Под тёплым небом - Кузьмин Лев Иванович 12 стр.


Духота беспокоит и коров. А тут ещё принимаются гудеть над стадом шароглазые кусачие слепни. Коровы друг за дружкой траву щипать бросают; одна, другая целятся в тень, в лес.

Красава и та нет-нет да доглядывает в сторону густых ёлок. И Оля вскакивает, а дед, прихрамывая, суетится, нащёлкивает кнутом.

В конце концов он кричит:

— Бог с ними! Давай их, голубариков, направлять в лог, в прохладу, к ручью. Всё равно пастьбы дальше не будет, всё равно их надо поить.

Под тенистыми елями в логу, на хлюпких, истоптанных берегах узенького ручья стадо угомоняется. Коровы, забредая по грудь, сначала поспешно, а потом с расстановками, облегчённо вздыхая и роняя с губ капли, тянут тепловатую воду. Пастух с Олей, отойдя повыше, тоже напились, и теперь сидят в виду стада под смолисто пахучим, частым навесом еловых лап.

Пастух раскрывает кожаную, всю в трещинах, такую же древнюю, как сам, сумку-кошель. Выкатывает на траву пару печёных яичек, выкладывает соль, половину ржаного каравая.

Оля снимает с плеча тоже сумку, но тканевую, сшитую самой Олей попеременки с матерью вчера вечером наспех. В сумке такая же провизия, что и у пастуха. Только сверх того там — зелёный лук, пупырчатые, запашистые, прямо с огородной грядки огурцы.

Обеденную снедь Оля с дедом ссыпают воедино, не разбирая где чьё, едят с аппетитом. Правда, старик отстаёт. Он беззуб, да ему ещё и поговорить очень охота.

Сначала он расспрашивает: не расхотелось ли Оле после первой пробы да по этакой жаре пастушить? А когда Оля отвечает: «Нет!», когда повторяет по-вчерашнему: «Очень мне Красава по душе», — то старик пускается в мечтания.

Мечтает он о верховой лошади, он говорит:

— Пора заводить в колхозе не только отборных коров, пора снова обзаводиться, и побольше, лошадями. А то что это за мода — на три деревни один-единственный меринок. А один — он и есть один. На всякое дело его не хватает… На всякое-то дело теперь поезжай на тракторе или на автомобиле-грузовике. А вот стадо можно пасти на грузовике? Полная это чушь, самая что ни на есть несуразица!

Оля кивает, соглашается, что коров пасти, стоя или сидя в грузовике, невозможно никак, и, ободрённый поддержкой, пастух разливается дальше.

— Эх, был бы у меня конь под седлом, я бы и в помощниках не знал нужды. Я бы даже не думал уходить и на покой. Конь-то, говорят, седока молодит! Я бы на коне-то ещё как голубарик ездил! Как красный герой-командир Чапаев, гарцевал бы, полётывал ещё лет пять, а то и десять; и не запросил бы никакого подпаска-адъютанта…

На «адъютанта» Оля обижается сперва, но тут сравнивает дряхлого деда с ловким, живым, молодцеватым, виденным не раз в кино Чапаевым и — прыскает в горсточку.

Дед настораживается:

— Што? Не веришь мне?

— Верю, — пряча лукавые глаза, говорит Оля и слушает дедовы тары-растабары дальше.

Они беседуют и совсем не видят, совсем-совсем не знают, что происходит над укрытым в ёлках логом, что творится там — на небесном просторе, наверху.

А там кучевые белые облака помрачнели, налились фиолетовой тяжестью. Они сомкнулись в громоздкую, совсем чёрную тучу.

Туча росла, высилась, расширялась.

И вот медленно подвижную черноту её, сероватые в ней клубья пересекла дальняя, краткая, как искра, молния. Пересекла сначала беззвучно. Потом опять там полыхнуло молчком; затем хрястнуло так звонко, будто вмиг потемневшие земля и небо дали трещину, а в логу запахло дымом. В ручей полетели сучки, посыпались птичьи растрёпанные гнёзда, рухнула жёлтая макушка сухой ели.

Коровы, чуть ли не сшибая друг друга, всем тесным гуртом ринулись по откосу, по натоптанным в зарослях тропкам.

Голубарик вскочил, закричал тоненько:

— Не давай им наверх! Молнией пожгёт!

И Оля, перепуганная сама, кинулась было помогать старику, да тут с ещё большим ужасом увидела, что так и не обвыкшая в стаде Красава понеслась неуклюжими прыжками совсем в иную от коров сторону.

Она помчалась берегом ручья к чёрным, в синих отсветах молний бочагам, в тёмную глубь лога.

— Куда ты, куда! — всплеснула руками Оля, бросилась корову догонять.

— Оборачивай её сюда! Я этих сам подержу! — закричал ещё тоньше пастух, да Оля и без того летела быстрей, чем хлынувший в лог ветер. И она бы настигла беглянку, если бы не взорвался опять в небесах хрясткий, громовой удар.

Красава нечурахом, не своим голосом ухнула, крутнулась под ёлки. Она пошла ломиться по гущине, по чапыжнику, и только тяжёлый топот да шум веток показывали, где теперь она.

Оле бежать сразу стало хуже. Еловые лапы цапали за платье, хлестали по лицу, норовили попасть в глаза, косынка слетела, захлябала правая туфля. Оля нагнулась туфлю поправить, и тут по ёлкам, по лохматым скатам их лап, по спине Оли застегал обвальный ливень-проливень.

Он пошёл меж узких лесных прогалов седыми, шумными столбами. Он замолотил по нечастой тут, под деревьями, траве, по сразу осклизлым пенькам, по гнилым колодам, зарикошетил вокруг туманными брызгами. Водопадный гул, плеск, дождевая мгла накрыли всё. Оля чуть ли не заплакала.

— Матушка Красавушка! Матушка Красавушка! — охала, выкликала Оля, метаясь вся мокрым мокрёхонька по мокрой чащобе. И прошло немало времени, пока из-под раскидистой, широченной, как скирда, ели не выплыл тоже зовущий и печальный взмык.

— Вот ты где! Давай к стаду скорей! Давай к дедушке Голубарику скорей! — бросилась Оля на голос, да из своего не совсем ещё прохлёстанного ливнем укрытия Красава двинулась не в миг.

Оля пробовала даже тянуть её за рога, но всё было бесполезно, пока не стих ливень.

Он кончился так же внезапно, как внезапно начался. Только где-то наверху всё ещё сердито погромыхивало, да лишь под ёлками с обвислых лап всё ещё плюхались крупные капли.

— Пошли, пошли… Видишь, на мне сухой нитки нет… Видишь, я иззябла… — сказала совсем не сердито Оля, и они пошли.

Они пошагали — впереди корова, за ней с прутиком Оля — сначала вполне уверенно. Даже то, что на них всё ещё брызгало с веток, Олю уже не пугало ничуть. Но вот когда, по её предположению, должен был им встретиться знакомый с бочагами лог, этот лог словно пропал.

Оля погнала Красаву влево, но и в левой стороне лога не обнаружилось. Оля повернула вправо, но и в правой стороне — всё глухо, всё чуждо, неприветливо. И тогда Оля поняла, что они заблудились.

Поняла, давай кричать:

— Ау! Дедушка Голубарик, ау!

Она теперь не думала, хорошо ли называть Голубарика Голубариком; она теперь думала, только бы хоть как-то до пастуха докричаться. Ведь он там, поди, тоже от беспокойства чуть не сходит с ума.

Но в мокром лесу даже эхо отзывалось плохо, в лесу только влажно пошлёпывало с деревьев, — Оля сорвала лишь голос.

— Ты, что ли, помычи! — сказала она Красаве. — У тебя получится громче, и в стаде, может быть, услышат нас.

Да Красава и думать не думала о стаде, о пастухе. У неё теперь была своя немалая забота. Давно и туго налитое молоком вымя начинало побаливать, мешало шагать, белые струйки нет-нет да и сами вычиркивались из набряклых сосков на мягкий под копытами мох, на глянцево-упругие кустики брусники.

Корова убавляла шаг, заглядывала себе под бок, глядела с недоумением на Олю: «Что, мол, такое происходит? Я вон сколько накопила молока, держать терпения нет, а ты, хозяюшка, без подойника… Не пора ли о нём, о подойнике-то, вспомнить? Близко ведь ночь!»

Лес в самом деле начинал темнеть, по нему поползли серые, зыбкие пласты тумана. Оля, плутая в поисках лога да аукая, не заметила, как время повернуло на предночной час. А когда поняла это, когда глянула на тусклые клочки неба над хмурыми верхами ёлок, да когда опять посмотрела на усталую корову, то и сама вдруг вся ослабла.

— Ой, конечно, я ещё маленькая… Ой, зря я напросилась в подпаски… Ведь если мы тут и не пропадём, если когда и выйдем, то всё равно Красава может попортиться. У неё, неухоженной, молоко перегорит, и прощай тогда всё будущее славное, о чём говорил председатель.

И вот, страх не страх, ночь не ночь, Оля заставила себя думать только о корове.

— Стой, — сказала она, присела на корточки рядом с Красавой, потрогала горячее вымя, тугие соски.

Доить корову Оле приходилось и раньше — свою, домашнюю. Приходилось, но не часто и не до конца. Додаивала домашнюю корову всегда мать — у Оли на всю дойку ещё не хватало сил. А теперь вот матери не было и близко; вокруг только туман, лес, вздыхает рядом утомлённая Красава.

Оля тоже вздохнула, принялась Красаву доить. Молочные струйки ударили, журкнули глухо в траву; парной, очень уютный, напоминающий о доме запах молока перемешался с холодом ночи, с резким, сырым запахом леса. И Оле сделалось ещё горше. Стало ещё тоскливее оттого, что вкусное молоко исчезает зря, что это очень даже странно — поливать молоком лесные коренья, густую под ёлками траву.

— Давай сама похлебаю сколько-то… Я ведь с обеда не ела ничего… — прошептала Оля и принялась доить одной рукой. Другую ладонь она сложила ковшиком, стала подставлять под молочную тёплую струйку. Подставлять и схлёбывать, подставлять и схлёбывать.

Но, конечно, целое ведро молока одной Оле выпить было невозможно, так весь Красавин удой и ушёл в лесную землю.

А ещё Оля без крепкой привычки да без скамейки очень уморилась. Когда, наконец, Красава обернула к ней свою морду, когда благодарно пыхнула в Олину щёку, Оля едва поднялась с поджатых под себя коленей. Зато после такого необходимого и до конца исполненного дела страх перед ночным лесом поубавился заметно.

— Не к чему и дальше горевать! Надо всё равно идти вперёд. Верно, Красава?

И большая, громоздкая в потёмках Красава мотнула рогами, словно подтвердила: «Верно!» — и они опять пошли.

Только теперь Оля Красаву не подгоняла. Она надеялась, что Красава сама зачует какую-нибудь где-нибудь настоящую дорогу; а ещё Оля правила путь всё на одну и ту же ярко-синюю над чёрными елями звезду.

Корова тоже не сворачивала, и шли они на эту звезду вновь тяжело, долго, до полного изнеможения. Когда лес внезапно расступился, Красава сама остановилась, подогнула ноги, не легла, а прямо-таки рухнула на едва различимую тут, на опушке, ещё свежую и пахнущую клевером кошенину. Оля подсунулась Красаве под самый бок, в тепло, и они враз уснули.

Они спали так, что их не пугали уже ни бегучие, схожие с волчьими глазами огни светляков, ни лесные, край опушки, скрипы да шорохи, — побудку сыграли им прохладный рассвет и петушиная, совсем нежданная здесь перекличка.

Оля зябко вздрогнула, вскочила, подняла корову, заторопила её за берёзовый, вклиненный в поле мысок и удивлённо ойкнула. Почти рядом, всего лишь и добежать ничего, стояла в лёгкой рассветной дымке их деревня. Только стояла она к Оле нынче другой, не вчерашней стороной. Оля с Красавой, как видно, за ночь обкружили её и вышли не к ферме, а к огородам и гуменникам на другом краю.

И что очень чудно: несмотря на такую рань, несмотря на то, что ночь не ушла ещё с задворок полностью, — а деревня уже не спит или спать сегодня не ложилась вовсе. Каждое крыльцо там настежь, каждое окно там нараспашку, в окнах непогашенный свет. На улице — это Оле видно тоже отлично — целая толпа народу, все тревожно гомонят, спешат к околице. И впереди этой толпы председатель Иван Семёныч. И опять он не на всегдашнем своём мотоцикле, а на той, на колхозной лошади верхом.

— Мамушки! Так это же за нами… Так это же всей деревней ищут нас! — догадалась Оля и, не зная, то ли трусить, то ли радоваться, давай свою рогатую товарку поторапливать.

А там уж на рассветной полевой тропе красавицу корову и Олю все деревенские увидели сами; на всё поле кто-то горластый да с великим ликованием заголосил:

— Нашлись! Нашлись! Нашлись!

Первым, нахлёстывая лошадь, подлетел председатель. Он спрыгнул с седла, так и вцепился глазами в Красаву. Оглядел её спереди, оглядел с боков, заглянул даже под брюхо, на вымя.

— Гляди-ка, корова-то цела! Здоровым здоровёхонька… Ну, Ольга! Ну, подпасок! Ну, молодец! А мы всю ночь вас везде вышаривали, да, видно, не там.

Следом подбежала мать, давай тискать, обнимать, оглядывать Олю:

— Сама хоть живая ли? Сама…

У матери Олю отнял отец:

— Как это не живая, когда вот она — живая!

— Кроме того ещё и герой! — подхватил вслед за отцом дед Голубарик. Он тоже протолкнулся сквозь шумную толпу к самой что ни на есть Оле, погладил стоящую рядом Красаву, а потом опять повернулся к девочке.

— Теперь, председатель, ты ей должен дать премию. Причём не дожидаясь никакой осени.

— Верно! — зашумели в толпе доярки, зашумели набежавшие сюда вслед за взрослым людом Олины ровесницы-девчушки.

— Правильно! — басовито поддержали всех молодцеватые трактористы, братья Колокольниковы, и председатель засмеялся:

— Возражений нет… Только пускай сама скажет: какую?

Тут все Олю заторопили:

— Говори скорей!

И припугнули шутливо:

— А то Иван-то Семёныч возьмёт да и передумает.

И хотя Оля после всех событий да после ночлега в копне чувствовала себя ещё куда как разбитой, она улыбнулась тоже.

Улыбнулась, огляделась, увидела рядом с Красавой ту лошадь, на которой прискакал председатель. И глянула лукаво на деда Голубарика, и вдруг ухватилась за лошадиную длинную гриву, за свешенный с неё ремённый поводок.

— Вот, дяденька Иван Семёныч, если желаешь дать премию, то и отдай нам на двоих с дедушкой этого коня. Мы на нём ни в какую грозу никогда коров не растеряем.

— Что-о? — так и опешил председатель, и даже сам за поводок ухватился. — Что-о? Да ведь на коне-то ездить-то надо уметь! Да ведь ты ещё и до стремени едва лишь доросла… Как в седло сядешь?

— Возле дома — с крылечка, в лесу — с пенёчка, — засмеялась Оля. — Управилась я с Красавой — управлюсь и с конём. И что да как — меня спрашивать уже не надо. Я со вчерашнего дня уже не маленькая, ты мне сам вчера об этом говорил, и даже сегодня опять назвал молодчиной.

— Называл, называл! — заступились весело за Олю все вокруг, все хором зашумели: — Держи, Иван Семёныч, слово своё!

И председатель развёл руками, и опять улыбнулся Оле, и сказал:

— Ну что ж! Если так, то моё слово — олово. Поручаю вам с дедом в придачу к Красаве да ко всему нашему колхозному стаду ещё и коня. А сейчас, пока тут пенёчка рядом нет, давай, Оля, я подсажу тебя в седло сам. Въезжай в родную деревню, как тебе сейчас и полагается, — с почётом!

Осенью, при солнышке

Осенним солнечным днём Таня и Дашутка играли дома.

С работы, с колхозной фермы прибежала мать.

На этот раз она не кинулась, как всегда, на кухню, не зашумела: «Ой, девочки, давайте обед собирать скорей! Вот-вот отец с поля придёт, да и мне обратно надо!» — а встала у порога и, прижав высоко к себе свёрнутый кульком фартук, сказала:

— Угадайте, что принесла? — По голосу матери было ясно, что принесла она что-то приятное.

Таня, которая была чуть постарше и чуть пошустрей, ответила сразу:

— Куклу! Наверное, шла с работы мимо магазина и купила куклу.

А маленькая Дашутка сперва подумала, а потом счастливо засмеялась:

— Телёночка!

Тогда мать засмеялась сама:

— Эх вы! Не угадали… Кукол у вас и так уйма, телят в эту пору не бывает, а выпросила я сейчас на ферме у нашей сторожихи Пелагеюшки вот кого…

Она осторожно присела, раскрыла фартук, и оттуда, не сильно цепляясь коготками, выкатился преудивительный котёнок.

Лохматый, ярко-ярко-жёлтый, с розовым оттенком, а всего чудесней у котёнка глаза. Большие, пронзительно-зелёные и при этом немножко сердитые.

Но вот гость опомнился, глаза подобрели, и котёнок мягко проскакал по золотым от солнца половикам в темноту под стол. Он мигом нашёл там пустую катушку и очень деловито покатил её через всю избу к печке, от печки назад к столу, от стола опять к печке.

Назад Дальше