Терновая крепость - Иштван Фекете 10 стр.


— Прими, и все пройдет. — Он налил в стакан воды.

Плотовщик не успел даже пикнуть, как лекарство было уже проглочено, хотя маме Пири в таком случае пришлось бы с полчаса его упрашивать.

— Что это?

— Стрихнин с малюсенькой дозой цианистого калия, а ты что думал? Впрочем, это тебя не касается. Я дал, ты принял, и кончено дело. Ну, ложись.

— Дядя Иштван!

— Иди сюда. Только не вертись на постели. Это тебе наказание за то, что ты забыл про солнце.

— Мужественно терпя боль, Дюла осторожно улегся в кровати.

— Вот видишь, стоило тебе захотеть.

— Дядя Иштван, а что будет завтра?

— Завтра, малыш, среда, день Ульрика. Солнце восходит в три часа пятьдесят две минуты, заходит в девятнадцать сорок четыре. Все это я вычитал в естественно-научном календаре.

— Я не о том. Дядя Матула сказал, что завтра за мной не придет, потому что у меня будут другие дела.

— Конечно. Ты будешь сидеть как истукан, беречь свою «обожженную кожу, кричать, когда тетя Нанчи примется мазать тебя маслом, и зарубишь себе на носу, что если ты сам не станешь беречься на реке и в чаще, никто тебя не убережет. Вот тут вода, коли захочешь пить. Спокойной ночи. Если понадобится что-нибудь, кричи долго и терпеливо, я все равно не проснусь.

Такое прощание на ночь прозвучало совсем иначе, чем прощание мамы Пири, и наш Плотовщик хотел обидеться, но не смог. Мысли его стали такими непрочными, обрывочными, что стоило остановиться на одной из них, как она рассыпалась в прах, а из соседней комнаты доносился храп дяди Иштвана, словно гудение удаляющегося самолета.

Наш Плотовщик открыл глаза, когда уже рассвело. Нет, нельзя сказать, что он осмысленно глядел на солнечный зайчик и обрамленную венком фотографию на противоположной стене. Это была свадебная фотография дяди Иштвана, запечатлевшая молодого мужчину, который смотрел в будущее с большой решимостью, и, как показали дальнейшие события, эта решимость ему пригодилась. А тетя Лили смотрела на своего жениха чуть ли не с благоговением, словно на святого, хотя дядя Иштван вовсе не был святым, и, возможно, они разошлись, потому что тетя Лили тут ошиблась.

Теперь все это уже давно ушло в прошлое. Смутные мысли возвращались к нашему Плотовщику, точно усталые голуби на голубятню, — усталые голуби, которых двойная доза снотворного продержала взаперти в темной клетушке ночи.

«Уже утро, — подумал Дюла, не сделав большого открытия. — Я проспал», — продолжал он, но и за эту мысль его не удостоили бы Нобелевской премии.

Потом в голове у нашего Плотовщика прояснилось, но он лишь тогда вошел в свою колею — что с обожженной кожей оказалось делом нелегким, — когда тетя Нанчи принесла ему завтрак.

— Дюла, сынок, тебе лучше поменьше двигаться. Поешь, потом полежи еще или можешь посидеть немного. Сегодня не умывайся.

Наш Плотовщик позавтракал с отменным аппетитом, как и подобает страдальцу, а запрещение умываться, по-видимому, ничуть его не огорчило. Столь же мужественно перенес он новое смазывание маслом, потом встал, потому что каждое движение, пока он лежал, причиняло ему боль. Но эта боль была уже не такой резкой и нестерпимой, как накануне. Однако передвигаться приходилось с осторожностью: если бы он, предположим, задел за угол шкафа, то взревел бы, как раненый барс. Ожоги сдерживали порывистость движений нашего легкомысленного Плотовщика, что, впрочем, шло ему на пользу.

Дюла с тоской думал о сегодняшнем дне, который, как видно, ему предстояло провести в комнате, по крайней мере, до вечера, так как тетя Нанчи сказала: «В сумерках ты немного погуляешь во дворе».

Сумерки представлялись сейчас столь же далекими, как двадцать первый век, и нашему Плотовщику казалось, будто по зашторенной комнате расползается пропахшая пылью скука.

«Чем можно тут заняться?» — посмотрел по сторонам обожженный мальчик, и взгляд его остановился на широком шкафе с матовыми стеклами, который выставлял напоказ свое содержимое, как добродушная торговка — товары утром на рынке.

«А можно ли?» — вдруг усомнился Дюла, но успокоился, заметив, что в шкафу торчал ключ, который удастся, наверно, повернуть без предательского скрипа.

Наш Плотовщик вскоре убедился, что даже ожоги имеют свою положительную сторону: ведь не окажись он, намазанный маслом, в неволе, ему и в голову не пришло бы открыть шкаф.

На верхней полке стояли книги, но их переплеты не сулили ничего хорошего, а у Дюлы был нюх на такие вещи. Он взял наугад одну Книгу.

«Начертательная геометрия». Плотовщик с почтением, но не колеблясь тотчас поставил ее на место.

«Образцовый садовод», — прочел он название другой книги; затем последовала «Организация производства».

Здесь, как видно, в полном беспорядке хранились старые книги дяди Иштвана, потому что с учебником по естествознанию соседствовала поваренная книга, а потом шло полное собрание стихотворений Шандора Пётефи. Он доброжелательно смотрел на обилие ливерных колбас и фаршированной домашней птицы, возможно, потому, что когда-то долго жил впроголодь среди своих жирных, скучных современников, которые даже не заметили, что рядом с ними по равнодушным грязным дорогам шествовало бессмертие в рваных сапогах.

Нашего Плотовщика не привлекали рифмы, поэтому он взял следующую книгу под названием «Семейная переписка». Он уже собирался отложить и ее, но тут заметил в ней подчеркнутые строки, которые некогда привлекли чье-то внимание.

«Ну-ка поглядим!» — заинтересовался Дюла, точно хорошая лягавая, почуявшая запах дичи.

«После знакомства», — прочитал он на открывшейся странице, а за этим многообещающим заглавием последовали главы «Признания» и «Переписка между молодым человеком и его нареченной».

«Глубокочтимая сударыня! Чтобы в однообразии серых будней (начало фразы было подчеркнуто) не потонули приятные воспоминания о нашем знакомстве и я мог бы считать их великолепным праздником, разрешите мне…»

«Ух ты! — поразился Дюла. — Что такое нареченная, черт побери?»

Далее следовало обращение к «обожаемой сударыне, крошечные ручки» которой с почтением подносил к устам Элемер.

Совсем забыв о своем обожженном теле, наш Плотовщик пробормотал:

— Ха-ха! Ну и чушь!

«Не могу передать моего счастья, — изъяснялся Элемер в главе «Переписка между молодым человеком и его нареченной», — ибо я, именно я, оказался счастливым смертным, который может назвать своими крошечные ручки несравненной Ирмы (слово «Ирмы» было вычеркнуто и сверху написано «Лили»).

«Сдувал! Дядя Иштван сдувал!» — с непочтительным хохотом схватился за бока наш Плотовщик.

Трясясь от смеха, он откинулся на спинку кресла.

И тут же последовала суровая кара. Глаза у Дюлы полезли от боли на лоб, и ему показалось, что кожа лоскутами отходит у него со спины.

— Ой-ой, — дергаясь всем телом, прошептал он тихо, чтобы не услышала тетя Нанчи, и с горьким презрением задвинул подальше на полку «Семейную переписку», не подумав о том, что и его появлению на свет предшествовало нечто подобное и что придет время, когда он окажется во власти тех чувств, о которых писал Элемер, ибо меняется только форма, но не содержание.

За ужином — несмотря на протест обожженной кожи — он будет исподтишка поглядывать на дядю Иштвана и потом тайком ухмыляться, уткнувшись в тарелку. Непонятно, как мог дядя Иштван, этот серьезный и порой даже мрачный исполин, вычеркнуть из книги «Ирма» и написать сверху «Лили», хотя, надо отдать ему справедливость, позже он окончательно вычеркнул из своей жизни и тетю Лили.

Но ужин в это утро представлялся еще очень далеким, и наш Плотовщик, убедившись, что кожа у него на спине цела, продолжал дальнейшие поиски, так как вещи, в удивительном беспорядке сваленные на нижние полки, сами просились в руки, и невозможно было понять, как они попали на это забытое кладбище прошлого. Там оказались новенький ножик и потертый кошелек, игрушечный кнутик и мундштук, музыкальная шкатулка и собачий намордник, шпора и образок, и даже небольшая мышеловка, которая заряжалась очень просто и захлопывалась при малейшем прикосновении. Дюла поиграл с ней немного, пока по неосмотрительности не прищемил указательный палец. Он обиженно сунул обратно на полку это хитроумное сооружение, и взгляд его снова остановился на книгах, у которых нет такой коварной пружинки. Но ему пришлось поспешно закрыть дверцу шкафа: в комнату вошла тетя Нанчи с цветочным маслом.

— Не правда ли, чудодейственное средство? Сейчас я еще разок помажу тебя. Заживает! Прекрасно заживает! Кожа у тебя уже не такая красная.

— А нельзя ли мне выйти из дома?

— Вечерком, я сказала, вечерком!

— Мне скучно, тетя Нанчи. Где бы мне найти книжки?

— Да здесь в шкафу. Здесь они все, можешь выбрать любую.

Хитрому Плотовщику только того и надо было — права на свободную разведку. Теперь ворота рынка были открыты. Он основательно изучит всю коллекцию, начиная от кисета и кончая пистонным пистолетом, от бритвенного помазка до наусников. Дюла распахнул дверцы шкафа пошире, чтобы свет падал прямо на исследуемый материал, как вдруг взгляд его остановился на одной книге.

«Ловаши, — прочитал он. — Ловаши». «Матула… Матула называл это имя, советовал попросить у дяди Иштвана книгу Ловаши. А она тут, и просить не надо». — И Дюла раскрыл почти новую книжку, потому что дядю Иштвана, как видно, не интересовали серые цапли, а о лошадях, коровах и овцах он и так знал все, что там было написано.

«Фауна Венгрии», — прочел Дюла и, осторожно опустившись на стул, раскрыл книгу.

Он собирался быстро перелистать ее и заняться изучением заманчивого содержимого нижних полок, но не тут-то было! Он просмотрел одну, другую страницу: серна, филин, карп. Наш Плотовщик развалился на стуле, насколько позволяла его болезненно нежная кожа, и почувствовал себя, как крестьянин, у которого лошади и коровы стоят голодные в хлеву, а он случайно набрел на чудесный луг, где можно накосить вдоволь сена.

И Дюла принялся косить, сгребать сено для детищ своей жадной любознательности.

«Фауна Венгрии», — прочел он во второй раз, но теперь уже зная, что здесь описываются разные представители животного мира: собака и судак, сом и лошадь, а кроме того, птицы. Теперь он понял, что такое фауна.

Шкаф оставался открытым настежь, и, обойденные его вниманием, старые часы, стреляная патронная гильза, шпора и тусклая фотография с укоризной смотрели на него.

«Что же с нами будет?» — спрашивали они, но мальчик не отвечал им, потому что забыл даже собственное имя. И если бы кто-нибудь спросил, как его зовут, он, наверно, сказал бы: «Золотистая щурка» или canis lupus[6]: ведь, как ни удивительно, его заинтересовали даже латинские названия. Ему было известно, что латынь — международный язык науки, и только с ее помощью могут понять друг друга ученые, собравшиеся на научный конгресс: японец — исландца, швед — африканца. Ведь если бы венгерский ученый сказал «вереб»[7], солидный иностранный профессор посмотрел бы на него как баран на новые ворота. А когда он говорит passer domesticus[8], тот сразу понимает, о чем идет речь.

Наш Плотовщик погрузился в это море, по которому давно тосковал. Он радостно приветствовал старых знакомых и внимательно знакомился с теми, кого знал понаслышке, но еще не встречал. Но, как выяснилось, даже о старых знакомых он имел смутное представление, а порой думал о них скверно, потому что слышал от кого-нибудь: «Вредная тварь. Уничтожать таких надо!»

«Кто этот дурак? — с укоризной смотрела на Дюлу пустельга. — Я, например, питаюсь почти одними насекомыми, а мой родственник, кобчик, — полевыми мышами. Случается, что мы ловим больного воробья, но ведь больных надо уничтожать, это общий закон».

«Простите, — возразил Дюла, — но вот сарычи охотятся на молодых зайчат».

«Ну и что? — негодовал сарыч. — Однако охота на нас уже давно запрещена, и по новому закону всякого, кто нас тронет, штрафуют на пятьсот форинтов».

«В городе об этом понятия не имеют, — протестовал Плотовщик. — Там я слыхал…»

«В городе еще куда ни шло, — клекотал сарыч. — Но в полях об этом тоже не знают. Трамвайный кондуктор не ходит с ружьем (хотя мне говорил сокол, который жил на уйпештской водонапорной башне, что городские кондукторы охотно вооружились бы ружьями для истребления трамвайных зайцев!), а охотники ходят с ружьями и ничего толком о нас не знают. Мой первый муж стал жертвой такого охотника. Муженек ел суслика, сидя на верхушке телеграфного столба, — покойный очень любил молодых сусликов, — и тут к нему подкрался вооруженный двуногий хищник. Бедняга преспокойно закусывал, полагаясь на закон, и в этом таилась его погибель. «Орел!» — закричал хулиган. «Орел!» — завопил он, когда мой милый свалился с верхушки столба. «Орел», — сказал еще десяток людей, потому что никто из охотников не узнал сарыча. А бедный муж всю свою жизнь работал на людей: как-то раз за один день съел штук двадцать мышей. Отличный аппетит был у моего ненаглядного».

Плотовщик мысленно попросил прощения у сарычей и с признательностью подумал о Матуле, который посоветовал ему прочитать книгу Ловаши, хотя сам и не заглядывал в этот замечательный труд.

— Я купил одну книгу, — как-то раз, еще давно, сказал Матуле дядя Иштван. — Ее написал мой старый учитель Шандор Ловаши. Она больше для вас подходит.

— Я знаю все, что мне нужно знать, — отозвался Матула. — Знал я и господина учителя, он приезжал в наши края. И меня расспрашивал. Так чему ж мне у него учиться?

Дюла о том давнем разговоре понятия не имел — ведь Матула о нем ничего не оказал. Старик говорил только самое необходимое, но его скупых слов оказалось достаточно, чтобы мальчик проникся к нему благодарностью.

Между тем необыкновенно быстро наступил полдень.

— Иди, сынок, обедать, — заглянула в комнату тетя Нанчи.

— Что? — бессмысленно переспросил Дюла. Старушка пощупала ему лоб.

— Жара у тебя нет. Иди обедать. А если и аппетита нет…

Только тут наш Плотовщик понял, что страшно голоден и что действительно уже полдень. Он отправился на кухню, хотя мысли его были заняты парящими орлами и крадущимися ласками. Не подозревавшая об этом тетя Нанчи успокоилась, убедившись, что аппетит у Дюлы отменный.

— Теперь немного поспи.

— Нет, — возразил мальчик. — Я нашел мировую книгу.

— Про любовь? — спросила тетя Нанчи, считавшая, что хорошие книги бывают только про любовь.

Дюла улыбнулся, вспомнив вычеркнутую из «Семейной переписки» Ирму и вычеркнутую из числа тетушек Лили, а также дядю Иштвана, некогда блуждавшего по коварным топям любви.

— Не про любовь, тетя Нанчи. Научная! — И, задрав нос, он вернулся к своему Ловаши.

Но чуть позже он убедился, что не только любовь, но и наука имеет свои пределы.

Было, наверно, около четырех часов, когда в нашего Плотовщика выстрелили. Выстрелили, правда, во сне и, к счастью, промахнулись. Шум, Похожий на выстрел, вызвало падение книги, которую держал в руках Дюла, спавший уже около часа; и когда он испуганно вскочил, сочинение Ловаши валялось на полу.

Наш Плотовщик проснулся, полный боевого задора, и с трудом понял, где он находится: ведь только что, сидя на стене крепости — конечно, Терновой крепости, — он метнул огромную стрелу в вопивших внизу турок. К сожалению, он не узнал, попала ли его стрела в цель, потому что притаившиеся в кустах враги выстрелили… И тут он проснулся.

Дюле снилась та эпоха, когда еще был в ходу лук, но уже заговорило ружье, к вящему удовольствию грызущихся между собой людей и к еще большей их беде. И, познав это бедствие, они считали, что раны можно искоренить только новыми ранами, а ружья — только новыми ружьями.

Впрочем, сон был настолько явственный, что Дюла все еще чувствовал, как скользнула по его руке пущенная им стрела, и слышал звон тетивы.

На соседнем бастионе сражался отважный знаменосец Пондораи, которого никто не осмеливался называть Кряжем, потому что знаменосец щеголял длиннющими усами и к тому же размахивал саженной саблей.

Плотовщик знал, что враги пытались захватить их врасплох, но этот коварный замысел не удался: вороны, обитавшие в пограничной крепости на болоте, предупредили ее защитников о приближении турок и, таким образом, приняли участие в битве.

Назад Дальше