Ясно: новые стихи и письма счастья - Быков Дмитрий Львович 9 стр.


Катынь, Хатынь, Тулон, Берлин,

Одесса, Ржев, Орел и Клин,

Освенцим,

Майданек

и Брест!

Ни Бога, ни черта, ни жалость, ни милость,

ни веры,

ни сил,

ни добра,

А дальше такое, что вам и не снилось;

спасибо,

прощайте,

ура.

Стансы

Хочется побыть немного с массой.

Масса, я хочу догнать тебя!

Слышать не «Смывайся, толстомясый!» —

А «Иди сюда, Гаргантюа!».

Как творцу «Спекторского» когда-то,

Хочется совместного труда.

Уезжать не хочется, ребята —

Не в Париж и вовсе никуда.

И покуда телек год за годом

Нагнетает пафосную жесть —

Как охота быть с моим народом

Там, где мой народ, к несчастью, есть!

Хочется уйти из отщепенцев,

Чей удел — пиндосников лизать.

Хочется писать про ополченцев,

Страстных и зубастых, так сказать,—

Как из Новороссии Прилепин:

Смех его немного нарочит,

Да и стиль не столь великолепен,

Но восторг не спрячешь, он торчит!

Не сложить торжественную оду,

Не пролезть в услужливую лесть.

Вот беда — не нужен я народу

Там, где мой народ, к несчастью, есть.

Толку ли от несоленой соли?

Пресную вышвыривают вон.

Я ему в другой потребен роли —

Быть не там, где есть, к несчастью, он.

Все мои стремленья — вечно мимо.

Не затем Полкан, чтоб кур гонял.

Нужен я всегда на марше мира —

Для других сгодится Кургинян.

И пока в овраг уводит трасса,

А в болоте копится метан,—

Я обязан быть не там, где масса,

Ибо кто-то должен быть не там.

Жизнь пройдет. История осудит

То, где мой народ, к несчастью, есть.

Там, где он тогда, к несчастью, будет,—

Надо защищать его же честь.

Вот осядет туча нанопыли —

И слезу уронит крокодил,

И заявит, что не все же были

Там, где мой народ, к несчастью, был!

Ведь не весь он шествовал покорно,

На укропов призывая месть!

А пока я должен быть по горло

В том, в чем я теперь, к несчастью, есть.

Так что лишь одно меня тревожит

В нынешней махновщине густой:

Этот век, который нами прожит,

Перепишет будущий Толстой.

Времена пойдут совсем другие,

Правда будней выгорит дотла,

И тогда в припадке ностальгии

Скажет внук: какая жизнь была!

Крым, Донецк, романтика с походом,

Вольница, пассионарный пыл!

И захочет быть с моим народом.

Там, где мой народ, к несчастью, был.

Холодный блюз

Когда с верховной должности снимали Хруща,

Он молвил на собранье братвы:

— Вот вы меня снимаете, руками плеща тому, какие храбрые вы.

Но если я отправлюсь бродить-кочевать, преследуем и плохо одет,

Меня хоть пустят переночевать, а вас еще, может быть, и нет.

Россия — большая, холодная страна, особенно ближе к январю.

Тут статус не важен, и слава не важна, про деньги уже не говорю.

Неважно, какая прислуга и кровать, неважно, афера или труд,

А важно, пустят ли переночевать, как только все это отберут.

Когда я с работы карабкаюсь домой — еще хорошо, что не с сумой,—

Все чаще я думаю просто «Боже мой», ежусь — и снова «Боже мой».

Какой ужасный ветер, какой ужасный ветер! Осени черный океан!

Куда стремится Фауст, о чем страдает Вертер, кого еще хочет Дон Гуан?!

Мы все еще жаждем кого-то подчинять, планируем что-то отжимать —

А важно только, пустят ли переночевать, пустят ли переночевать.

В России холодает к началу октября, и вот что надо помнить о ней:

Чем горше досталось, тем проще отобрать; чем легче досталось — тем трудней.

Талант не отнимешь, породу не отнимешь, характер и пятую графу,

А дом или деньги, работа или имидж вообще отбираются, как тьфу.

Тогда уже неважно, умеешь ты кивать, ковать или деньги отмывать,

А важно, пустят ли переночевать, пустят ли переночевать.

Я много трудился бессмысленным трудом в огромной и холодной стране.

Я вряд ли куплю себе прииск или дом, но главный мой приз уже при мне.

Я плохо умею кастрюли починять, получше — страшилки сочинять,

Но меня здесь пустят переночевать, пустят переночевать.

Сначала, как водится, станут очернять, позже предложат линчевать,

Но меня здесь пустят переночевать, пустят переночевать.

Чучелу пора себя переначинять, надо с чего-то начинать,

Но меня здесь пустят переночевать, пустят переночевать.

Но тем и смущает Россия, отче-мать, большие, холодные места,—

Что всех без разбору пускает ночевать, большие, буквально девяносто из ста.

Ее благая весть, врожденная болесть, привычка поживать-наживать —

Сперва растопчут честь, отнимут все, что есть, а после пустят переночевать.

Украл ли, убил ли, на части разрубил ли — пустят переночевать,

Баран ли, дебил ли, отца и мать забыл ли — пустят переночевать!

Глядится помято, сражался бесславно, привык воровать и бичевать —

Чего уж им я-то, меня они подавно пустят переночевать.

Входишь в избу, в ее копоть и резьбу — а там нас уже не сосчитать:

Всех пугал и чучел, и всех, кто меня мучил, пустили переночевать.

Ах, здравствуйте, здравствуйте, не стесняйтесь, пьянствуйте, подкиньте березовых дровец.

Мы пучились, мы мучились, соскучились и ссучились, и вот где мы сошлись наконец.

Иди сюда, болезный, башку на чан железный, ноги под черный табурет,

Такая буря на дворе, а здесь, внутри, такой амбре — не знаю, ложиться или нет.

Изба темна, и ночь темна, и дочь пьяна, и мать честна,

И буря сильна, и печь накалена —

Такая большая, холодная страна, холодная добрая страна.

Такая холодная добрая страна, большая и тесная страна.

Такая небрезгливая холодная страна, холодная и добрая страна.

Благодарственное

«Зависеть от царя, зависеть от народа —

Не все ли нам равно?»

А.С. Пушкин

Сегодня на Руси, когда читаешь ленту, легко сказать мерси текущему моменту: не то чтоб наша власть внезапно нас пригрела, а все-таки снялась серьезная проблема. Причина многих драм, насколько мог постичь я,— соблазн припасть к стопам и оценить величье. Податели щедрот, коль где-то бунт случился, нас заслоняют от народного бесчинства. Как лира ни бряцай — признаем, задыхаясь, что лучше русский царь, чем первозданный хаос, чем кровь, что волю дай — и сразу хлынет, пенясь. Правительство, считай, последний европеец. Сам Пушкин — что уж мы, потомки сверхпоэта!— среди российской тьмы надеялся на это. Иной большой поэт считал, что прав и Сталин… Соблазна больше нет. Он стал неактуален.

Финал. Благодарю. Писать сегодня оду великому царю, великому народу, во фрунт перед страной вставать, трясясь бесстыдно,— поступок столь срамной, что жаждущих не видно. Отечество, вглядись — и явственно заметишь, что гладь твоя и тишь — один великий фетиш; что пусто за душой, каких подмог ни кликай; что быть такой большой — не значит быть великой; что если вечно спать — уже не пробудиться; что надо прежде стать, а лишь потом гордиться. Трещит земная ось, и нет надежд на милость. Что тишиной звалось — то пустотой явилось. Боюсь, что эту гать с извечным духом кислым придется наполнять каким-то новым смыслом. В нее поверить мог, и то себя измучив, еще, пожалуй, Блок, еще, пожалуй, Тютчев — на новом рубеже все мертвенно и голо: не спрячешься уже, как прежде, в тень престола, не сможешь поприкрыть, как слово ни уродуй, лизательную прыть патриотичной одой, чтобы чужая блажь твою бездарность скрыла. Не спрячешь за пейзаж свое свиное рыло. Не воспоешь разбой, не возвеличишь плаху, дивясь ее размаху,— придется быть собой.

Отчизна, как мне быть? Скажу тебе бесстыдно: тебя не разлюбить на уровне инстинкта. Но в эти времена — не вечные, не думай,— когда моя страна невольно стала суммой нефтянки, ФСБ, березового ситца,— я не могу к тебе серьезно относиться.

Реакционное

«Отравлен хлеб и воздух выпит.

Как трудно раны врачевать!

Но тут, ребята, не Египет,

И не Стамбул, .................мать!»

Осип Мандельштам. Из черновиков

Реакция — опыт, сводящий с ума, но в ум возвращающий вскоре. Реакция — это глубокая тьма, бездонное черное море, и тайная слежка за каждым словцом — почувствуй себя виноватым!— и склока с коллегой, соседом, отцом, собою, ребенком и братом. Реакция — это уснувшая честь и злоба, которая будит; презренье к Отчизне, которая есть, и трижды — которая будет; реакция — это стрельба по своим, сомнение в правде и Боге, и общее внятное чувство «Горим!» — и чувство, что связаны ноги; привычка смириться, а то и поржать, когда пред тобой святотатство; желанье уснуть, и желанье бежать, и тут же надежда остаться. Сам воздух кричит: «Никого не жалей, не верь, не надейся, не помни». Такое полезло из темных щелей, из чертовой каменоломни, такие суконные рожи грозят — бездарность, безмозглость, сенильность,— что, кажется, их не загонишь назад: они уже тут поселились. Реакция — это от гнили черно, днем стыдно, ночами тревожно; реакция — это нельзя ничего, и рвет от всего, чего можно; реакция — это отравленный хлеб, вниманье к сигналам, приметам, безвыходный морок, который нелеп — и все же ужасен при этом; реакция — все разъедающий страх, подобье оброка и дани, который ужасней расстрелов и плах, поскольку он длится годами. Не ведает спасшийся, что спасено, и смотрит на зеркало тупо. Реакция — это утрата всего, что вас отличает от трупа. Когда-нибудь это, конечно, пройдет, но в бездне сплошного распада едва ли спасется и выживет тот, кому этой вони не надо. Наверное, четверть, а может быть, треть — и тех-то едва созовете. В огне хоть чему-то дано уцелеть, но что уцелеет в болоте?

И главное — трепет на самом верху и ниже, в разлившейся луже: ах, только б не хуже, ах, только б не ху… Скажите: чего бы вам хуже? Каких вам еще запрещений, и пут, и чисток в нечетные числа? Вас только что в скрепу еще не гребут, и то из брезгливости чисто. Похоже, что лысый как в воду глядел, не брать нас в расчет предлагая. И кажется всем, что еще не предел, что жизнь еще будет другая… Мне прятаться поздно. Я, в общем, изгой, отмеченный тайною метой, и я говорю, что не будет другой — вы так и подохнете в этой. Пускай на меня с удивленьем воззрят — о, эта упертость баранья!— но нужно, чтоб кто-то сказал: невозврат. Живущий, оставь упованья. Довольно томиться в тупом мандраже. Считайте, что нас перебили. Того, кто сказал себе это,— уже не сделать союзником гнили, с руки не кормить, не загнать за Можай, не вымазать в тине злодейской.

Желающий ехать — быстрей уезжай.

Желающий действовать — действуй.

Островное

Бедный Крым, причина споров острых, козырь всей российской гопоты! Вся твоя беда — что ты не остров, вся проблема, что не остров ты. Вся Россия бесится в траншеях, всяк орет свое кукареку… Жаль, что за Чонгарский перешеек приторочен ты к материку. Если бы тебя объяли воды, там была бы вечная весна,— ах, ты стал бы островом свободы, Меккой всем, кому земля тесна! Ни Украйне, ни России отчей не достался б южный твой Эдем, ты бы стал ничей, а значит — общий, но ничем не связанный ни с кем! Греческий, турецкий и татарский, душный, пышный, нищий, дикий сад… Кто бы этот поводок Чонгарский перерезал тыщу лет назад? Что ж вы, тавры, что ж вы, генуэзцы, не прорыли три версты песка? Вы б оазис сделали на месте нынешнего спорного куска. Ни одна зловещая ворона из чужого жадного гнезда — что с шевроном, что и без шеврона — не могла бы сунуться туда. Под своим соленым, бледным небом, волнами обточенный кристалл, ты ничьей бы собственностью не был — ив конце концов собою стал, не ломоть чужого каравая и не чарка с чуждого стола… Никакая слава боевая кровью бы тебя не залила, а уж если б выпало сражаться и отвагой сумрачной блистать — ты бы сам, по праву домочадца, защищал бы собственную стать. Никакого ложного подсчета хриплых от испуга голосов; никакого пафосного флота, кроме разве алых парусов, никаких подосланных ищеек… Но теперь-то поздно, обломись. Ах же ты, Чонгарский перешеек, весь гнилой, как всякий компромисс!

Я предвидел это с девяностых. «Нерусь!» — крикнет мне святая Русь. Я и сам такой же полуостров: плюхаюсь, никак не оторвусь… И прогноз-то прост, как пять копеек, внятен, как нагайка казака,— но привязан я за перешеек памяти, родства и языка. Да, я знаю сам, чего я стою, вечно виноватый без вины, с трех сторон охвачен пустотою и огнем с четвертой стороны. Мне ли не видать, куда мы рухнем,— якобы восставшие с колен? Лучше, проезжая город Мюнхен, помнить про другой — на букву Н. Так рифмует массовик-затейник, чувствуя, как смертный холодок, перешеек, сладкий мой ошейник, Родины заплечный поводок. Воздух солон. Жребий предначертан. Сказаны последние слова. Статус полуострова исчерпан. Выживают только острова.

Бедное

Я потрясен, клянуся мамой. Достойный повод для стихов: он оказался бедный самый из наших правящих верхов. Трудясь, как раб, без угомона, собой являя ум и честь, он заработал три лимона. Еще недавно было шесть! Олимпиада, Крым победный, спасенный им Обама-гад… С ума сойти, какой он бедный. Напарник более богат, хотя старается натужно вернуть былое торжество. Мы все его жалели дружно, а надо было не его! Сажусь за руль с усмешкой бледной, на «Ладе» еду в институт… Я думал, я довольно бедный. Он превзошел меня и тут. На фоне всяких там Димонов мы с ним бедны, что твой Тимон.[1] (Доход мой меньше трех лимонов, но больше вкалывает он.)

Кому здесь можно поклоняться? Кто всем действительно родной? Из всех верховных деклараций я плакал только над одной. Подчас заходит ум за разум: за что терпеть клубок проблем, восставший Киев, козни с газом, сравненья страшно молвить с кем?! Прибавьте козни злобных вредин, «едра» подгнивший легион… О, как он беден, как он беден. Кто беден более, чем он? Иной надумает лукавить и лицемерно возразит: да ладно, у него страна ведь… Да что ты знаешь, паразит?! Страна ведь, в сущности, Господня, и эта странная страна твоя, казалось бы, сегодня, а послезавтра чья она? Я даже думать не рискую. Страна — не хижина в Крыму: и ни продать ее такую, ни сдать в аренду никому. Пускай хихикают глумливо, над этой скромностью сострив: квартира, старенькая «Нива» с автоприцепом марки «Скиф»… Да, есть соратники. Но, право, легко увидит, кто не слеп: таких соратников орава — весьма сомнительный прицеп. Порой, как сучки в жажде случки, льстецов визгливая орда томится в очереди к ручке, да и не к ручке иногда, но кто же верит этой кодле? Чуть обозначится развал — и все, кто ошивался подле, воскликнут вслух: «Я так и знал». Тут хошь не хошь — предашься сплину. Любой из пафосных ловчил всегда готов ударить в спину… как ты их сам же и учил… Кого приблизил? Кто надежен? По ком проказа не прошлась? Как молвил Мышкину Рогожин: уродцы, князь, людишки, князь! С душком душонка, лобик медный, подлиза, вор и ренегат… Ах, тот и вправду очень бедный, кто этой свитою богат.

Он беден, да. В России плохо служить кумиром и столпом. С его же именем эпоха войдет в учебники потом. Случись кому-то, час неровен, давать ответ за общий грех — он будет тут один виновен и заклеймен один за всех. Уже сейчас вполне понятно — и предсказуемо вполне,— какие пролежни и пятна тогда увидят на стране; кому пенять на это станем? Лё мизерабль, пардон май френч. Бедней считался только Сталин, ваще имевший только френч, но окружение страшнее. Разожрались за сорок лет. Те были просто тонкошеи — у этих шеи вовсе нет.

Назад Дальше