Где каждый вроде мечется — а все
Ликуют или хвалят, как-то так вот.
Быть должен двор, и мяч, и шум игры,
И кроткий, долгий час, когда дворы
Еще шумны, и скверы многолюдны:
Нам слышно все на третьем этаже,
Но апогеи пройдены уже.
Я думаю, четыре пополудни.
А в это сложно входит третий слой,
Не свой, сосредоточенный и злой,
Без имени, без мужества и женства —
Закат, распад, сгущение теней,
И смерть, и все, что может быть за ней,
Но это не последний слой блаженства.
А вслед за ним, невинна и грязна,
Полуразмыта, вне добра и зла,
Тиха, как нарисованное пламя,
Себя дает последней угадать
В тончайшем рвановесье благодать,
Но это уж совсем на заднем плане.
2. Депрессия
Депрессия — это отсутствие связи.
За окнами поезда снега — как грязи,
И грязи — как снега зимой.
В соседнем купе отходняк у буржуев.
Из радиоточки сипит Расторгуев,
Что скоро вернется домой.
Куда он вернется? Сюда, вероятно.
По белому фону разбросаны пятна,
Проехали станцию Чернь,
Деревни, деревья, дровяник, дворняга,
Дорога, двуроги, дерюга, деляга —
И всё непонятно зачем.
О как мне легко в состоянии этом
Рифмуется! Быть современным поэтом
И, значит, смотреть свысока,
Как поезд ползет по долинам лоскутным,
Не чувствуя связи меж пунктом и пунктом.
Змеясь, как струна без колка.
Когда-то все было исполнено смысла —
Теперь же она безнадежно повисла,
И, словно с веревки белье,
Все эти дворняги, деляги, дерюги,
Угорцы на севере, горцы на юге —
Бессильно скатились с нее.
Когда-то и я, уязвимый рассказчик.
Имел над собою незримый образчик
И слышал небесное «Чу!»,
Чуть слышно звучащее чуждо и чудно,
И я ему вторил, и было мне трудно,
А нынче — пиши не хочу.
И я не хочу и в свое оправданье
Ловлю с облегченьем черты увяданья,
Приметы последних примет:
То справа ударит, то слева проколет.
Я смерти боялся, но это проходит,
А мне-то казалось, что нет.
Пора уходить, отвергая подачки,
Вставая с колен, становясь на карачки,
В потешные строясь полки,
От этой угрюмой, тупой раздолбайки,
Умеющей только затягивать гайки,—
К тому, кто подтянет колки.
* * *
«Ах, если бы наши дети однажды стали дружны…»
И.К.
Крепчает ветер солоноватый, качает зеленоватый вал,
Он был в Аравии тридевятой, в которой много наворовал.
Молнии с волнами, море с молом — все так и блещет, объединясь.
Страшно подумать, каким двуполым все тут стало, глядя на нас.
Пока ты качаешь меня, как шлюпку, мой свитер, дерзостен и лукав,
Лезет к тебе рукавом под юбку, кладя на майку другой рукав,
И тут же, впервые не одинокие, внося в гармонию тихий вклад,
Лежат в обнимку «Самсунг» и «Нокия» после недели заочных клятв.
Мой сын-подросток с твоею дочерью — россыпь дредов и конский хвост —
Галдят внизу, загорая дочерна и замечая десятки сходств.
Они подружились еще в «Фейсбуке» и увидались только вчера,
Но вдруг отводят глаза и руки, почуяв большее, чем игра.
Боюсь, мы были бы только рады сюжету круче Жана Жене,
Когда, не желая иной награды, твой муж ушел бы к моей жене,
И чтобы уж вовсе поставить точку в этой идиллии без конца —
Отдать бы мать мою, одиночку, за отца твоего, вдовца.
Когда я еду, сшибая тугрики, в Киев, Крым, Тифлис, Ереван —
Я остро чувствую, как республики жаждут вернуться в наш караван.
Когда я в России, а ты в Израиле — ты туда меня не берешь,—
Изгои, что глотки себе излаяли, рвутся, как Штирлиц, под сень берез.
Эта тяга сто раз за сутки нас настигает с первого дня,
Повреждая тебя в рассудке и укрепляя в вере меня —
Так что и «форд» твой тяжелозадый по сто раз на трассе любой
Всё целовался б с моею «ладой», но, по счастью, он голубой.
* * *
Пришла зима,
Как будто никуда не уходила.
На дне надежды, счастья и ума
Всегда была нетающая льдина.
Сквозь этот парк, как на изнанке век,
Сквозь нежность оперения лесного
Все проступал какой-то мокрый снег,
И мерзлый мех, и прочая основа.
Любовь пришла,
Как будто никуда не уходила,
Безжалостна, застенчива, смешна,
Безвыходна, угрюма, нелюдима.
Сквозь тошноту и утренний озноб,
Балет на льду и саван на саванне
Вдруг проступает, глубже всех основ,
Холст, на котором всё нарисовали.
Сейчас они в зародыше. Но вот
Пойдут вразнос, сольются воедино —
И смерть придет.
А впрочем, и она не уходила.
Новые баллады
Первая
В кафе у моря накрыли стол — там любят бухать у моря.
Был пляж по случаю шторма гол, но полон шалман у мола.
Кипела южная болтовня, застольная, не без яда.
Она смотрела не на меня. Я думал, что так и надо.
В углу витийствовал тамада, попойки осипший лидер,
И мне она говорила «да», и я это ясно видел.
«Да-да»,— она говорила мне не холодно и не пылко,
И это было в ее спине, в наклоне ее затылка,
Мы пары слов не сказали с ней в закусочной у причала,
Но это было куда ясней, чем если б она кричала.
Оса скользила по колбасе, супруг восседал как идол…
Боялся я, что увидят все, однако никто не видел.
Болтался буй, прибывал прибой, был мол белопенно залит,
Был каждый занят самим собой, а нами никто не занят.
«Да-да»,— она говорила мне зеленым миндальным блеском,
Хотя и знала уже вполне, каким это будет резким,
Какую гору сулит невзгод, в каком изойдет реванше —
И как закончится через год и, кажется, даже раньше.
Все было там произнесено — торжественно, как на тризне,—
И это было слаще всего, что мне говорили в жизни,
Поскольку после, поверх стыда, раскаянья и проклятья,
Она опять говорила «да», опять на меня не глядя.
Она глядела туда, где свет закатный густел опасно,
Где все вокруг говорило «нет», и я это видел ясно.
Всегда, со школьных до взрослых лет, распивочно и навынос,
Мне все вокруг говорило «нет», стараясь, чтоб я не вырос,
Сошел с ума от избытка чувств, состарился на приколе —
Поскольку если осуществлюсь, я сделать могу такое,
Что этот пригород, и шалман, и прочая яйцекладка
По местным выбеленным холмам раскатятся без остатка.
Мне все вокруг говорило «нет» по ясной для всех причине,
И все просили вернуть билет, хоть сами его вручили.
Она ж, как прежде, была тверда, упряма, необорима,
Ее лицо повторяло «да», а море «нет» говорило,
Швыряясь брызгами на дома, твердя свои причитанья,—
И я блаженно сходил с ума от этого сочетанья.
Вдали маяк мигал на мысу — двулико, неодинако,
И луч пульсировал на весу и гас, наглотавшись мрака,
И снова падал в морской прогал, у тьмы отбирая выдел.
Боюсь, когда бы он не моргал, его бы никто не видел.
Он гас — тогда ты была моя; включался — и ты другая.
Мигают Сириус, Бог, маяк — лишь смерть глядит не мигая.
«Сюда, измотанные суда, напуганные герои!» —
И он говорил им то «нет», то «да». Но важно было второе.
Вторая
«Si tu,
si tu,
si tu t'imagines…»
Raymond Queneau
Люблю,
люблю,
люблю эту пору,
когда и весна впереди еще вся,
и бурную воду, и первую флору,
как будто потягивающуюся.
Зеленая дымка,
летучая прядка,
эгейские лужи, истома полей…
Одна
беда,
что все это кратко,
но дальше не хуже, а только милей.
Сирень,
свирель,
сосна каравелья,
засилье веселья, трезвон комарья,
и прелесть бесцелья,
и сладость безделья,
и хмель без похмелья, и ты без белья!
А позднее лето,
а колкие травы,
а нервного неба лазурная резь,
настой исключительно сладкой отравы,
блаженный, пока он не кончится весь.
А там,
а там —
чудесная осень,
хоть мы и не просим, не спросим о том,
своим безволосьем,
своим бесколосьем
она создает утешительный фон:
в сравнении с этим свистящим простором,
растянутым мором, сводящим с ума,
любой перед собственным мысленным взором
глядит командором.
А там и зима.
А что?
Люблю,
люблю эту зиму,
глухую низину, ледовую дзынь,
заката стаккато,
рассвета резину,
и запах бензина, и путь в магазин,
сугробов картузы, сосулек диезы,
коньки-ледорезы, завьюженный тракт,
и сладость работы,
и роскошь аскезы —
тут нет катахрезы, всё именно так.
А там, а там —
и старость по ходу,
счастливую коду сулящий покой,
когда уже любишь любую погоду —
ведь может назавтра не быть никакой;
небесные краски, нездешние дали,
любви цинандали, мечты эскимо,
где всё, что мы ждали, чего недодали,
о чем не гадали, нам дастся само.
А нет —
так нет,
и даже не надо.
Не хочет парада усталый боец.
Какая услада, какая отрада,
какая награда уснуть наконец,
допить свою долю из праздничной чаши,
раскрасить покраше последние дни —
и больше не помнить всей этой параши,
всей этой какаши,
всей этой хуйни.
Третья
Сначала он чувствует радость, почти азарт,
Заметив ее уменье читать подтекст:
Догадаться, что он хотел сказать,
Приготовить, что он хотел поесть.
Потом предсказанье мыслей, шагов, манер
Приобретает характер дурного сна.
Он начинает: «Не уехать ли, например…»
— В Штаты!— заканчивает она.
«Да ладно,— думает он.— Я сам простоват.
На морде написано, в воздухе разлито…» —
Но начинает несколько остывать:
Она о нем знает уже и то,
Чего он не рассказал бы даже себе.
Это уж слишком. Есть тайны, как ни люби.
Сначала он в ужасе думает: ФСБ.
Но потом догадывается: USB.
Сначала он сам посмеивается. Потом
Начинает всерьез закусывать удила:
Писали же, что возможно таким путем —
Биохимия, все дела.
Нельзя сливаться. Душа у него своя.
Вот ведьма, думает он. Вот черт.
И поскольку она ему уже подсказывает слова,
Он отворачивается.
И закрывает порт.
Сначала, правда, они еще спят вдвоем.
Но каждая стычка выглядит рубежом.
Вдобавок, пытаясь задуматься о своем,
Он ощущает себя, как нищий, во всем чужом.
Разгорается осень. Является первый снег.
Приворота нет, сокурсники всё плетут.
В конце концов, USB — это прошлый век.
Bluetooth, догадывается он. Bluetooth.
Раз имущества нету — нечего и делить.
При выборе «ложись или откажись»
Он объявляет ей alt — ctrl — delete,
Едет в Штаты и начинает новую жизнь.
Теперь во Фриско он плачет по вечерам,
От собственных писем прыгает до небес,
На работе — скандалы, в комнате — тарарам,
На исходе месяца — ПМС.
Дневная хмарь размывает ночную тьму.
Он думает, прижимая стакан к челу,
Что не он подключился к ней, не она к нему,
А оба они страшно сказать к чему.
Вся вселенная дышит такой тоской,
Потому что планеты, звезды, материки,
Гад морской, вал морской и песок морской —
Несчастные неблагодарные дураки.
Звездный, слезный, синий вечерний мир,
Мокрый, тихий, пустой причал.
Все живое для связи погружено в эфир,
Не все замечают, что этот эфир — печаль.
Океан, вздыхающий между строк,
Нашептывает: «Бай-бай».
Продвинутый пользователь стесняется слова «Бог».
— Wi-Fi,— думает он.
— Wi-Fi.
Четвертая
Отними у слепого старца собаку-поводыря,
У последнего переулка — свет последнего фонаря,
Отними у последних последнее, попросту говоря,
Ни мольбы не слушая, ни обета,
У окруженного капитана — его маневр,
У прожженного графомана — его шедевр,
И тогда, может быть, мы не будем больше терпеть
Все это.
Если хочешь нового мира, отважной большой семьи,
Не побрезгуй рубищем нищего и рванью его сумы,
Отмени снисхождение, вычти семь из семи,
Отними (была такая конфета)
У отшельников — их актинии, у монахов — их ектеньи,
Отними у них то, за что так цепляются все они,
Чтобы только и дальше терпеть
Все это.
Как-то много стало всего — не видать основ.
Все вцепились в своих домашних, волов, ослов,
Подставляют гузно и терпят дружно,
Как писала одна из этого круга ценительниц навьих чар:
«Отними и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар»,—
Что исполнилось даже полней, чем нужно.
С этой просьбой нет проволочек: скупой уют
Отбирают куда охотнее, чем дают,
Но в конце туннеля, в конце ли света —
В городе разоренном вербуют девок для комполка,
Старик бредет по вагонам с палкой и без щенка,
Мать принимает с поклоном прах замученного сынка,
И все продолжают терпеть
Все это.
Помню, в госпитале новобранец, от боли согнут в дугу,
Отмудохан дедами по самое не могу,
Обмороженный, ночь провалявшийся на снегу,
Мог сказать старшине палаты: подите вы, мол,—
Но когда к нему, полутрупу, направились два деда
И сказали: боец, вот пол, вот тряпка, а вот вода,—
Чего б вы думали, встал и вымыл.
Неужели, когда уже отняты суть и честь,
И осталась лишь дребезжащая, словно жесть,
Сухая, как корка, стертая, как монета,
Вот эта жизнь, безропотна и длинна,—
Надо будет отнять лишь такую дрянь, как она,
Чтобы все они перестали терпеть
Все это?
Пятая