— Гей-гей! — дескать, у нас все в порядке. Гаврик злился. Чтобы задобрить обиженного телка, он отбегал в сторону, рвал сочный пырей и на ходу подкармливал своего «подшефного». Он успевал подобрать камешек или комок земли там, где проходил по мокрой пашне гусеничный трактор, и бросить его в пролетавшего грача или в маленькую, попискивающую в густой стерне птичку.
На убранной бахче, пересеченной узкой глубокой лощиной, одна из задних коров шарахнулась в сторону и, округлив глаза, зло, как паровоз, пырснула. Из-под ног ее с хлопающим свистом взмыли куропатки и, расстилаясь над землей, исчезли в кустах старого донника.
А Гаврик, пользуясь тем, что старик его не видит, скрывшись в лощинку, долго бегал, обшаривая сорные заросли.
— Гей-гей! — громко кричал Миша, посматривая на деда, на лесополосу, сказочно быстро вырастающую по мере того, как они приближались к ней. У Миши начинали тяжелеть и ныть ноги, и он завидовал выносливости Гаврика. Помня наставления Ивана Никитича, что ноги надо беречь, он старался обходить ложбинки, кусты, старался легко шагать. Чтобы меньше казалось расстояние до лесополосы, он разбил его на точки, отмеченные кустом, курганчиком или впадинкой, и считал шаги до каждой из них. Занятый этим делом, он не заметил, что Гаврик стал отставать, и вдруг дед резким голосом закричал:.
— Стоп! На печи тебе сидеть и палец сосать или в куклы играть? Что мы будем делать? Что?
Миша непонимающе смотрел на старика, потрясавшего у него под носом скомканным треухом.
— Что уставился на меня? Ты полюбуйся на того вон, обозника!
Миша оглянулся: Гаврик тихо плелся, хромая на правую ногу. Когда Гаврик подошел, дед почти свалил его на землю.
— Михайло, он зарезал нас с первого шага!
Рывком старик стащил с Гаврика правый сапог, размотал портянку. Достав из кармана очки, он долго осматривал ногу Гаврика с той придирчивостью во взгляде, с какой обычно в плотницкой осматривал обстругиваемый брусок дерева.
— Мозоль с боку большого пальца. Нарви, Михайло, конского щавеля.
Миша принес широких листьев травы — мягкой, густозеленой. Сдув с них невидимую пыль, старик окрутил ими палец, потом быстро и аккуратно обернул ногу портянкой.
Гаврик натянул сапог и, виновато отвернувшись, ждал приказаний.
— Михайло, — обратился старик, — во всяком большом деле непременно найдется бестолковый, несознательный. Посмотрим, что будет дальше. Теперь напрямую итти нам нельзя. Будем держаться ближе к железной дороге. Как знать, может, этого обозника придется в вагон да наложенным платежом… В главном деле он теперь не помощник, а обуза… Лишний телок прибавился… Иди на грейдер, там ровней, — с пренебрежением сказал Гаврику старик и быстро зашагал вперед.
Гаврик просяще посмотрел на Мишу:
— Я обозник?
— Иди, раз приказано, — с досадой ответил Миша и пошел за коровами.
Выбравшись на грейдер, Гаврик сразу почувствовал, что здесь и в самом деле итти легко и нога ничуть не болит. И опять во всем оказался прав этот сморщенный, резвый и всезнающий дед. Гаврик слышал понукающие голоса старика и Миши, видел, что Миша и старик, следя за коровами и телятами, неустанно следили и за его движениями… Стыд сдавил Гаврику сердце, и он часто заморгал. — Дед, он опять орел, а я…
Гаврик хотел назвать себя «телком», и только чувство обиды и жалости к самому себе остановили его.
* * *
За лесополосой найдено было отличное место для отдыха. Здесь пахали тракторы. У черной каймы поднятой зяби стоял бригадный зеленый вагончик. Около него дымила кухня. За табором тянулась неширокая полоска свежей зелени. На ее окраине, ближе к грейдеру, серел деревянный сруб над колодцем, а около колодца стояло длинное долбленое корыто.
Старик громко сказал:
— Михайло, шабаш! Знатный шабаш! Доставай из мешка налыгачи и веревки, будем вязать телят.
Гаврик несмело подошел к Ивану Никитичу и спросил:
— Что мне, дедушка, делать?
— Ты нестроевой. С тебя спрос невелик: возьми у Михаилы порожний мешок, набери в него листьев… Потом скажу, что дальше.
Когда Гаврик вернулся из лесополосы с мешком, наполненным листьями, на привале было весело.
На зеленой полянке уже горел костер. Около него стояли старик, Миша и еще один незнакомый человек — смуглый, чисто выбритый, с седым затылком, в выгоревшей кепке, опущенной на прищуренные, ласково глядящие на мир глаза. Человек этот, видать, сейчас только откуда-то приехал, потому что около бригадного вагончика теперь стояли дрожки с сиденьем для одного человека. Около них маячила гнедая лошадь с навешенной торбой. Закинув за куцый ватный пиджак маленькие, обхлестанные ветром руки, он усмехнулся, глядя на деда, как на старого знакомого.
Дед шутливо говорил ему:
— Вот и посудите, товарищ агроном, под семьдесят мне, а обличье мужское имею. Ни за что не смог подоить коровы — отворачивается. А вот к бабочке, видите, она с нашим почтением!
Рябоватая женщина, с широкими в кистях загорелыми руками, отставив босую мускулистую ногу, доила корову и насмешливо отвечала:
— Не в том причина.
— А в чем же, Даша? — спросил агроном.
— Она небритых не любит. Давайте-ка вашего Мишку. Сразу научу правильному подходу… Давайте… Он хорошо руки помыл?
— Михайло, вали! Возьмешь в толк — за пазухой не носить и людей не просить, — весело распорядился дед, но, заметив Гаврика, недовольно, как бы между прочим, проговорил: — Ты, нестроевой, высыпай листья, разувай сапоги и сиди смирно.
Гаврик понимал, что он должен был нести заслуженное наказание и терпеливо выполнять приказы. Усаживаясь на разостланные листья, разуваясь, он с жадной завистью смотрел на Мишу, которого поощряли в смелости и агроном и старик. Но кухарка тракторной бригады, отмахиваясь от этих поощрений, говорила:
— Штурмом не возьмете! Мишка, сними свой треух. Дай я тебе чуб прихорошу. Ну, теперь стал лучше, теперь подходи познакомиться.
И, уже обращаясь к корове, ласково наставляла ее:
— Мишка — мальчик хороший. Он тебя и будет доить.
Она гладила корову и поучала Мишу:
— Мишка, молоко не в соске, а в вымени. Чуть поддай его кверху, легонечко подтолкни, а потом уж потяни. Видал, как маленькие подталкивают?
Едва брызнули в ведро из-под Мишкиных неуверенных пальцев первые струи молока, взрослые потеряли интерес к дойке, и только Гаврик томился горячим желанием сказать Мише хотя бы одно слово. В этом слове он хотел выразить и то, что хорошо светит солнце над широким полем, что интересно смотреть на ползающие под синими дымками тракторы, что красива подернутая желтым пламенем лесополоса, что тетка Даша хорошая… Она научила Мишу доить коров, принесла пшена на заправку молочного супа и сказала, смеясь, застенчиво закрывая смуглой ладонью рот, в котором недоставало переднего зуба:
— Вы же со своим дедом пострадавшие от фашистов… Возьмите в дорогу ведро, оно мое, не колхозное. Мишка будет им орудовать.
— Пригодится, — сказал Миша, поставив ведро с удоем и опустившись на листья рядом с Гавриком, который все еще не придумал того единственного слова, что рвалось из души. Но ему подсказал Миша, шепнувший через плечо:
— Гаврик, жизнь?
— Конечно, жизнь! — облегченно вздохнул Гаврик, и ребята стали слушать, о чем разговаривали, сидя у костра, агроном и Иван Никитич.
— Земля-то, хорошо помнится, была землей коннозаводчиков? — сказал дед, поправляя кизячные головешки чадящего костра.
— Их. Так вон же, видите, краснеют кирпичные стены их молельного дома, а над крышей чернеет груша — купол… Там, ниже, отсюда не видно, остались каменные сараи и конюшни, — говорил агроном, раскуривая папиросу.
— Ну да же, да… Так оно и есть, а дорога проходила, значит, тут, где пашут тракторы.
Старик задумался.
— Бывали тут? — спросил агроном.
— Бывал. Давно. Годами, что туманом заволокло.
— Я-то агроном и пятьдесят три года уже прожил: могу догадаться, что тут было… Ни одного кустика, ни деревца. Целина, гуляет ветер по ковылям. Бродят кони, суслики пищат. Летом зной, дышать нечем. Воды не сыщете. Правда, у коннозаводчиков был пруд небольшой, теперь на этом месте колхоз насыпал огромную плотину. Но все-таки пруд был… Без пруда нельзя: я, Иван Никитич, такой охотник искупаться в жаркую пору, что и медом, не корми, — засмеялся агроном.
Старик неожиданно почесал седой затылок.
— А вы что, не любите купаться? — удивился агроном.
— В пруду — нет, не охотник. Ну его к чортовой бабушке! — зло отмахнулся старик.
— Ну, почему же? — сожалея, спросил агроном и посмотрел на ребят, ища сочувствия. — Конечно, летом, не сейчас. Правда же, замечательно?
Ребята улыбались. Они, бесспорно, были на стороне агронома, но дед стал суров.
— У вас, должно быть, малярия? — догадливо спросил агроном.
— Малярия, товарищ агроном. Откуда она — можно рассказать… Пускай и они вот, малые, послушают… Глядишь, в жизни и старое пригодится.
Миша и Гаврик следили за дедом, а его что-то останавливало начать разговор. Он без видимой причины помешивал укипающий суп, поправлял головешки костра, оглядывал пасущихся коров… Потом он успокоился и, глядя на костер, тихо заговорил:
— Пруд-то этот, чей он был?.. Коннозаводчика Ивана Федоровича, век бы его душу лихорадка трясла!.. Был я немногим побольше Михаилы и Гаврика. Нужда неволила в извоз съездить на станцию Торговую, теперь Сальск. Покойник-отец немощный, хилый был. «Ты, — говорит, — Ванюшка, моя опора. Поезжай, — говорит, — с другими за нефтью для рыбного завода. Лишняя копейка все дырку закроет. Не пугайся, поедешь не один, с хожалыми людьми, в обиду не дадут…» Малые всегда охотники в дорогу, — все ведь ново в пути, в разговорах. Этими местами, той дорогой, что распахана, ехали. Хорошо помню, ехали ночью. Перед тем как въехать на земли коннозаводчиков, старик Вахрамеев — он у нас был за вожака — задержал обоз. Сошлись до кучи… Дескать, что за оказия, что за причина?. Отдыхали недавно, лошади сыты…
Вахрамеев почесал бороду и говорит: «Доехали до проклятого места. Чорт тут живет — Иван Федорович. Земля вся ему подвластна. Любит тишину и спокойствие. Цыгарки не палить, не разговаривать. Доставайте мазницы да погуще мажьте дегтем колеса и оси».
… Мне невдомек: вот, думаю, шутку придумал старик… Стою, и ни с места, а другие уже разбежались по подводам и мажут оси, спешат.
— А ты что стоишь? — спрашивает Вахрамеев. — Мажь! Кому говорю?! Скрипу Иван Федорович не любит! — и так тряхнул за рукав, что я не на шутку испугался и кинулся подмазывать..
До зари ехали, — ни шороху, ни стуку, ни живого слова.
Стало сереть и развидняться. Старик Вахрамеев поднялся на свою подводу и с бочки во весь голос крикнул:
— Снимай шапки, крестись! Черную полосу пересекли!
Подводчики вслед за дедом перекрестились, сразу заговорили, влезли на подводы и рыском погнали лошадей… А я, глупой, все оглядывался: думал увидать, стало быть, черную полосу…
Дед криво усмехнулся.
— Ну, увидали же? — заинтересовался агроном.
— Увидал после, а тут разглядел только тот самый пруд… В сторонке он синел, туманом малость курился.
Даша крикнула от вагончика:
— Помешивайте, а то пригорит! А из ребят кто-нибудь сбегал бы телка распутать, да и вам, Алексей Михайлович, пора с коня снять торбу, а то он чихает, как простуженный.
— Замечание правильное, хоть и не ко времени, — сказал агроном и вместе с Мишей поднялся.
Дед помешал суп, убавил огня, а тем временем вернулись Алексей Михайлович и Миша.
— Так когда же увидели эту полосу? — снова подсаживаясь к костру, спросил агроном.
— А это уж было на обратном пути. К полосе-то мы подъезжали средь бела дня, и жара стояла пеклая. Коршуны, и те летали так — не бей лежачего. Опять остановились на совещание. Вахрамеев, старик-то, долго допытывался у Меркешки Рыжего, — точно ли он видел в Торговой самого этого Ивана Федоровича. И не лучше ли в ближней балочке до ночи переждать… Меркешка клялся и все хлопал шапчонкой о землю:
— Тогда, — говорит, — артелем выньте из меня душу! И век бы моим сородичам света божья не видать: обоз наш из Торговой, а он — туда… И принцесса с ним, вся разряженная в белое, и шляпка на ей с цветочками.
— Кони какие? — допытывался Вахрамеев.
— Да его же: серые, в яблоках. Чуть не задавили.
— А как же мы не заметили? — опять допытывается дед Вахрамеев.
— Так он другой улицей. Неужели же ты, дед Вахрамей, забыл, что за солью в бакалею посылал?.. Сам же, помнишь, две копеечки приплющенные давал…
Дед Вахрамеев, должно, вспомнил про свои приплющенные копейки и сдался. Велел всем снять шапки, покреститься, и мы, значит, поехали.
Около этого самого пруда-то повстречали сторожа, чудного кудлатенького старичишку, ну, в точности похожего на ежа.
Вахрамеев опять же к нему с вопросом насчет Ивана Федоровича.
— Вихрем умчало, с прахом унесло на Торговую, а объездчик по такому случаю выпимши… За старшего на северном участке — я! — выкрикивал кудлатый старичишка и смеялся, как малый, до слез.
— Ты, — говорит ему дед Вахрамеев, — тоже нынче пьяный?
А старичишка смеется:
— Рюмкой, глупая твоя голова, крестьянскую душу не упоишь! От простору, от воли степной пьян я! Купайся, — говорит, — пои лошадей, ходи фертом по земле!
И так разошелся, что стал выплясывать. Пляшет и приговаривает: «Ходи, хата, ходи, печь…»
Поддались мы его веселью и вздумали не только, напоить лошадей, а и покупаться. В самый разгар купанья на тройке серых из лощины выскочил сам хозяин.
Старик глубоко задумался, глядя на нагоревшие угли костра.
— Видать, то, что случилось потом, запомнилось надолго? — вопрошающе взглянул агроном на старика, на притихших ребят.
Подошла Даша с алюминиевыми чашками. Наполнила их укипевшим супом.
— Красноречивы. Суп-то в кашу обернулся! Пока горячий, ешьте… Ребята, старым, может, охота поговорить, а вы ешьте на здоровье.
Даша ушла, но ребята не потянулись за ложками. Встал и агроном и, достав из кармана металлический складной метр, топтался на месте.
— Вы это правду сказали: запомнилось накрепко. Надо, чтоб и они знали и помнили про это, — указал старик на ребят. — Хозяин-то, Иван Федорович, был в сером дорогом костюме, а усики — черненькие, подбритые. Косматый старичишка хотел взять всю вину на себя. Штаны расстегнул… А хозяин ему с усмешечкой: «Нашел, чем удивить. Твою спину, — говорит, — наизусть изучил». Попробовал было за всех ответить старик Вахрамеев.
— Спроси с меня, — говорит, — мы ж не одинаковые!.. Я — старший… Вот есть совсем парнишка, — это он про меня.
Иван Федорович, покатываясь от смеха, говорит:
— А я вас всех под один цвет, потому что все вы сволочи. Везете чужое… Хозяин ждет нефть. Жалко хозяина, а то бы заставил вырыть яму, слить в нее из бочек да и выкупать вас!.. Нет, — говорит, — я нынче не злой, хочу пошутить…
— Нацедите-ка, — говорит, — из каждой бочки понемногу, а я вас для первого разу только покроплю.
И кропил, сам кропил, как поп на водосвятии, травкой этак по голым макушкам. Потом травку-то отшвырнул и велел всем выстроиться.
Перед фронтом проехал. Вахрамееву — старик стоял на правом фланге — крикнул:
— Кажется, ты печалился, что не все одинаковые? Вот и брешешь! Все вы — говорит, — одной масти, — черные, как негры!
Засмеялся и ускакал. Иван Никитич замолчал.
— И ведь чудно все это! Они, ребята, не поверят… Скажут, под старость у деда в голове не все в порядке, — задумчиво проговорил агроном, глядя на широченную полосу зяби и, может, именно туда, где проходила страшная дорога, а за ней взгорье, а уже за взгорьем прятался бывший пруд коннозаводчика. Туда смотрели и ребята.
— Теперь-то и мне за давностью лет случай этот кажется сказкой, — заговорил Иван Никитич. — И вспомнил про него не сейчас, а в Целине. Приехали за коровами. Пришел к секретарю райкома, к Александру Пахомовичу… И он весь день и всю ночь занимался моим делом. Всех председателей колхозов на ноги поднял и все это в телефон: «Большевик должен глядеть дальше, а ты прячешься под колхозным забором. Пойми же, что они пострадавшие от войны, что помочь им — дело государственной важности!»
Быстро поднявшись и поводя рукой, разгоряченный Иван Никитич продолжал:
— А теперь, товарищ агроном, можете полюбоваться на наших коров, — мы их достали на этой же земле — только на колхозной!