Тройка запряженных кузнечиков - Эдуард Корпачев 7 стр.


6

Раньше Сева делил лето на такие сроки: земляника, сенокос, малина, потом орехи, налившиеся и побелевшие, потом мохнатая, в шерстяном пушке, ежевика и, наконец, спасу нет в утреннем, овражно-сыром лесу от грибного духа. А нынешнее лето состояло из разных происшествий, связанных с Кирой. И когда они втроем выбрались в лес по первые грибы, Сева понял там, в лесу, что вот уже скоро конец всему, никаких приключений больше не жди, и грибы отойдут, и уедет в свой грандиозный город Кира, а по деревне будет ему грустно возвращаться из школы, потому что осень, всюду желтая солома, всюду сжигают картофельную ботву, от дыма першит в горле и по воскресным дням дядьки смазывают лилово-черным дегтем колеса, снаряжая обозы в районный центр. И он вспомнил ее появление в деревне, как она скакала на маленькой гнедой лошади в своих табачных брючках, как устроила корриду, как в ночном лесу фосфорно, зловеще осветились ее зубы, когда она прикусила светлячок, вспомнил он и разные события на речке, запруду, деревянный островок, необычное плавание в долбленом корытце, и стало ему жаль всего уходящего, и снова захотелось, чтобы Кира взглянула зеленоватыми халцедоновыми глазами и так серьезно сказала: «Ты самый выдающийся матрос на моем судне. Да, Сева».

— Послушайте, я вам открою тайну, — вполголоса произнесла Кира, когда они выносили из лесу корзины с твердыми грибами, шляпки которых были цвета хлебной корки. — Живете тут и ничего не знаете! А вот в том заброшенном колодце еще с войны остался потайной ход… Партизаны по нему пробирались, на фрицев нападали. Ничего-то вы не знаете, следопыты!

И Сева подумал, что недаром какое-то волнение кружило ему голову всегда, едва он подходил к заброшенному, болотно пахнущему колодцу, чьи срубы одеты были в изумрудный мох. И он сказал сейчас, что нечего медлить, надо осмотреть потайной ход, фонарик у него есть великолепный, с дальнобойным светом, и Кира одобрила его горячность, она бы сама полезла в колодец, но ей надо срочно в больницу, проверить зрение надо, а то бы и она.

— Смелее, следопыты! — напутствовала Кира, и Севе услышались, когда она взглянула на него, совсем другие слова: «Ты же самый выдающийся матрос на моем судне, Сева».

Какое-нибудь рискованное дело в деревне, затевать лучше всего днем, чтобы все деревенские были в поле. И вот никто не окликнул Севу, когда он, обмотав веревку вокруг пояса, стал спускаться в затхлую глубину колодца. Фонариком он освечивал какие-то потные срубы колодца, пускал затем лучик вниз, на неподвижную, как вакса, воду, веревку дергал, чтобы Лешка опускал его ниже, и сердце у него стучало, стучало, потому что уже всякое навоображал он: и как откроется вдруг провал тайника, и как полезет он в эту нору, и как сразу найдет что-то, какие-то патроны, каску, а то и шифрованное письмо в брезентовом чехле. Да! В каждом человеке живет искатель, и очень легко разбудить его воображение, чтобы он пошел по исчезнувшим следам тех, кого нет, но кого надо помнить.

Странное только дело! Никакой потайной ход не открывался Севе, как ни ощупывал он скользкие срубы колодца, как ни простукивал их. Он и фонариком близко светил, думал, что обманывается от волнения, и вот он посидел несколько мгновений неподвижно, как в сундуке, а потом еще раз ощупал древесные плахи и, вздохнув, поглядел вверх, запоминая графически резкую картинку: белое небо вокруг черной Лешкиной головы.

Лешка ему, конечно, не поверил, и Сева терпеливо позволил спуститься ему вниз, во мрак и сырую прохладу, отзывался на сигналы подергиваемой веревки, потому что кричать из колодца или в колодец бесполезно: ничего не разобрать, обвал звуков.

— Ну, это… — сказал позеленевший Лешка, оказавшись на воле и щурясь от солнца, — набрехали Кире.

И Сева согласился с ним, что кто-то набрехал горожанке, что уж они бы знали про тайный лаз, они тут про каждую избу, про каждый чердак знают. И все ж потом, в полдень, когда опять появилась Кира и они с ней смущенно поделились неудачей, Севе открылось, что нет, никто Кире не набрехал.

— Я так и знала, что вы полезете! — восторженно крикнула Кира и рассмеялась. — Ну и чудаки! Легко вас провести. И вообще вы все лето за мной, как за магнитом, и все, что ни скажу, любую ерунду, вы исполняете…

И тут Сева, точно больно полоснул его этот Кирин смех, захотел крикнуть ей, что никакая не ерунда были все летние события, все затеи, что жить с выдумками, с приключениями интереснее, она сама же постаралась сделать их деревенскую жизнь такой, и это неправда, что она теперь смеется над всеми затеями, а если и правда, то все-таки то, что для нее было игрою, для них с Лешкой было настоящей жизнью. Да, было им с Лешкой легко и хорошо все лето, и они хотели, чтобы и следующее лето было таким же, и они мечтали поехать в тот грандиозный город, где всё строятся и строятся дома, где варят в котлах асфальт и высыпают его удушливыми рыхлыми терриконами, где бережно выращивают травку на балконах, но вдруг как-то все не так, вдруг этот смех — к чему он?

Все это хотел сказать Сева, а может, он даже и говорил что-нибудь подобное, но потом вдруг сразу пропали все слова, странно опустела душа, и он очень сильно захотел не стоять на солнце, среди пекла, а где-нибудь впотьмах, хотя бы во мраке заброшенного колодца, чтобы не видели стыда на его лице.

7

Все последние дни в деревне Кира провела одна, и когда она проносилась на маленькой гнедой лошади и звала их, кричала им, Сева не отзывался и боялся больше всего в эти минуты, как бы Лешка не угадал, что было время, было такое время, когда он, Лешка, уже не так интересен был ему, Севе, и потому теперь Сева сдержанно отвечал на все приятелю и сдержанно смотрел на него, чтобы не выдать своего дружеского порыва и чтобы не догадался Лешка о перемене его отношения к нему. И еще стеснялись оба вспоминать о Кире, и едва показывалась она на лошади, едва слышался топот копыт, как Сева отворачивал лицо и не только Лешке, а даже самому себе не хотел признаваться в том, что вовсе не ослышался он и что тогда, у заброшенного колодца, так оскорбительно смеялась Кира, называя их чудаками. И не понимал Сева, как может она и теперь кричать им весело и звать их, будто ничего не произошло там, у заброшенного колодца.

Вечером, хорошим таким, покойным вечером с отошедшим по ту сторону земли солнцем, с засветившейся в небе одинокой звездой, с деревенской тишиной, призвавшей к ночлегу или, наоборот, к бодрствованию полевых мышей, кротов, птиц, жуков, сидели они с Лешкой и вытаскивали из одного, Лешкиного, кармана тугие сливы, панически вскрикивали, если проглатывали сливу с косточкой, как вдруг: туп-туп, туп-туп, туп-туп!

И вот уж замелькала на вечереющем небе конская морда, наездница на полном скаку осадила лошадь.

— Слушайте, там Босой разоряется. Айда за светляками, проучим его! Я уже тыквочку выдолбила, дырки для глаз и зубов проделала, вставим светляки — и Босой будет парализован…

Снова вспомнилось Севе разное чудно?е, дерзкое, груда светлячков в беспросветном лесу, их царство на речке, вблизи запруды и деревянного острова, и он уж хотел сдвинуть себя с места, сказать что-то, покашлять хотя бы, но продолжал сидеть каменно. И Лешка тоже безмолвствовал.

Флаг рыбацкой республики

1

В потемках летней ночи, когда лодка тайно скользила, обмакивая тихие весла в рыбные воды Князь-озера, Вовке Звездочетову представилось, что все пространство заполнено глубокой водой, что не стало земли на Земле. Ему представилось, что бесконечным будет их поход на бесшумной лодке, и что долго будет стоять дегтярная ночь, и что никакая изба на сомкнувшемся с водой берегу в Селивановке не брызнет из окон светом, и что вообще никогда не достигнут они запретного берега, где селивановские держат деревянный флот и где приспущен в эту пору на мачте бело-голубой флаг, который и должен похитить он, Вовка Звездочетов.

«Прощайте, мои родные батя и мама, и вы, ребята, прощайте!» — сказал он мысленно еще вечером, находясь на пирсе вблизи рыбозавода. Хотя он и верил в свою удачу, но ведь всегда разведчики перед любым заданием как бы подводят жизненный итог, и прощальный их взгляд остро запечатлевает все, что отныне станет воспоминанием. Да только Вовка Звездочетов не понравился самому себе в эту минуту, когда малодушно подумал о возможной неудаче, и снова стал таким, каким всегда был в свои тринадцать лет: бесстрашным, готовым ко всем испытаниям.

Как ясно был виден флаг за пять голубых верст, разделяющих оба берега, если смотреть в полевой бинокль! Он трепетал на мачте, бело-голубой флаг, а кругом на берегу были шалаши, где спали все лето селивановские, а на воде покачивались плоскодонки и челны. И хотя у них, у рыбозаводских, были такие же челны и лодки и такой же бело-голубой флаг осенял их становище, но похитить неприятельский флаг необходимо: не должно развеваться двум одинаковым флагам над бескрайним Князь-озером, потому что главное селение на озере рыбозавод и им, рыбозаводским ребятам, принадлежит право поднимать и опускать бело-голубой флаг своей рыбацкой республики.

И как только пошла, пошла по черному сукну воды лодка, как только остались позади пирс, рыбозавод, освещенный навес, ледник, Вовка Звездочетов уселся на самом носу лодки, уже как бы не принадлежа себе, уже способный на риск, и все в нем заиграло, все захотело той опасной минуты, когда придется красться во мраке по чужому берегу, замирать, и снова красться, и до боли в ушах воображать, какой переполох случится, какой гам, если селивановские будут начеку.

Сокрытая теменью лодка скользила бесконечно, как бы впадая из ночи в ночь, и постепенно вся земля заполнялась водой, а Вовке Звездочетову не терпелось ступить на берег неприятеля, и он щурился во тьме, он оглядывался назад, на дружков, на адмирала своего Антошку Чалина — их фигурки были безмолвны, лишь двигались руки, макая весла.

— Ты что-нибудь видишь, Звездочет? — спросил вполголоса Антошка Чалин.

— Я ничего не вижу, — охотно отозвался он на имя «Звездочет», которое и ему самому нравилось, и было интереснее настоящего имени. — Я ничего не вижу, но улавливаю по запаху, что неприятели недалеко. Они жгли костер, пекли рыбу… Вы чувствуете?

И едва он сказал это, как с тугим хлопаньем крыльев поднялась где-то на берегу, в кустах, ночная птица и полетела, шальная, над водой, и лодка замерла, а Звездочет быстро сбросил штаны и рубаху, остался в плавках, опустил ноги за борт, в теплую воду.

— Вы одежку мою не потеряйте, — шепнул он, шаря рукой и пожимая чью-то ладонь.

— Нашел о чем говорить! — подосадовал Антошка Чалин.

И Звездочету сразу стало совестно своих слов, будто и вправду он думал лишь об одежде, а не о задании, не о флаге, не о появлении своем на селивановском берегу, среди неприятелей; он перевесился за борт и лег на воду, как большая рыба верховодка, и поплыл, поплыл, зная, что ребята ждать его будут, фонариком помигивать, звать и сразу подадут ему руки, чтоб он ухватился за них.

Но это потом, если все удастся, а пока Звездочет, разгребая воду, приближался к берегу, зорко, но все же напрасно всматривался вперед. И вдруг он различил остро взошедшую к небу мачту, представил приспущенный флаг и нетерпеливо выпрямился в воде, задевая ногами мягкую донную жижу, а потом пошел, пошел, и вода была Звездочету по плечи, по грудь, по колени.

О, эта обманчивая тишина, когда кажется, будто спят селивановские в своих шалашах и будто никого нет на этом берегу, только птица пролетела с криком. Но повсюду у селивановских были посты, и стоял пост у мачты. И так прекрасно жить тревожной жизнью, ожидая нападения чужаков, какой-нибудь беды, заговора, и охранять свой флот, свой лагерь, и поочередно выходить на дежурство, стоять заспанному, подрагивать телом, робеть при внезапных криках птиц, словно это не крики птиц, а сигналы неприятелей! Да ведь и у них, рыбозаводских, такие же бессонные посты, и всякое случалось ночью. Пробовали селивановские подходить впотьмах и к их лагерю, но были рассеяны. А вот теперь надо сорвать бело-голубой флаг, чтоб дерзостью своей доказать превосходство над селивановскими.

Из воды Звездочет выкатился на берег, как волна, потом лежал на земле, как бревнышко, потом приник всем телом к стволу ивы, как бы сам обрастая корою, и ничего этого, никаких превращений не заметил часовой, расхаживавший у мачты и смертельно хотевший спать. Звездочет сам не знал, долго ли он деревенел на этом берегу, долго ли присматривался к размеренности шагов часового, прислушивался к его сокрушительным зевкам, к чьему-то сонному бормотанию, похрапыванию, смешку, доносившемуся из шалашей.

А сонный флаг свисал на мачте у самой земли. Звездочет ощущал, как щекотно рукам его, как не терпится им поскорее взять прохладное полотнище. Наверное, немного поспешил он, потому что часовой едва отошел от мачты, как Звездочет уже отделился от корявого ствола и жадно задергал полотнище на крепкой, как проволока, бечеве.

И не повезло Звездочету!

Он дергал полотнище, комкал и дергал, оно же не поддавалось, и тут часовой изумленно и тихо воскликнул: «А!» — точно облили его водой, а потом крикнул пронзительным голосом, от которого могли пробудиться все птицы, все звери, все люди, и бросился на Звездочета, обвил его ноги беспощадными тисками, и Звездочет никак не мог освободиться из тисков. И вот уже в одно мгновение пришел в движение стан неприятеля, точно у них не слали, готовили засаду, и замелькали чьи-то фигуры, кто-то навалился на Звездочета так, что вздохнуть было трудно, и панический говор слышался, возгласы, и фонарики уже отовсюду били, и кто-то взахлеб кричал:

— Звездочет! Звездочета поймали!

2

Все пропало, он в плену, и флаг по-прежнему щелкает под ветром на мачте. И теперь позор всем рыбозаводским: он в плену, в плену!

С этой ранящей мыслью Звездочет попробовал вскочить, но он был связан ремнями по рукам и ногам. Селивановские с добродушным смешком вынесли его из шалаша, как куклу, развязали. Он рывком подхватился и слепо, щуря глаза от стыда, обвел селивановских, никого не выделяя, никого не узнавая. Ах, надо было ночью бежать, если не удалось сорвать флаг, надо было бежать, ломиться через кусты по чужому берегу, миновать Селивановку, а потом всю ночь идти вокруг озера, во тьме различать незнакомые рыбацкие избы и взбираться на деревья, чтоб сверху следить, не обнаружится ли вдали бессонная лампочка под навесом рыбозавода!

Селивановские обступили его тесно, дышали разгоряченно прямо в лицо, так что Звездочет чувствовал их ненасытное любопытство. И когда он снова посмотрел на них — на предводителя селивановских, курчавого Багратиона, на толстого белокурого Стаса, на других, которых не знал по имени, и на девочку, вовсе незнакомую, глядевшую на него с сожалением, — то подавил тяжкий вздох и словно бы примирился с мыслью, что он тут пленник, что с ним могут поступить как захотят и что все на этом берегу против него: первобытные шалаши, и флот, и сухо щелкающий на ветру бело-голубой флаг. Он опять взглянул в чужие лица, и сладкая боль родилась в груди, оттого что селивановские стоят и замышляют что-то и каждый, наверное, хочет стукнуть его, лишь девочка с по-взрослому причесанными волосами, такая незнакомая, нездешняя, сочувствовала ему.

С вызовом поглядывая на Багратиона, он сказал:

— Все равно ведь отпустите!

— Вроде бы неприлично разговаривать с голым королем, — насмешливо сказал своим селивановским Багратион, так что селивановские дружно захохотали, а Багратион распорядился: — Выдайте ему одежду.

И словно лишь сейчас Звездочет обнаружил, что он стоит перед селивановскими в одних плавках, как и пустился в ночное плавание, и с тоскою посмотрел на озеро, на ртутный блеск его, на обширные воды, где ночью свои ребята ожидали его, возвращения. Может, и не захотел бы Звездочет облачаться в чужую одежду, но ему настойчиво помогали. Он оказался в тенниске с узорами глобусов, в замусоленных штанах, странный самому себе и все же не изменивший себе — такой же подтянутый, ловкий, большеглазый, готовый и теперь, как всегда, на риск, на побег, на все.

Назад Дальше