И — на цыпочках ушел.
МАЛЬЧИК
(Быль)
Тот зимний вечер помню, как сейчас. Я пришел из школы, мама тоже дома, мы собираемся ужинать.
Настроение у нас хорошее, потому что завтра — каникулы.
И вдруг безо всякого стука-предупреждения дверь открылась, и прямо с мороза, с улицы, к нам вваливается наш, из маминой деревни, давнишний знакомый — дядя Коля Вестников.
Несмотря на холод, от него краснолицего, рыжего, так и валит пар. Он громко, приветливо басит:
— Здравствуйте! Я у вас на станции зерно сдавал, теперь еду обратно. Так что собирай, Фаина, твоего Левку к нам в гости, в деревню. Об этом ваша бабушка Астя наказывала строго-настрого!
Мама отвечает улыбчиво, в тон ему:
— Сначала скинь хоть шапку! Присядь к столу! А Левка подождет, не велик он барин.
Но дядя Коля настаивает:
— Ждать некогда, на дворе и так потемки!
И вот, осчастливленный в самый канун каникул таким жданным и нежданным приглашением, на такой вот веселой волне я и собираюсь мигом. И вот мы с дядей Колей уже в санях-розвальнях.
Не очень-то высокий, вороной, в предночных сумерках совсем черным-черный конь нетерпеливо, зябко скребет у крыльца копытом снег.
Мама тоже зябко придерживает одною рукою шаль на плечах, другою рукою машет нам, стоя в одних лишь домашних тапочках на студеных ступеньках.
Дядя Коля командует коню: «Но-о, Мальчик! Пошел!», намерзлые полозья взвизгивают, и мы круто от крыльца вывертываем на проезжую дорогу.
Станционный поселок там и тут в огоньках, но мы все это минуем быстро. Вороной конь-конек с неожиданно ласковой кличкой — Мальчик, бойко нахрупывает по снежку подковами, наши сани-розвальни несет легко. Он не убавляет рысистого хода даже и тогда, когда сворачиваем с большой, разъезженной дороги на дорогу проселочную, узкую.
Дорога эта вьется под темным небом по белым-белым лугам. С их простора и от скорой езды встречь нам тянет довольно пробористый, студеный ветерок. Дядя Коля повертывается, вытряхивает из-под соломенной в санях подстилки широченный тулуп, накрывает меня почти с головой:
— Вот! Ладно взял про запас… А то в твоем пальтеце на ветру не больно-то рассидишься… Кутайся, кутайся, да плотнее!
И от уютного, теплого тулупа, от заботливых слов дяди Коли на меня вдруг накатывает волна не только радостная, но и волна удивительной ко всему нежности.
А впереди начинает подыматься лунный круг. И ночное небо в том лунном месте, и белые снега на лугах, и заиндевелые вдали перелески, рощицы — стали отсвечивать тоже нежно-серебряным светом. Мне в санях уплывать в эту нежность сладко. Мне приятно смотреть из-под тулупа на пробегающие сбоку саней тонкие кустики, на резковатого, но доброго дядю Колю рядышком с собой, на старательного, ходкого коня Мальчика, — и всех и все я в эти минуты люблю.
Люблю, но высказать стесняюсь. Боюсь: дядя Коля надо мной рассмеется. И в таком вот чуточку запутанном состоянии я — странное дело! — засыпаю.
Сколько времени проспал, не ведаю. Пробудился от тревожного голоса дяди Коли, от быстрого стука и качки саней.
Я вскочил на колени, гляжу: а перед нами луна теперь огромная — в половину небес. Мы мчим прямо на ее свет. Дядя Коля припал к передку саней, руки с вожжами вытянул, кричит Мальчику:
— Наддай, наддай! Не выдай, милый!
И Мальчик мчится не рысью, а так по-над дорогой и стелется. Он едва не вышибает задними подковами дощатый санный передок.
Я вцепился в полушубок дяди Коли:
— Что хоть такое? Что?
Дядя Коля отвечает криком:
— Держись крепче! Волки!
— Где? — застылым сразу голосом сиплю я, шарю глазами. И вижу: со стороны близкой к нам рощицы, взметывая искрящийся под луною снег, летят три прыгучие тени. Летят к дороге, наперехват нашего пути.
У меня лед-мороз пошел по телу. А дядя Коля все кричит Мальчику, кричит как человеку:
— Быстрей! Быстрей! Не дай им обойти нас! Если обойдут — не прорваться!
И, видать, не очень надеясь, что Мальчик поймет, дядя Коля вдруг самым дичайшим голосом взгаркивает:
— Гр-рабят!
И Мальчик этот вскрик понял, наддал так резко, что мы из саней чуть не вылетели, но и волки перенять Мальчика уже не успели.
Они оказались позади нас. Только лучше от этого почти не стало. Они все трое несутся теперь не по рыхлым сугробам, а по твердой, накатанной дороге, и, кажется, еще скачок — и вспрыгнут к нам на запятки.
Я на миг обернулся, увидел их жуткие глаза, увидел их заиндевелые морды, — уткнулся лицом дяде Коле в полушубок, в спину.
А дядя Коля, одною рукою не упуская вожжей, круто в санях оборачивается. В свободной руке у него свернутая жгутом веревка. Короткий конец веревки у дяди Коли в кулаке, и концом другим, длинным, всем жгутом распущенным он с размаха хлещет по стае, по мордам. Волки ошарашенно тормозят.
А когда кидаются за нами вновь, то дядя Коля веревку дергает, отпускает, опять дергает, отпускает, и на мерзлой, летящей из-под полозьев дороге веревка по-змеиному свистит, вьется, волки перед ней ход свой сбавляют каждый раз.
Потом они отстали совсем.
Сперва я подумал: «Выдохлись!», но тут дядя Коля сказал голосом более ровным:
— Слава те, господи! Деревня рядом!
И начинает сдерживать, успокаивать Мальчика.
А я глаза оробелые поднял и вижу тоже: под луной на краю белого поля горит теплая, золотистая искорка, рядом другая искорка, и там во всю заливаются собаки.
Ну, а Мальчик, как бы дядя Коля его не сдерживал, все равно влетел в деревню чуть ли не вскачь.
Он маленько успокоился лишь тогда, когда дядя Коля распряг его, завел в освещенную керосиновым фонарем теплую конюшню, когда, утишая, поводил туда-сюда по длинному меж лошажьих стойл проходу, да когда обтер сухою тряпицей и поставил, наконец, к кормушке, полной сена.
Я тоже долго успокоиться не мог. Я даже у заботливой бабушки, которой дядя Коля сдал меня с рук на руки, успокоиться не мог. Бабушка меня расспрашивает, что да как, а я, знай, глаза пучу да охаю:
— Ох, волки… Ах, волки… Ох, если бы не Мальчик!
Едва бабушка отпоила меня подогретым молоком, едва-едва угомонила на уютной постели, на печке.
А когда я на утро увидел в окошке избы солнце, когда увидел за ним яркие, морозные березы, то мне стало казаться, что все вчерашнее произошло во сне.
Так же было и в конюшне, куда я кинулся проведать Мальчика. Я думал: «Как он там? В порядке ли?». А он встречает меня ясным взглядом, охотно ловит губами с моей ладони подсоленную корочку и добродушным, негромким ржанием как бы говорит: «И для меня вчерашнее — словно сон… И для меня все тоже — будто бы приснилось…»
НАША ЛОШАДКА И ДОМОВИК
Нина, взрослая дочь моей бабушки, поступила работать сельским почтальоном. Круг по лесным и полевым деревенькам, куда надо было доставлять почту, получался вёрст в двадцать, поэтому Нине выдали лошадь и повозку-тарантас. Выдали с таким уговором, что ухаживать за лошадью Нина будет сама у себя дома.
И вот лишь к дому-го Нина подкатила, да лишь нам с бабушкой, когда мы на крыльцо выскочили, про уговор этот сказала, так бабушка от радости даже просияла вся:
— Опять у нас лошадка, как в старопрежние годы! Как при нашем еще дедушке! Мы ее, Нина, в нашу прежнюю конюшню и поставим.
Ну а я, мальчик, ни словечка выговорить пока не могу. Стою, гляжу на лошадь, глаз не отрываю. Такая она красивая! Сама вся солнечно-желтоватая; грива, хвост — черные; ноги — в чулках в длинных, в черных; да и по-вдоль спины тоже черный, аккуратный ремешок.
— Зовут ее как? Ну, как?! — срываюсь я с крыльца, тормошу Нину.
Нина вытаскивает из тарантаса тугой кошель с овсом, несет к конюшне, мне отвечает:
— Кличут по буланой масти — Буланкой… Не бойся, подходи ближе. Черпни в ладонь овса и подходи. Она ласковая.
Нина раскрыла кошель, я зачерпнул зерен, шагнул к Буланке. Она щекотнула мою ладонь губами, зерна подобрала, сама потянулась ко мне еще ближе и полыхала мне прямо в ухо, будто благодарственно прошептала: «Спасибо… Спасибо…»
С этого дня-часа Буланка и начала жить у нас. По утрам они с Ниной заезжали в почтовую контору, в соседнее село. Там Нина забирала письма, газеты и скромные пенсионные деньги для стариков, для тех которые сами до почты дойти не могли. Затем Нина усаживалась в тарантас, говорила Буланке: «Но, залетная, трогай!», и они отправлялись в путь по деревням.
В хорошую погоду Нина брала с собой и меня. И там, где дорога шла не глушью лесной, не по колдобинам, не по оврагам, а ровным, чистым полем, там Нина доверяла мне вожжи. Я держал их обеими руками. И мне казалось: я сам теперь большой, и Буланка меня одного тут и слушается.
Я вожжи держу, а она катит тарантас по гладкой дороге бодрою, легкою рысью. А над нами плывут, будто белые гуси, белые облака. Навстречу нам по-утреннему светло, весело улыбаются пашни, покосы, тихие луговые речки и от всего этого охота засмеяться, запеть.
Еще веселей было въезжать в деревни. Там каждый встречный приветствовал Нину чуть ли не поклонами. Про меня же, особенно люди пожилые, еще и говорили: «Вот какой славный ямщичок к нам нашу почтовичку доставил! А лошадка у него — ну, чистая игрушечка!»
И так прошло лето, прошло начало осени. Но вот когда мы вместе с бабушкой по ее старому календарю Покров-день отметили, когда над полями закружились белые мухи, у нас вдруг с Буланкой беда стряслась. Причем не на дорогах стряслась, а прямо в конюшне.
Дело было так. По холодному, совсем еще темному утру, пока бабушка готовила у растопленной печки завтрак, Нина засветила фонарь, пошла обихаживать Буланку перед поездкой на почту. Пошла, да тут же влетает обратно, на ней лица нет.
— Мама! — кричит она бабушке. — Ой, мама! Пойдем, глянь, что у нас с Буланкой творится!
И мы все трое побежали опять с фонарем в конюшню.
Вбегаем, а Буланка там прижалась в угол, глаза при отблесках фонаря дикие, огромные. Вся она дрожью дрожит, вся такая взмыленная, мокрая, будто кто ее гонял дурным скоком целую ночь. У нее даже корм в кормушке не тронут, так ей, видать, было ужасно.
Ну и, бабушка да я, стоим, таращимся, совсем не знаем что делать. А Нина все ж мало-помалу, но тоже опасливо, настороженно к Буланке подходит, гладит по дрожащей шее, сама дрожащим голосом говорит:
— Ну что ты, милая, ну что ты… Успокойся… И какой такой тут нечистый тебя, бедную, перепугал?
И лишь она так сказала, безо всякого умысла, от расстройства так сказала, а бабушка и объявляет:
— Во-от! Это ОН и напроказил!
— Кто «он»? — не поняла Нина.
— Тот, кого ты вспомянула сама… Нечистик! Домовик! На третью ночь после Покрова-дня всякая нежить вокруг деревни по всем дорогам бесится, а у нас вот озорует, вселился ОН. Нам теперь не управиться с ним! Теперь только и надежды, что на дядю Мишу… По дядю Мишу, Левка, беги!
Нина чуть ли не плачет:
— Не выдумывай, мама! Откуда взяться нечистикам в нынешнее-то время? Буланке, возможно, с кормом что-то попало, я испробую ее водой отпоить.
Нина кинулась в избу, вернулась с полным ведром воды; и Буланка в самом деле принялась тянуть воду из ведра такими шумными, такими длинными, поспешными глотками, будто внутри у нее пожар.
Но бабушка все равно пихает меня в затылок:
— Беги, беги по дядю Мишу!
Я побежал, а на улице светать стало. Дядя Миша стоит у себя на крыльце, кормит из чугунка собаку Найду.
Найда — из сибирских лаек. Она остроуха, крупна, немного похожа всем складом своим на волка, но — дружелюбна. В иное время я бы к ней подсел, погладил, но сейчас не до того. Я бросаюсь к хозяину:
— Ох! Ах! У нас — нечистик! У нас в конюшне домовик!
И взахлёб рассказываю про нашу беду.
Дядя Миша меня не перебивает, слушает, лишь отчего-то все как бы с недоверием жмет плечами. Но когда Найда вылизала чугунок дочиста, он ей свистнул: «Идем!», мне тоже сказал: «Идем!», и вот мы у конюшни.
Буланку оттуда Нина уже вывела, привязала к плетушке тарантаса во дворе. Буланка стоит здесь поспокойнее, почти не вздрагивает, только все косит глазами на распахнутые ворота конюшни. Бабушка тоже опасливо топчется у ворот. А дядя Миша как на Буланку глянул, так говорит:
— Ага! Ясно!
Он опять подзывает Найду, он и меня приглашает:
— Что ж… Пошли, глянем на вашего нечистика.
Я было присел, попятился, да тут бабушка замахала на дядю:
— Ты что! Ты что! Ребенка-то малого зачем тянешь за собой?
И таких о себе уменьшительных, унизительных слов я не вытерпел, сам шагнул вослед за дядей Мишей, за Найдой в страшноватый сумрак конюшни.
Свет туда проникал только из ворот да из маленького, с мутным стеклом окошечка. Под ногами у нас зашуршала сухая солома, дядя Миша сказал Найде:
— Ищи!
Я выглянул из-за дяди Миши, повторил шепотком:
— Ищи… Ищи…
Найда навострила уши, чутко, сторожко пошла вдоль темной, бревенчатой стены, — вдруг так и прянула под висячую в углу кормушку. Оттуда белою молнией вылетел тоненький, как змейка юркий, зверек. Он сиганул к раскрытым воротам, проскочил мимо бабушки. Бабушка отшатнулась, ахнула, чуть не упала. Я сам чуть не упал, закричал:
— Держи его! Держи!
Найда ринулась вдогон, а зверек скользнул в узкую щель дворовой изгороди и, пока Найда мчалась в обход, — он, зверек, исчез.
Мы выходим из конюшни, дядя Миша смеется:
— Видали? Не было у вас никакого нечистика, никакого домовика! А погостила пронырливая хитрюга, ласка. Живет она в лесу. Но по снегу, по холоду забегает и в конюшни. Днем, пока там пусто, ловит мышей. А когда лошадь домой под ночь с работы вернется, так ласка делается сама не своя. От лошади пахнет трудовым, соленым потом: ласке эта соль, как масло коту. Прыгает лошади на гриву, вдоль и поперек там шнырит, соль вылизывает, а лошадь мечется, не может ее сбросить… Но теперь не бойтесь! Откуда ласку шуганула собака, она в то место не вернется.
— Ой ли? — говорит бабушка и все еще с большим сомнением качает головой.
Нина, поглаживая Буланку, тоже хотела что-то сказать. Но тут и я пришел целиком, полностью в себя. Теперь я сам, как дядя Миша, стою смелый и заявляю уверенно:
— Не вернется! Точно! Ведь и я вместе с Найдой шуганул эту проныру-домовушку!
И все тут как-то очень по-доброму, очень хорошо засмеялись. Буланка тоже как бы засмеялась, негромко ржанула. И опять у нас дела пошли порядком обычным, спокойным.
Нина по-прежнему стала брать меня с собой в поездки, даже по снегу, даже на санях. И не попадалось нам навстречу нигде никогда никакой нечисти, и, въезжая в деревни, я сызнова слышал: «Смотрите! Смотрите! У нашей Нины-почтовички опять славный ямщичок! И лошадка при нем — ну, чистая игрушечка!»