою сторону. Кажется, моего присутствия вовсе не замечали!
— Так он потерял здоровье, папочка? — спросила Сильвия, двигаясь с несколько преувеличенной степенностью, чтобы подать пример Бруно, который шествовал с другого боку… вприскочку.
— Да, но уже должен был давно найти! — а в те времена жаловался на прострел и ревматизм, и на прочее из той же области. Лечится он предпочитает только у себя самого; он весьма учёный доктор. Только представьте: он даже изобрёл три новых болезни, не говоря уже о новом для вас способе сломать ключицу.