— Что сие значит? — спросила государыня.
— А сие, матушка, значит, — торжественно ответил Лев Александрыч, — что птичка перо свое не жалеет для ради человеколюбия. Дергай да подписывай!
Екатерина Алексевна, прослезившись, протянули ручку, ухватили жар-птицу за хвост, дернули — и подписали.
И с того дня и до самыя до в бозе кончины подписывала матушка-государыня все милосердные указы свои только рулевым попугайным пером.
Кончилось все ко всеобщему удовольствию. Филюше определили состоять при особе государыни в должности Собственной Ея Величества Жар-птицы. Льву Александрычу даровано было две тыщи душ за труды. И про Лебедяева вспомнили: пожаловали ему звание птиц-директора и табакерку с мопсами, табакерке же цена пятьсот рублёв.
* * *
С того самого утра вошел Филюша в небывалый фавор. Клетка золотая весь день напролет стояла открытая — летай, где хочешь, а он все норовил поближе к матушке. Бывало, сидит на августейшем плече и вдруг: «Молочка!» Берет государыня мейсенский молочник, собственной своей белоснежной ручкой наливает ему в золотое блюдечко, так он еще, шельма этакой, капризничает. Голову вот так набок склонит и — «Вкусно?» — спрашивает. Улыбнутся Екатерина Алексевна жемчужной улыбкой и отвечают ласково: «Вкусно, милый!»
А то, бывало, сидит на окне грустный и на невский закат смотрит.
Государыня обеспокоются:
— Что-то, — спрашивают, — мой Филюша все в небеса глядит?
А Лев Александрыч тут как тут:
— А тошнота у него, матушка, по своей сторонке, сиречь ностальжи.
Матушка вздохнут и скажут:
— Отпустить бы тебя, Филюша, на цветущий луг. Вот ты ужотко дождись, весна придет, в Сарское поедем…
А Филюша в ответ:
— Не на луг, а в пер-рнатый парадиз!..
Ее величество засмеются, а он добавит:
— Сир-речь в небесный гр-рад, порка мадонна!
— Отрада моя… — государыня говорили.
Все придворные Филюшу усердно обожали. Только один генерал худощавый, тоже с хохолком, все недоволен был: «Птиц, — говорит, — мы тут разных видали. Только раньше всё павлины командовали, а теперь и до попугаев дошли». Матушка его за эти слова в дальний поход услала. А один прекраснозубый молодой человек, пред которым даже и камергеры гнулись на страусиный манер, заметил лениво: «Туды ему и дорога, чтоб нашего Филюшу не обижал». На это государыня ничего не сказала, только улыбнулась. Однако в другой раз даже и его оборвала. Принес орехов полные карманы и кричит на весь Эрмитаж:
— Филюша! Вазиси!
Государыня бровки насупили и сказали наставительно:
— Это, друг мой, птица разумная, а не моська.
Все Филюшу за мудреца почитали. А академии де сиянс директор, княгиня Катерина Романовна, приказала изваять Филюше на свой счет беломраморный бюст и поставить в Эрмитаже насупротив шеренги римских кесарей. Филюше собственный истукан по нраву пришелся, восседал на нем по вечерам с гордым видом, а вот на тиранов человечества частенько гаживал и при том ругался по-французски.
* * *
Но фортуна изменчива, об этом и Волтер, великий ум, писал. Настал для Филюши, а с ним и для всей России, черный день.
Накануне матушка небережно поужинали и потому были не в диспозиции, прохлаждались лимонадом. А пуще всего беспокоились насчет парижских известий про жакобэнские кошемары.
— Что из адова пекла-то пишут? — спрашивали. А узнав, что пишут, волновались еще больше.
Лев Александрыч, не зная, как матушку развлечь, напустил в Эрмитаж простонародных музыкантов. Дудели в дудки, свиристели в свирели, били в тамбуры и бубны. Но музыку государыня не сильно обожала, так что у ней ко всему еще и голова разболелась.
Тогда прибег Лев Александрыч к последнему средству — пошептался с Филюшей.
Филюша же вспорхнул царице на плечо и потребовал:
— Молочка!
Государыня улыбнулись сквозь мигреневые слезы.
— Один ты меня любишь, — говорят.
Велела подать молочник, стала лить в блюдечко.
— Вот, Филюшенька, пишут из Парижа, что разорили злодеи королевский зверинец. Все им мало, злыдням! Доброго и невинного короля убили, голов настригли, что капусты, а теперь и за бессловесных тварей взялись.
Говорено сие было с жаром и чувствительностью.
Филюша же покосился на матушкину ажитацию и вдруг как ляпнет:
— Нар-род пр-росвещать надо!
От этих слов сразу сделались матушка дезаншанте. Губки подобрали и молвили:
— Однако вижу, Филюша, не так-то ты и умен. От просвещения жакобэнская зараза и народилась. Вот мои добрые мужички, хоть и непросвещенные, да зато на французских каналий ничуть не похожи.
Филюша покосил другим глазом и вдруг спросил ехидно:
— А Пугач?
Имени этого государыня никак слышать не могли — худо делалось. Вот и сейчас за сердце схватились.
— Охти мне! — возопили. — Гидра-то наглеет с каждым днем, вот уже и до дворца добралася. Серный запах чую! Да кто же ты таков, Филюша? Друг ли ты мне?
— Аз есмь др-руг человечества! — отвечал Филюша гордо.
Тут генерал с хохолком вмешался, он недавно из похода пришел:
— Матушка, — говорит, — не слушай попугаев! Твоя правда, дольше терпеть нельзя. Дозволь мне выступить супротив бесштанных каналий!
Государыня поглядели на Филюшу, прослезились и кивнули согласно.
— Поход тот решен, — говорят. — Подать мне красное перо!
Филюша, как змеей ужаленный, взвился под самый потолок, оседлал люстру, да как гаркнет оттуда:
— Кр-ривдой пр-равду не исправишь!
От такового глупого сужденья сложили Екатерина Алексевна губки трубочкой и протянули совсем без сил:
— У-у, жакобэн… Ловите птичку!
Началась суматоха. Кто лестницу тащил, а кто сразу и клетку. Филюша же, воспарив надо всеми, крутился, как огненный шар, и кричал — звонко, пронзительно, что хватало птичьих силёнок:
— Либер-рте! Эгалите! Фр-ратер-рните!
А потом воздуху набрал побольше и прибавил совсем страшное:
— А тир-ранам — ля морт!
Гром и молния! От последнего слова все замерли, а государыня вдруг стала белой, как мейсенский молочник. Икнула — и на том кончилось и ее житие, и Филюшин фавор.
* * *
Время погодя при новом императоре стали дознавать обстоятельства: не было ли умысла? Арестовали сгоряча Филюшу, но потом опомнились — с птицы-то какой спрос? Принялись тогда дознаваться, кто подучил. Все отговаривались, что и слов-то таких не знают, а Лев Александрыч всю вину валил на Лебедяева, как на мертвого. Государь Павел Петрович, он отходчивый был. Поначалу велел всех в кандалы и пешком в Сибирь, а попугая в чучелу обратить. Но после приостыл и оказал милосердие. Велено было попугайник распустить, птиц-директора прогнать взашеи, а обидное пернатое отдать назад отставному теперь обер-шталмейстеру, запереть в темном чулане и кормить там конопляным семенем, доколе своей смертью не умрет.
Филюшу вместе с клеткой отнесли в потайную кладовую в нарышкинском доме — и задули свечу.
* * *
Холодной зимой 1917 года в кладовку внесли зажженную свечу. Филюша открыл один глаз и увидел лысого дядьку в кожанке.
— Ты кто? — спросил незнакомец простонародным голосом.
Филюша открыл второй глаз, распрямился так, что хрустнули старые косточки, и ответствовал — хрипло, но гордо:
— Др-руг человечества!
Мужчина удивился:
— Ептеть! Попугай говорящий!
От русского соленого словца Филюша нахохлился и гаркнул:
— Жар-р птица! Жар-р птица! Р-разумная!
И добавил скороговоркой — непонятное, но обидное:
— Шайзе тойфель пер-ркеле нохмаль! Шанглот намудах, говядина!
Кожаный дядька сперва раскрыл рот от изумления, а потом вдруг расплылся в беззубой улыбке. Из нетопленных глубин разоренного дворца донесся еще один голос, погуще:
— Микола, ты чего там вошкаешься? Нашел кого?
— Тут, товарищ Рыбов, попугай говорящий с синей мордой. Ругается не по-нашему, буржуйская тварь. Я, говорит, жар-птица.
В дверном проеме возник еще один лысый субъект — точно такой же, как первый, только в два раза шире и с моржовыми усами.
— В бога мать! — ахнул он. — Клетка-то — целый клад! С каменьями! И попугай как из сказки… А может, мы и правда жар-птицу накрыли, а, Кубышкин?
Первый, однако, усомнился:
— Для жар-птицы маловата будет, товарищ Рыбов.
— Может, птенец? — почесал лысину комиссар.
— Да, видно, молодой еще…
Помолчали, любуясь сверканием камней и огненных перьев.
— А что, товарищ Рыбов, — спросил младший, — правда, что от жар-птицы, от ней прикуривать можно?
— Предрассудок. Хотя давай, попробуй.
Кубышкин поставил свечу поближе к клетке, достал цигарку и ткнул ею Филюшу в хвост. Филюша сперва оторопел от такой наглости, а потом извернулся и клюнул чекиста в палец.
— А-а, гадло! — взревел тот, отдергивая руку.
— Что, не горит? — поинтересовался комиссар.
— Чего? А… Нет, не горит, товарищ Рыбов, — отвечал раненый, засовывая палец в рот. — Не волшебная птица, это точно.
— А я тебе сколько раз говорил: чудеса попы придумали, чтоб народу глаза запорошить.
— Так оно и есть, товарищ Рыбов.
— А коли не волшебная, то спрашивается: на кой хрен она нам сдалася? — поразмыслил вслух начальник.
— Вот и я так же думаю. Что с ним, разговоры разговаривать?
— Пролетариату нынче болтать некогда, тут ты прав, товарищ Кубышкин. Но пользу буржуйское имущество приносить должно, это ты тоже учти.
— Да какая с него польза? Шею ему свернуть, вот и будет польза. У, гад! Чем я теперь на курок нажимать буду?
Комиссар ничего не ответил. Он стоял глубоко задумавшись, а глядел при этом на Филюшин огненный хвост.
— На перья его пустим! — решил он наконец. — В коммуне недостача писчего матерьялу, пущай послужит трудовому народу.
— Точно! — согласился Кубышкин. — Будет знать, как клюв распускать. А с клеткой-то чего? Клетка-то важная. Ишь, как блестит…
— Клетку вместе с гадом реквизируем. Пиши протокол, я тебе диктовать буду.
— Так у меня ж палец… И грамоте я не очень, товарищ Рыбов. Уж лучше вы сами…
— Ну, ладно!
* * *
«Председателю ВЧК тов. Дзержинскому.
Сего 8 декабря я, уполномоченный Рыбов Н. Г., производя остаточную реквизицию в особняке бывших Нарышкиных, открыл особую в стене кладовую, где обнаружена мною спрятанная буржуазией клетка золотая с выгибонами одна, а в ней драгоценных камней на глаз штук восемьдесят, посередине которых сидела ненормальная птица с синей мордой и красным хвостом, по виду попугай или вроде птенца жар-птицы. На вопрос кто таков отвечал, что друг человечества, а потом еще по матери нас послал не по-русски. Явный враг, кидался на тов. Кубышкина при исполнении, но может, правда, чудо какое, вы, тов. Дзержинский, его допросите, вам оно виднее, а ежели не чудо, думаю надо его на перья пустить…»
Товарищ Дзержинский оторвал усталые глаза от протокола и посмотрел на сидящую перед ним на палисандровой жердочке арестованную жар-птицу.
— Ну, и кто же вы на самом деле, друг человечества? — спросил он саркастически.
Филюша выпятил кавалергардскую грудь и, подняв крыло, с большим чувством осенил себя крестным знамением. А потом отвечал голосом звонким и раскатистым:
— Аз есмь небесного града горожанин, а ты бич божий и адова кобылка!
Тусклый взгляд председателя ВЧК оживился зеленым огоньком.
— Так-с. Знакомые песенки. Значит, прав Гаврила Рыбов: враг вы явный и чувств своих не скрываете. А кто ж вас так хорошо говорить научил?
— Славься сим Екатерина!
— Это какая же Екатерина? Фамилия, адрес.
— Великая, пся крев дупа!
От польских слов товарищ Дзержинский приоткрыл было рот, но усилием железной воли тут же и защелкнул. Подумав немного, выложил на стол револьвер. Спросил тихо:
— Стало быть, вы птица бессмертная?
— Все мы смертны, — ответил Филюша серьезно, не отводя взгляда.
— Но все-таки — волшебная или нет? Жар у вас из хвоста пышет? Признавайтесь. Вы должны разоружиться перед победившим пролетариатом.
Филюша посмотрел на оружие, почесался и ответил:
— Пышет. Держи перо. Р-разоружаюсь!
Всесильный чекист взял в левую руку револьвер, а правой приоткрыл дверцу и осторожно, чтобы не обжечься, полез внутрь клетки. Филюша повернулся к дрожащей руке огненным хвостом. Задержал дыхание, прощаясь мысленно с матушкой.
И нагадил полную жменю.
С выражением гадливости на тонком лице товарищ Дзержинский захлопнул клетку, вытер руку о френч и поднял оружие. Филюша выпрямился, как оловянный солдатик, и бесстрашно посмотрел в глаза своей смерти.
Смотрели друг на друга, не моргая. Потом у железного председателя вдруг дернулась бородка, задрожали бескровные ноздри, и он отступил на шаг назад. Отбросил револьвер, прошелся несколько раз по кабинету, как по камере, поворачиваясь у самой стены, а потом решительно шагнул к клетке. Выволок Филюшу наружу, одним махом выдернул из хвоста перо, макнул в чернила и застрочил поверх рыбовского протокола:
«Повесить рядом со мной до особого распоряжения.
Дзержинский»
* * *
Повесили Филюшу в плетеной клетке на окне в последнем этаже дома на Гороховой. Посмотришь налево — виден тифозный закат над Невой, посмотришь направо — виден багровый дворец, где провел он счастливую юность. Утром и вечером давали подмокшего хлеба, а на ночь закрывали пыльным шлемом, чтоб не орал. Орать же было от чего: сны старому попугаю снились тяжелые.
Очнувшись посреди ночи от кошмаров, он сразу попадал в кромешную тьму, окруженную целым морем звуков. Дребезжали телефоны, матерились матросы, гудел во дворе мотор, глуша выстрелы. А из соседней комнаты неслись чьи-то нутряные вопли и чеканные вопросы председателя:
— Я тебе дам «штук восемьдесят»! Кто рубины в клетке ковырял? Говори!
Филюша закрывал голову крыльями, но это не помогало. Впервые за двести лет ему совсем не хотелось жить.
Читал про себя вирши:
Живи и жить давай др-ругим,
Но только не на счет др-ругого…
Но от стихов делалось еще хуже.
Только под самое утро все стихало. Арестованных убирали вниз, в тюрьму, комиссары были еще на обысках, а прочие сотрудники падали с глухим стуком на пол и засыпали часа на два. Замолкали телефоны и захлебывался, наконец, проклятый мотор.
В один из таких звенящих тишиной предутренних часов с Филюшиной клетки вдруг сдернули шлем. Попугай вздрогнул и развернулся на жердочке. Прямо перед ним белело в неверном заоконном свете и без того бледное лицо председателя. Странно, но Филюше показалось, что бич божий улыбается.
— Хотел посмотреть, не приснились ли вы мне, — сказал чекист как бы про себя. — Хотя какой тут сон, когда я теперь все расстрельные указы только вашим пером и подписываю…
Он замолчал, и опять нахлынула тишина — мертвая, звенящая, зловещая. Филюша молчал и готовился к самому худшему. Но страшный человек вдруг спросил совсем неожиданное:
— Скажите, а вы сколько отсидели?
— Сто двадцать один год, — твердо ответил Филюша, глядя прямо в глаза упырю.
И вдруг он заметил, что в этих пустых глазах затеплился огонек. Только не зеленый, как на допросе, а скорее аметистовый, как когда-то у матушки.
— В одиночке?
— В одиночке.
Дзержинский потер бледный лоб и вдруг заговорил глухо и быстро:
— А я всего одиннадцать лет. Из них в одиночке два. В Варшаве, в цитадели. Там из окна почти ничего не было видно, только неба немножко. Я от этого неба чуть опять в бога не уверовал…
— А я и без неба увер-ровал, — твердо сказал Филюша.
Председатель помолчал, а потом продолжил отрывисто:
— Каждый день товарищей на казнь уводили… А теперь я сам приговоры подписываю… Красным пером… А как же иначе? Иначе нельзя. Гидра-то наглеет с каждым днем. Кто защитит счастье будущей России? Кто?