Под тёплым небом - Кузьмин Лев Иванович 9 стр.


— Сидоров! Опять тебе шубейку вешать не за что? Опять явился без петельки? Клади одёжу в угол, петельку будешь потом пришивать со мной!

— Петрова! Ох, Петро-ова… Ну, умница… Ну, славница… Туфельки с собою привезла! Валенки теперь сымает, туфельки надевает — сама с ноготок, а всё она умеет, всё у неё честь по чести, ну прямо как у большой. Глядите на неё, девчонки, учитеся!

Володька подходить к вешалкам даже близко не стал. Он мигом понял: ему, чужому, на глаза этой нянечке лучше не попадаться. И пока нянечка расхваливала какую-то там «славницу» Петрову, он боком, боком, скинув шапку, проскользнул за толпою в другую дверь.

За той дверью в зале, а вернее, в освобождённой для этого классной комнате, сияла ёлка. Окна все были закрыты шторами, и при уютных огоньках ёлки ребятишки скакали тут как хотели. Кто нацепив петушиные, ежиные и заячьи рожицы-маски, кто просто так — они пищали, кукарекали, кричали единственной здесь распорядительнице:

— Жанна Олеговна! Попрыгайте с нами ещё чуть-чуть!

А она уж, видно, и попрыгала, и поплясала. И теперь — тоненькая, очкастая — вся от волнения, от жары пунцовая, лишь успевала поворачиваться, всё пыталась ребятишек угомонить:

— Спокойно, дети, спокойно! Пора по местам.

Но всё равно не утихал никто.

Только Володька, чтобы не маячить на виду, да ещё и потому, что в весёлой толпе промелькнули Танюша с Марфушей, стал быстро высматривать себе местечко.

И он его нашёл рядом с белеющим широкою скатертью столом. Стол был завален бумажными пакетами. От пакетов, как в магазине, шёл конфетный аромат, да Володька принюхиваться, приглядываться к пакетам, конечно, не стал. Он лишь скромно примостился в уголке на стуле, скромно подоткнул под себя пальто и шапку.

А галдёж между тем всё ширился. Кроме того, в коридоре куда как радостно забасила опять нянечка:

— Раздевайтесь, гостеньки, проходите! Нет, постойте, я вас сама проведу.

И тут Володька видит: она — в зале, а рядом стоят, одёргивают мятые пиджаки, смущённо приглаживают красными от холода ладонями свои встрёпанные макушки тот бородатый возчик и его, Володькин, отец.

Они топчутся, не знают куда себя пока что девать — к ним подлетает теперь Жанна Олеговна:

— Конечно, дорогие товарищи, проходите! Конечно, мы вам очень рады! Только просим прощения — у нас тут шум.

Мужики смущаются ещё больше: «Ничего, мол! Мы и при шуме постоим…» А нянечка — раз, два! — мигом и тут приняла на себя командование:

— Это ты, Иванов, что ли, шумишь? Это ты, Семёнов, петухом кукарекаешь? Это ты, Сидоров, являешься каждый раз без петельки, да ещё и не слушаешься? Смо-отрите у меня!

И пошла распоряжаться, пошла. И, странное дело, ребятишки начали утихать, рассаживаться по местам.

Жанна Олеговна развела руками:

— Милая Дуся, что бы мы делали без вас! Усадите тогда, пожалуйста, и гостей, а я побегу готовить артистов.

— Счас, мужики, определю и вам местечко, — заулыбалась довольная похвалою нянечка.

И вот она этакой башней стоит, поверх ребячьих голов глядит, медленно поворачивается в ту сторону, где Володька.

Тот полного её разворота дожидаться не стал. Мигом вместе с пальто, с шапкой съехал под столешницу, нырнул за свешенную скатерть, а нянечка ведёт мужиков именно сюда.

— Вот здесь будет спокойней… Вот тут присяду и я с вами.

И начинает с грохотом передвигать стулья, устанавливая их перед самым Володькиным укрытием.

«Всё! — охнул про себя Володька. — Теперь ничего не увидеть, вот влип так влип!»

И верно. Как бы ни пригибался Володька к единственной светлой полоске меж полом и краем скатерти, а всё равно кроме ножек стульев, кроме мокрых от обтаявшего снега валенок отца, да меховых бурок возчика, да нянечкиных толстых пяток в широченных шлёпанцах ничего разглядеть теперь уже не мог.

Разглядеть не мог, но — слышал. Грузная нянечка скрипела хлипким стулом и, всё ещё гордясь тем, что её недавно похвалили, мужикам разъясняла:

— Вы, мужики, не сомневайтесь… Жанна Олеговна хотя в учителях первую зиму, а тоже на школьную работу шибко способная. Сам Иван Иваныч говорит: «Способная!» Только вот ребятишки что-то нисколько её не боятся, а так она у нас — ку-уда там! Весь концерт нынче поведёт. Да вы и сами скажете: «Молодец!», как только на всё глянете.

Возчик с отцом весело поддакивали, а Володька приуныл пуще. «Глянешь у тебя… Кто глянет, а кто нет!» — думал он про нянечку, но та уже забухала в ладоши:

— Артисты идут! Артисты идут!

Захлопал, зашумел весь зал. И там от дверей к ёлке началось, по всей вероятности, какое-то очень интересное шествие. «Бух! Бух!» — плескалось в зале, и Володька опять пригнулся к бесполезной щели: вдруг да это Иван Иваныч с трубой?

Но заслышался голос Жанны Олеговны:

— Выступает праздничный хор мальчиков и девочек нашей школы!

И хор под управлением Жанны Олеговны грянул: «Бусы повесили, встали в хоровод!»

Отец, нянечка, возчик принялись рядом с Володькой натопывать, принялись подпевать; потом, конечно, зазвучали и другие песенки. И все они тоже были праздничными. То про Снегурочку, то про деда Мороза. Да Володьке и самые лучшие из них показались не слишком-то. Он ведь сидел тут, в полутьме, в духоте, под этим несчастным столом, снова один-разъедин. А кроме того, почти каждую песенку он знал, дома с сестрёнками певал; и раз теперь на хор глянуть сам не мог, долгожданную трубу услышать не мог, то и концерт ему стал казаться совсем неинтересным.

Его сморила усталость после дороги. Под знакомый мотив про лесную ёлочку он клюнул разок-другой носом. Он даже увидел и самого себя опять в сугробном бору, да тут словно бы ветер налетел.

Володька поднял голову, а Жанна Олеговна под новые аплодисменты заканчивала говорить про какую-то грозу.

«При чём тут гроза?» — удивился Володька, но вслед за учительницей прямо-таки вскудахтала нянечка:

— Ох, Петрова! Ох, Петрова! Ох, слушайте, мужики, слушайте! Наша Петрова будет стишок читать!

«Ну-у… Опять эта её Петрова. Лучше бы Иван Иваныч», — нахохлился Володька, и всё же когда «эта» Петрова нежданно звонким, нежданно чистым голосом повторила название стихотворения: «Весенняя гроза»! — то Володька очнулся окончательно, навострил уши.

Навострил, а в зале свободно, громко раздалось:

Люблю грозу в начале мая,

Когда весенний, первый гром,

Как бы резвяся и играя,

Грохочет в небе голубом!

У Володьки мурашки побежали от таких сразу простых и таких сразу удивительно светлых слов. Он таких радостных слов никогда не слыхивал. Он даже не поверил, что читает их, произносит самая обыкновенная девочка с обыкновенной фамилией Петрова. Он шагнул на коленях вдоль обвисшей скатерти, пополз в обход возчика, отца, нянечки.

А стихи звучали всё светлей да светлей:

Гремят раскаты молодые,

Вот дождик брызнул, пыль летит,

Повисли перлы дождевые,

И солнце нити золотит.

С горы бежит поток проворный,

В лесу не молкнет птичий гам,

И гам лесной, и шум нагорный —

Всё вторит весело громам.

И тут стряслось чудо.

С каких-то неведомых высей как бы рухнул, по всем закоулкам школы раскатился настоящий весенний гром!

Он раскатился, опять взлетел, он обернулся ликующим голосом-песней, и вот теперь без слов, но как на крыльях, поплыл над ёлками, поплыл над ребятами. И, боясь, что этот голос, этот торжествующий звук так же мигом пропадёт, как мигом родился, — Володька, забыв про отца, про нянечку, приподнял край скатерти, выглянул из-под стола.

Он выглянул, увидел крохотную, с рыженьким, синеглазым лицом девочку, подумал: «Да неужто это Петрова и есть?» И только подумал, а рядом… А рядом под ёлкой стоял в тёмном пиджаке и в светлой рубахе Иван Иваныч!

Его-то Володька признал в момент. Над высоко запрокинутой головой Ивана Иваныча, в его лёгких руках пела, звенела, смеялась та самая серебристо-серебряная труба, и была она куда прекрасней, чем ясный месяц в ночном окошке.

Труба звала Володьку, и он — встал, пошёл.

Он прижал к себе шапку и пальто. Он шагнул напрямик, и никто его не остановил, да подвели мамкины сапоги. Он заступил висящую в руках одёжку и — повалился.

Володька упал, чёрная лохматая шапка по скользкому полу подъехала под самые туфельки Петровой ежом. Та в голос ойкнула, труба смолкла, и все на Володьку уставились.

На него теперь изумлённо глядел Иван Иваныч. На него глядели нянечка, возчик, Марфуша, Танюша, все ребятишки.

Отец сорвался с места, чуть не сбил Жанну Олеговну, которая тоже бросилась на подмогу Володьке. Отец стал Володьку поднимать, стал растерянно приговаривать:

— Да что хоть ты, братец мой, натворил-то? Да как хоть ты здесь очутился-то?

— Откуда? Как? Мы его раньше не видели! — опомнился, шумнул весь зал. И отец от этих своих, всеми подхваченных слов растерялся больше; Володька напугался ещё хуже, хотел кинуться в коридор, а там — на улицу; но тут его ухватил за рубашку Иван Иваныч:

— Стоп!

Володька зажмурился, присел. Ребятишки в зале тоже испуганно застыли. А Иван Иваныч всего лишь и сказал:

— Вот так «клю-клю-клю»…

— Что? — не поверил своим ушам Володька.

— Я говорю: «Клю-клю-клю! Вот так клюква!» Это с тобой мы летом на скамеечке насвистывали?

— Со мной! — взвился, воспрял Володька. Даже сам ухватил Ивана Иваныча за рукав: — Со мной ты насвистывал! У нас в деревне. А теперь вот и я к тебе прибежал. На твою серебряную трубу посмотреть прибежал. И ты уж разреши мне её потрогать!

Отец только руками развёл и тоже стал глядеть на учителя: «Вы, мол, нас извините и не ругайте… И пусть, если можно, мальчик трубу потрогает…»

А Иван Иваныч и без этого знал, что ему делать.

— Ну, друг ты мой сердечный Володька, — сказал он, — если произошло такое дело, то, конечно, трубу возьми и в неё подуй.

И он трубу подал, и даже показал куда дуть.

Володька задрожал от счастья. А по залу прокатился тоже счастливый гул, потому что все ребятишки и все взрослые сразу стали переживать за Володьку.

— Начинай! Не трусь! — махали ему знакомые деревенские мальчишки, махали Марфуша с Танюшей и Жанна Олеговна. А нянечка поднялась, сама словно бы протрубила:

— Раз велено дуть, то и дуй! Не бойся!

— Не бойся… — подтолкнула Володьку под локоток, шепнула конопатенькая славница Петрова.

И вот он, подражая Ивану Иванычу, запрокинул голову, наставил трубу вверх и подул.

Он подул очень старательно. Он дунул изо всей силы. Он ждал, что взовьются сейчас над ним и откликнутся повсюду прекрасным эхом звонкие раскаты, но в трубе лишь что-то тоненько пискнуло.

Он дунул опять, но труба лишь вновь пропищала.

— Что такое? — упали руки у Володьки, и он посмотрел на Ивана Иваныча. — Ты дуешь — у тебя весна с громом, а у меня…

И тут впервые за весь прошедший, очень трудный день и у всех на виду Володька чуть не заплакал.

Он сунул трубу Ивану Иванычу, он нашарил на полу шапку, принялся натягивать пальтишко. Но вновь Иван Иваныч его остановил.

— Не спорю, — сказал Иван Иваныч. — Я, Володька, не спорю ничуть… У меня, возможно, и весна, и весенний гром, но у тебя, дружище, зато — жаворонок.

— Где? — опешил Володька, натягивать пальто перестал.

— Здесь! В тебе самом… — коснулся Володькиной замусоленной рубашонки, Володькиной груди Иван Иваныч. — Вот здесь… Его, конечно, не всем пока ещё видно, не всем слышно… Он ещё маленький, но без него ты бы сюда по морозу не прибежал.

— Правда? — так и уставился на Ивана Иваныча Володька.

— Вы что? Всерьёз? — переспросил озадаченно отец.

А Иван Иваныч и ему ответил:

— Куда уж серьёзней!

И тут широко улыбнулся, повёл рукой на тот, с пакетами, с белой скатертью стол:

— А теперь давайте-ка завершим весь наш праздник совместным чаепитием. Девочки, няня, Жанна Олеговна! Несите кружки, заваривайте чаёк… Мальчики! Помогите мне подвинуть поближе к ёлке стол, расстанавливайте стулья.

Володька, огорошенный всем, что произошло, единственный теперь не знал, что ему делать. Он засовался:

— А мне с кем? А мне куда?

— И ты мне помогай. Ведь мы давно приятели.

И Володька стал помогать. А потом вместе со всеми, вместе с Иваном Иванычем сидел под ёлкой за общим, раздвинутым во всю ширь столом. Он пил чай из такой же точно, как у Ивана Иваныча, эмалированной кружки; пил чай с конфетами, с печеньем, и всё у Ивана Иваныча спрашивал:

— А ты опять когда-нибудь на трубе играть будешь? А ты меня на какой-нибудь праздник опять позовёшь?

И учителю отвечать не надоедало. Он каждый раз кивал:

— Буду! Позову! Непременно!

Отхлёбывая из своей кружки горячий чай, отец кивал тоже. Он тоже как бы подтверждал: «Тебя, Володька, позовут, а уж я теперь и доставлю тебя к Ивану Иванычу безо всяких промедлений».

Таращились через стол и Марфуша с Танюшей. Марфуша даже не вытерпела, стол кругом обошла, Володьке шепнула:

— Ну, а мы, если надо, тебя и разбудим хоть в какое время. И ты за сегодняшнее, Володька, на нас сердца не держи…

И счастливый Володька сердца ни на кого не держал.

Он лишь, когда стали вылезать из-за стола, глянул на красные сапоги, ойкнул:

— Маме про всё как теперь станем говорить?

— Так, как есть! — совсем легко рассмеялся, встал, погладил Володьку по голове отец. — Так и доложим: отбыли вчетвером, прибыли впятером… С маленьким у тебя жаворонком! Давай, прощайся, кланяйся Ивану Иванычу, Жанне Олеговне, тёте Дусе… А я побежал запрягать. Да попрошу у сватьи какие-нибудь для тебя валенцы. Глянь! За окошком-то к ночи так всё и вызвездило, месяц так и рассиялся на новый мороз.

Настоящий медведь

1

Люди увидели медвежонка лишь в ту минуту, когда на него насел огромный, злой, по-волчьи седогривый пёс Шарап. Крутились тут, заливались до хрипа и все деревенские пустолайки. Шум на дороге у колхозного коровника стоял до небес.

Хозяин Шарапа, сторож Пятаков, выскочил из дежурки и, округляя радостно глаза, завопил:

— Зверь! Настоящий зверь… Ату его, Шарап, ату!

А Шарап не отступался и безо всякой команды. Он давно бы сцапал медвежонка за шиворот, да медвежонок тоже не очень-то зевал.

Измученный долгим и одиноким блужданием по лесу, но всё ещё ловкий, он плюхнулся тощей попкой прямо в дорожную пыль и, держась дыбком, не отрываясь от земли, быстро поворачивался, отчаянно размахивал передними лапами. Он отбивался от оголтелой своры совсем как перепуганный мальчонка, и даже голос подавал почти по-детски:

— Ай! Ай! Ай!

И вот то ли от этого крика, то ли по всегдашней к любым бедолагам доброте своей, к медвежонку ринулась самая тут пожилая работница — тётка Устинья.

Доярок и телятниц у коровника собралась целая толпа. Но на выручку к медвежонку побежала одна Устинья.

Не очень уклюжая, от возмущения багровая, она, раздёргивая у себя за спиной толстыми пальцами завязки фартука, врезалась в собачью кутерьму, как трактор. Она расшвыряла пинками трусливых шавок, поддала остервенелому Шарапу и, распахнув фартук, ловко медвежонка спеленала, подхватила высоко на руки.

Шарап было прыгнул к рукам, но получил отпор опять, и сторож Пятаков забранился:

— Ёлки-палки, не трожь моего пса! Он зверя чует. Дикого!

— Зве-еря? — всё ещё гневно и протяжно сказала Устинья и с укутанным на руках медвежонком пошла прямо на Пятакова.

Сторож не испугался ничуть, зато доярки от Устиньи шарахнулись с визгом.

А Устинья сердилась всё больше:

— Зве-еря? Дикого? Вот ты со своим Шарапом натуральный дикарь и есть! А это — гляди, кто… Это детёныш, сиротка. Он мать где-то потерял, а ты на него со своим псиной… Гляди сюда, бессовестный Пятаков, гляди. Отворачиваться нечего!

Назад Дальше