Тройка запряженных кузнечиков - Эдуард Корпачев


Эдуард Маркович Корпачев

Трава в рост человека

Уже не рад был Авера, что забрел так далеко в луга, уже искал он обратную дорогу, какую-нибудь стежку, которую сам же и проторил, а стежки не было. Теснились травы со всех сторон, смыкались вновь, едва он разбрасывал их руками, отводил от лица, и золотистая пыльца с этих рослых трав летала над его белесой головой. И щекотно и сухо было в горле от медового запаха этой пыльцы.

Как быстро растет трава и как медленно растет человек! Ну ничего, совсем ничего вокруг не видно за высокой порослью тимофеевки, мятлика, донника, конского щавеля… Только слышен вдали стрекот сенокосилок, а где они там? И этот беспощадный, палящий зрачок солнца! Точно умоляя солнце не так жечь землю и людей, Авера посмотрел вверх, ослеп, потер взмокшей ладошкой взмокшее лицо, отчего защипало глаза. А потом, щурясь и часто помаргивая, опять обратил лицо к небу и различил какое-то облачко, похожее на застывшее белое перышко.

Как бойко растет трава и как обгоняет она в росте человека! Совсем недавно, он, Авера, обходил с отцом, директором конного завода, приднепровские угодья. Тогда еще травы были ему, Авере, по плечо. И как только налетал ветер, то валились травы и словно возникали повсюду светлые пятна. Весь бесконечный луг рябил и волновался, травяные колоски и метелки щекотали плечи. А иногда постукивали по оголенным плечам, по босым ногам и кузнечики, для которых эти луга — настоящее царство.

Они и сейчас, переполошенные кузнечики, подскакивали над его головой, путались в травах, и можно, если не лениться, любого из них накрыть ладошкой. Только зачем эти серые маленькие стрекочущие кузнечики? Пускай он, Авера, вышел на ловлю кузнечиков, да только нужны ему большие, зеленые, с твердыми хитиновыми спинками — такие же, как те двое, что скреблись, пошуркивали в спичечном коробке, который он сжимал в руке и от которого пачкались пальцы в нечто коричневое, как от шоколада. И если бы изловил он еще одного, самого большого кузнечика, то и стал бы этот кузнечик вроде коренника, а те двое, уже ранее пойманные им, — те пускай пригодились бы в пристяжные. Он сам сочинил такую сказку: приручить кузнечиков, запрячь их в тройку. Ведь жил он при конном заводе и часто наблюдал, как запрягают в тройку лошадей: самый главный конь в этой тройке — коренник, а по бокам — пристяжные. И вот придумал он такую сказку, в которой все должно происходить так, как в настоящей жизни: будто можно выдрессировать кузнечиков, будто можно троих кузнечиков научить вместе ходить, скакать, носить на игрушечном, домашнем ипподроме повозку…

Чего не случается в сказках!

Но теперь, когда уже были пойманы кузнечики для пристяжки, он ленился охотиться на самого большого, самого красивого кузнечика. Он брел, брел в травах, ноги едва держали его, сил совсем не было — так далеко забрел он, такой необъятный луг и так беспощадно июньское солнце! Авера, уже весь загорелый до черноты, нездешней, азиатской, ощущал даже, как спеклась кожа на лице, как стягивает ее. А нос, до которого с опаскою он дотронулся, был весь шершавый, облупившийся, в ороговевшей, погибающей кожице.

— Эй, люди, кони и медведи! — словами знакомой песенки хрипло крикнул Авера. — Ну где вы там?

И остановился, вслушиваясь в стрекот сенокосилок, в стрекот бесчисленных кузнечиков. И оказалось, что когда идешь, то не так жарко, а когда остановишься — невмочь от зноя, хоть падай наземь.

Тогда он опять пошел ломиться по травам, пошел рукою, как саблей, рубить налево-направо, недовольный собою, недовольный и теми, кто не отзывался на помощь. И баском изнемогшего, охрипшего от жажды человека он ворчал при этом:

— Только хвалились на собрании? В один день уберем, хвалились! В один день, Иван Харитонович, скосим, хвалились! Тьфу, брехуны!

Так он и ломился по травам, злясь на то, что люди не успели скосить тот луг, который весь открылся бы ему сейчас и по которому он просто, безо всякой задержки вышел бы к спасительному Днепру.

Во фляжке, прицепленной к ремешку шорт, еще плескалось немного водицы, Авера держал ее про запас, на самый крайний случай. Но теперь, когда он понял, что заблудился в травяной роще, то сорвал фляжку и жадно припал к теплому белому горлышку. И теплая водица, которой было всего глоток-другой, вызвала еще более сильную жажду и даже, пожалуй, закружила голову, как хмельной напиток.

Вот и пришлось ему второй раз в жизни заблудиться на приднепровском лугу. Он устало размышлял о том, что впервые он заблудился здесь прошлой зимой, когда отправился на лыжах погулять, надев свой алый шерстяной костюм, отправился через Днепр, занесенный снегом. Помнит, как долго не мог он привыкнуть к ярко блестевшему под солнцем снегу, как старался глядеть вдаль…

Так хорошо было скользить одному по снежной пустыне, таким близким представлялся синий лес, до которого обязательно надо было дойти, — и так далек, недосягаем оказывался он на самом деле… А меж тем заволокло небосвод тучами, из этих туч посыпались хлопья, все вокруг в одно мгновение затерялось, исчезло в белой мути: и синий лес, и покинутый пригородный поселок конного завода, и голые кустарники вдоль незримых берегов Днепра. Чтобы не растеряться, не пасть духом, Авера все катил и катил на лыжах. И когда наткнулся на стожок сена, то сначала припал к нему лицом, а потом даже нору для себя вырыл в атом стожке — на крайний случай. И, помнится, очень долго сыпало белыми холодными хлопьями с неба, пока пережидал он снегопад. А когда улеглось, когда прояснилась даль, он стал опять на лыжи и хотел поскорее, до сумерек, пересечь большую снежную пустыню. Да только уж неслись к нему на санях люди, прямо к нему, к Авере. Потому что и за пять километров разглядишь человека в алом костюме! И вот подъехали к нему, отец соскочил еще на ходу и, проваливаясь по колени, подбежал, схватил его, лыжника, на руки и так, вместе с лыжами, понес к саням. И что-то беспокойное говорил отец тогда, и видел Авера его ржаные усы с бриллиантовыми блестками льдинок на них, и видел Авера влажные серые отцовы глаза. Но это от встречного ветра заслезились глаза у отца…

Все-таки он тогда сказал отцу на обратном пути:

«Волков здесь нету, между прочим».

«Я знаю!» — радостно согласился отец.

Ему же, Авере, так хорошо было сидеть в санях, покрикивать на бойко шедшую лошадь, запоминать мелькнувшие и оставшиеся позади кустарники с одинокими, неизвестно как уцелевшими сухими, скрюченными листочками, лодки на берегу, полузасыпанные снегом. И сладко было представлять встречу дома, как все начнут тискать, снимать с него настылую обувь.

— Во какие дела! — ленивым голосом восхитился он вслух, припомнив давнее, зимнее, такое необыкновенное приключение.

Теперь же, получается, он вновь заблудился, но теперь это не страшно, теперь не зима, а июнь, палящее солнце, теперь людей полно на лугу: сенокос…

На небо он уже не глядел, а только под ноги себе и тут как раз увидел на земле большого кузнечика, которого ему и не хватало для упряжки, и ловко упал и схватил кузнечика почти на лету.

Но спрятать его в спичечный коробок не успел, потому что вдруг почувствовал себя таким сонным, неспособным дальше идти, звать, окликать людей, поругивать их. Он опустился на колени, держа одной рукою пойманного кузнечика, а другою — спичечный коробок с нарисованным на этикетке предостерегающим пожаром, и пообещал себе лишь вздремнуть всего на несколько минут.

Но когда спишь, то не помнишь никаких слов, никаких обещаний, а тут еще жара, а тут еще сразу, едва он смежил глаза, приснилось все такое знакомое: конный завод, поселок, ипподром, отец, Иван Харитонович, и его приятель ветеринарный врач Харитон Иванович… Так что даже потом, уже проснувшись, Авера порадовался, что и во сне продолжалась привычная жизнь.

Пригрезилось ему, что в гурте наездников стоят отец, Иван Харитонович, и ветеринар Харитон Иванович и будто бы наездники никак не могут разобраться, кто из них Иван Харитонович, а кто — Харитон Иванович. И спорят, потрясают кулаками, хватают друг дружку за грудки, тычут то на отца, то на ветеринара, сплевывают папироски и каблуками топчут их в бесплодном ожесточении.

«Да вот же, с аржаными усами, и есть наш директор!» — «Ага, директор с аржаными, а ветеринар — с черными!» — «Так и порешим, братцы: директор — с аржаными, а ветеринар — с цыганскими!» — «Вось это верно: один — с одними, другой — с другими! А то не поймешь: Иван Харитонович, Харитон Иванович…»

И будто бы уже и он, Авера, пытался ввязаться в занятный, несерьезный, шутейный спор наездников, да тут вдруг словно ударил ипподромный колокол. Тот самый колокол, который своим тугим, призывным ударом открывал бега и по звуку которого срывались с места рысаки и несли наездников в их узких качалках. Только странно было слышать и во сне упорный, повторяемый, как звон отбиваемой косы или стрекот сенокосилок, один удар колокола, другой, десятый…

Может быть, оттого и пробудился Авера, утер взмокший лоб, сжал покрепче ладонь, в которой узником должен был сидеть самый красивый кузнечик, но не ощутил в ладони острых, покалывающих ножек кузнечика и его хитиновой спинки. Ускакал, ускакал тот самый красивый, самый большой, которому как раз и быть бы коренником в необыкновенной упряжке!

Только что за близкий стрекот, что за голоса?

Еще полусонный, со слипшимися волосами, поднялся он с земли и обнаружил себя на островке. И отсюда, с островка, из этой травяной рощицы, он вдруг увидел все далеко, глазам открылись покосы, сбритый луг и уходящие в сторону леса сенокосилки. Он догадался, что спал не так уж мало, если машинисты сенокосилок повергли наземь такую тьму травы и лишь не стали тревожить его, Аверу, оставили его лежать в зеленой постели. И странно, что теперь не хотелось покидать этот остров, эту рощицу травы, где осталась вмятина в виде полумесяца, — нет, не хотелось покидать зеленую колыбель!

Хоть солнце уже склонилось чуть ниже, все равно зной не отступал, и губы просили воды — припухшие, взявшиеся корочкой губы, которые и лизнуть больно. Потому и тронулся Авера в путь, к едва различимым вдали лозняковым зарослям по берегу Днепра.

На стриженом лугу встречались то открытые гнезда, то кротовые кучки, тоже похожие на гнезда, на поверженные лепные гнезда ласточек. И кузнечики, потерявшие приют в густой траве, так и выпрыгивали отовсюду, но не было среди них такого большого, красивого, за которым и погнаться не лень.

Когда Авера достиг Днепра, то в воду вошел просто так, не снимая своих шорт, потому что надеялся высохнуть в пути до поселка. И стал шлепать ладонями по недвижной воде, стал осыпать себя горошинами теплой, как летний дождь, воды, черпать в ладони воду и смачивать ею воспаленное лицо.

Не успел он попрыгать на берегу, чтоб немного стекло с коротких штанов, как увидел бежавшую берегом лошадь, запряженную в качалку.

«Кто в ней? — с улыбкой узнавания подумал он. — С аржаными усами или с цыганскими?»

Ну конечно же, это катил отец, Иван Харитонович, директор конезавода, родной человек с ржаными усами. И Авера, наблюдая, как он объезжает покосы, как останавливается и о чем-то переговаривается с людьми, как ныряет лошадь в лога и вновь показывается на виду, вспоминал те прежние выходки отца, когда он вот так же в качалке выезжал из поселка и катил себе в близлежащий районный центр. Авера никогда не видел отца раскатывающим на рысаке, в качалке, по городку и лишь представлял по чужим рассказам эти его наезды: как он мчится по асфальту на загляденье людям, как останавливается у райкомовского здания, как привязывает лошадь к металлическому телеграфному столбу… «Партизаном он был еще в хлопчиках, партизан он и теперь!» — вспомнились ему слова, с восторгом произнесенные однажды кем-то из наездников.

По колючей стерне, сжимая спичечный коробок и придерживая фляжку, которую он не отстегивал и в воде, он помчался вдогон за отцом, за его лошадью. А отец тем временем сам уже ехал навстречу.

— Иван Харитонович! — голосом незнакомца окликнул на бегу Авера. — Эй, стой, не гони, как партизан!

— Отжимай штаны — и скорее ко мне! — осаживая лошадь, распорядился отец.

— А что, Иван Харитонович?

— Да что-то Связисту совсем плохо — не ест, не пьет, — жалобным голосом отвечал отец.

— Это какому Связисту? Это который в партизанах на белый свет родился? — всполошенно переспрашивал Авера, хотя прекрасно знал Связиста, уже старого, еще с военных времен, коня, которого держали при конезаводе почти в секрете.

Приезжали из города, возмущались тем, что директор держит до сих пор в конюшне старого коня. Отец давал обещания приезжим людям, успокаивал их — и все равно оставлял коня на довольствии. Потому что это старый конь, потому что еще в партизанском отряде появился на свет божий этот Связист!

Уже сидя в качалке, на коленях у отца, ощущая его сильные руки, удерживающие поводья, Авера слышал шумное дыхание отца и все думал о Связисте.

Конный завод

Как только подъехали к поселку конного завода, Авера вывалился из качалки и помчался к конюшням. И пока отец распрягал лошадь, пока передавал ее конюху, чтоб тот щеткой снял с нее пот, Авера уже успел оказаться в просторной, пахнущей сеном, сухим зерном конюшне и замереть в ожидании. Вороные и гнедые кони не стояли спокойно в своих денниках, а перебирали ногами, постукивали копытами о настил, перекликались игривым жутковатым ржанием! Как хочется им быстрого бега на воле, как будто нечто древнее, дикое, никогда не дремлющее в них будоражит горячих коней и побуждает постукивать копытом, вскидывать мордой со стоячими ушами, косить выразительным, грузинским каким-то глазом и нежным, и одновременно грозным ржанием проситься на волю!

Авера всегда испытывал чувство долгого, непреходящего, упоительного счастья, стоило ему оказаться в конюшне, увидеть запертых в денниках коней, которых ждала в близком будущем жизнь на других ипподромах, ждали бега и, может быть, громкая известность на тех бегах.

— Ножку, ножку! — услышал он вдруг знакомый голос ветеринарного врача Харитона Ивановича и поспешил на голос.

Он хотел сразу ринуться к крайнему деннику, в котором стоял Связист, но вот поспешил на голос ветеринара, потому что всегда интересно было наблюдать этого человека в белоснежном докторском халате среди коней.

Может быть, вовсе и не полагалось ветеринару облачаться в белоснежный халат, но у каждого свои причуды: один разъезжает в беговой качалке по городу, другой является к лошадям в белой одежде.

Ветеринар, сидя на корточках, под конским брюхом, опять властно потребовал:

— Ножку! Ножку!

И вороной жеребец полусогнул тонкую ногу с грифельным копытом.

— Ничего страшного, никакой болячки, — выбравшись из денника, слегка отдуваясь и чиркающим движением потирая руку об руку, сказал черноусый ветеринар наезднику, стоявшему словно начеку.

И поскольку Авера стоял тоже рядом с наездником, лицом к ветеринару, то он и воспринял все слова обращенными к себе и спросил:

— А теперь к Связисту, Харитон Иванович?

Оба двинулись в конец конюшни, к дальнему деннику, распахнули ворота и увидели сонного коня, у которого свисала с губ жилка слюны. Завидный конь был когда-то, резвый рысак, бегавший давным-давно в партизанском лесу стригунком и так же давным-давно бегавший потом по твердому кругу ипподрома!

Подошел неслышно сзади и отец, но Авера тотчас обернулся на его неслышные, мягкие шаги, и трое стояли в молчании, созерцая Связиста. И казалось Авере, что отец с ветеринаром видят Связиста стригунком, потому что ведь оба еще пацанами были связными партизанского отряда и назвали родившегося в лесу жеребенка тоже Связистом.

Вдруг тоненькое, высокое ржание из соседнего денника понеслось по конюшне, вызывая, словно многоступенчатое эхо, переливчатое ответное ржание коней. Все трое — отец, ветеринар и Авера — недоуменно переглянулись. Таким возмутительным казалось все это сейчас, когда старый конь стоял с поникшей мордой! Прошло уже, минуло для него то былое время, когда он вскидывал шелестящую гриву на призывное ржание коней, когда вот так же утробно, жизнерадостно тянул: «Иииии-и!»

Дальше