Три портрета эпохи Великой Французской Революции - Манфред Альберт Захарович 21 стр.


Он был полон решимости не сдаваться, продолжать борьбу. В Венсенской темнице Мирабо написал больше, чем когда-либо. Здесь было создано одно из самых зрелых и сильных его политических произведений — «О тайных приказах и государственных тюрьмах». Написанное ясным, точным, подчас протокольно сухим, но тем более впечатляющим языком, сочинение воссоздает картину чудовищного произвола, беззакония, бесправия, насилия над личностью, составляющих основу функционирования режима государственной власти. Если в этом государстве беззакония и есть что-то продуманное и логически обоснованное, так это сатанинская система издевательств и унижений человека, попрания его естественных прав, — система, рассчитанная на то, чтобы в кратчайший срок сокрушить физически и морально человека.

Из этого сдержанного, немногословного перечня почти бесстрастно формулированных констатации всевозможных преступлений режима тирании и произвола против человеческой личности, против естественных прав человека автор делает краткие, но полные бунтарского духа выводы. Важнейшие из них два. Первый сформулирован так: «Я всегда полагаю и буду так полагать и впредь, что безразличие к несправедливости есть предательство и подлость». Это заключение, если угодно, морализующего порядка. В переводе на язык практики оно означает, что ни один порядочный человек не может не участвовать в борьбе против существующей в государстве системы насилия над человеком, т. е. несправедливости. Этим тезисом утверждается не только моральное право, но и прямой моральный долг, моральная обязанность всех честных людей включаться в борьбу против несправедливого режима тирании и деспотизма.

Второй обобщающий вывод идет дальше и имеет уже отчетливо революционный характер: «Человеку для того, чтобы разорвать свои цепи, дозволены все средства без исключения…»

Говоря о дозволенных средствах, Мирабо, несомненно, имеет в виду впервые сформулированное еще в «Опыте о деспотизме» признание права на вооруженное сопротивление системе угнетения, права на насильственное лишение власти угнетателей.

По существу этими крайними заключениями Мирабо признает и с точки зрения защиты естественных прав человека обосновывает право на вооруженную борьбу против системы насилия, право на революцию.

В формировании политических взглядов Мирабо, в становлении его как революционера — буржуазного революционера, добавим мы тут же, — созданный в Вен-сенской темнице трактат имел важное, определяющее значение.

То дополнительное определение — буржуазный революционер, — которое мы сочли необходимым сразу же внести, говоря уже о венсенском этапе биографии Мирабо, продиктовано не склонностью к схематическим или жестким формулировкам. Оно вытекает из самой сути идейно-политических взглядов Мирабо.

Критика системы феодально-абсолютистских институтов у Мирабо целиком укладывалась в рамки политических разоблачений. Дальше Мирабо не шел, и социальные аспекты антифеодальной борьбы его привлекали значительно меньше, чем политические. Напомним еще раз, что мятеж Мирабо против привилегированного сословия, к которому он принадлежал по происхождению, был рожден прежде всего его противодействием отцовскому деспотизму. Семейный конфликт закономерно перерос в конфликт со всей системой правительственной власти. Насилия, беззакония, попрания всяких правовых норм, обрушившиеся на юного, затем молодого Мирабо, логически привели его к критике всей системы деспотического режима.

Достаточно было Мирабо однажды соприкоснуться с неумеряемой ни законом, ни практикой системой произвола, чтобы он оказался несомым ею, как песчинка в пустыне.

Если отвлечься от восклицаний и резонерства и рассмотреть вещи в их суровой действительности, то надо сказать, что все усилия Мирабо добиться какого-либо законного права или какого-то порядка оставались чистейшим донкихотством. По самой своей природе, по своей сущности и сути королевская власть не могла функционировать, не подавляя и не угнетая одновременно всю систему прав человека. Сословная монархия действовала на основе многостороннего и, так сказать, непрерывного нарушения прав.

Смущало ли это хоть в какой-то мере руководителей государства? Ни в малой степени; это не было вообще проблемой.

Для Мирабо же как лица, пострадавшего и продолжающего страдать от произвола феодально-абсолютистского деспотизма, то было, естественно, главной проблемой. От своего частного случая он перешел к критике существующего режима в целом. Объективно эта критика означала противопоставление системе феодально-абсолютистского бесправия и деспотизма системы буржуазного правопорядка, опирающегося на антисословную доктрину «естественных прав человека».

Но следует остановиться еще на одном аспекте, который имел для Мирабо дополнительное значение. Мира-бо придавал важное значение принципу либеральной, прогрессивной, представительной монархии. С точки зрения его идеалов, наилучшей была бы монархия, ближе всего уподобляющаяся британской. Но первое и основное требование, которое он к ней предъявлял: она должна была бы быть монархией вообще.

Симпатии в пользу монархии не были продиктованы вкусом выдающегося политического деятеля. Более того, в том не было и какого-либо его своеобразия. В XVIII веке во Франции идея монархии была господствующей; ее можно встретить у политических мыслителей и более левых, и более правых взглядов. То была сфера общественного бытия, считалось неразумным, непрактичным, бессмысленным вести абстрактные споры. Чтобы не быть голословным, достаточно сослаться на три наиболее впечатляющих примера. В годы, предшествующие революции, будущие прославленные ораторы якобинцев и руководители революционного правительства Максимилиан Робеспьер, Жорж Дантон и Жан-Поль Марат были, не проявляя и тени колебаний, убежденными сторонниками монархии. В сущности, почти вся французская прогрессивная литература исходила в последнее десятилетие перед революцией из признания непререкаемости тезиса о незыблемости монархии.

Вряд ли есть смысл углубляться в исследование причин этого своеобразного парадокса: вое недовольны монархией, но никому не приходит в голову поставить ее под сомнение. Стоит разве лишь напомнить, что вся французская политическая литература предреволюционных лет, может быть, за исключением Камилла Дему-лена, и то, вероятно, больше из озорства, полностью отвергала республиканские учреждения. По-видимому, еще ранее получила распространение идея о том, что республика аристократична. Монархия противопоставлялась республике. Не потому, что трезвыми умами она строго взвешивалась на весах в сопоставлении с республикой и достоинства ее перевешивали. Прежде всего потому, что республики опасались и готовы были видеть в ней прямую угрозу будущим свободам.

Оноре Мирабо в полной мере разделял все предрассудки или все заблуждения, как угодно, своих соотечественников. Его занимала не далекая, туманная, абстрактная республика, а реальный мир, в котором он жил. То была монархия — монархия плохая, испорченная привилегированными сословиями, придавшими ей отталкивающие черты деспотического режима. Деспотизм надо уничтожить, и тогда окружающий мир — старая французская монархия — станет лучшим, более справедливым.

Таковы были, несколько схематично, политические взгляды Мирабо той поры.

Но жизнь Мирабо, как мы знаем, с молодых лет вошла с перекосом. И чем дальше шло время, тем перекос этот становился все больше и больше.

Итак, вернемся к вопросу, от которого мы до сих пор уходили. В литературном наследии Оноре Мирабо трактат «Тайные приказы и государственные тюрьмы» не занимал определяющего, тем более доминирующего места. В общем это произведение, которое, на мой взгляд, имело наибольшее влияние на определение постепенно складывающихся политических убеждений будущего трибуна, осталось недооцененным или, если угодно, не замеченным в должной мере.

В чем тут дело?

Подойти к этому сюжету надо несколько издалека. Еще более ста лет назад Альфонс де Ламартин, знаменитый поэт, романтик, историк, государственный деятель, министр иностранных дел, один из первых ораторов Европы, привлекавший в течение полувека внимание всего мира своими «поэтическими раздумьями», сладкогласными речами и пышной шевелюрой, — Альфонс де Ламартин в своей столь же знаменитой, как и все, что выходило из-под его пера, «Истории жирондистов» дал яркий, запоминающийся портрет графа Оно-ре-Габриэля Рикетти де Мирабо — знаменитого трибуна Великой французской революции.

Ламартин был первым, кто не задумываясь назвал как нечто неоспоримое и достойное поклонения нашумевшие письма Софи Моннье и Оноре Мирабо, которыми томящиеся в разных тюрьмах влюбленные на протяжении почти четырех лет обменивались друг с другом, бессмертными27. Авторитет, эстетическая компетентность Ламартина, его художественный вкус были настолько непререкаемы, что это мнение поэта стало своего рода классикой.

Тридцать лет спустя Марио Прот в обширном введении к публикации писем Мирабо «О любви» подтвердил определение, данное впервые Ламартином28. Письма Мирабо и Софи Моннье стали в своем роде классическим примером, образцом любви двух беззаветно преданных друг другу существ.

И вот перед вами страницы старинного, бесконечно далекого романа давно отшумевшего времени.

Когда вы смотрите па эти поблекшие от времени строки, на потемневшие, влажные, как бы уже охваченные начавшимся тлением листы, вас обдает холодок отлетающего времени. Здесь все в прошлом.

Но вы начинаете вчитываться в эти строки, и с первых слов вас невольно захватывает, притягивает пробивающаяся сквозь долгие, долгие годы их живая, покоряющая сила. Слова бегут, обгоняя друг друга. Они торопятся, они боятся опоздать; им некогда. Всего час, два часа назад эти два самых счастливых существа на свете — или два самых несчастных? — расстались. Что с ними было? Что с ними будет? Они еще ничего не знают. Завтрашний день — каким он будет? Он еще неразличим, неведом. Оноре пишет ей торопливо: ведь так много надо сказать. Еще не окончив одно письмо, он начинает другое. Им не терпится друг другу все рассказать. И постоянным рефреном, повторяющимся почти за каждой фразой, за кратким деловым сообщением, — вопросы, на которые, ей кажется, она никогда не дождется ответа: «Ты меня помнишь? Ты меня любишь? Ты меня не забыл?»

Наверно, нетрудно представить груду белых страничек, написанных непривычным к письму крупным женским почерком на жестком столе тюремной кельи. Но в этих листках белой бумаги сама жизнь. Сколько чувств, сколько ожиданий, сколько надежд вложено в эти торопливые бегущие буквы!

В этом огромном, беспощадном мире их, незащищенных, всего двое.

Может быть, Альфонс Ламартин и в самом деле был прав? Кто решится оспорить эти залитые слезами страницы романа XVIII столетия? Разве не внушают они невольного уважения читателям?

Когда вы смотрите на эти прочные, казалось бы, несокрушимые переплеты, на эти пожелтевшие и как бы сгустившиеся плотные листы старой толстой бумаги, на этот затейливый и в то же время бедный в своей убогой типографской технике старинный шрифт, вы невольно как бы переноситесь в давно минувший, в почти неразличимый, навсегда ушедший век.

Уже нет в жизни ни Софи, ни Оноре, ни свидетелей, ни очевидцев. Никого не осталось. От минувшей поры если что и сохранилось, так лишь эти так наивно и часто повторяемые вопросы:

«Ты меня помнишь? Ты меня любишь? Ты меня не забыл?»

Так начинается этот роман в письмах. Конечно, он имеет несопоставимые преимущества перед «Новой Элоизой» Руссо. Но вряд ли нужны сопоставления писем Софи Моннье и Оноре Мирабо с авторами литературной переписки, созданной талантом Жан-Жака Руссо. Да и к чему эти поздние счеты славой? Во втором варианте, который Мирабо по своему неполному человеческому веку так и не опубликовал (как, впрочем, и не думал вовсе об этом), за неровными линиями строк стоит сама жизнь.

Можно лишь представить, как медленно, бесконечно медленно тянется время для двух существ, любящих друг друга, постоянно думающих друг о друге, всегда опасающихся друг за друга и в то же время разлученных на долгие годы. Наверно, Ламартин был прав, утверждая, что страницы истории любви Софи и Оноре бессмертны. Может быть, и в самом деле они бессмертны?

Но еще раз перечитайте эти письма сначала. Прошел год. За этот долгий год чуда не произошло. Могучие и строгие очертания Венсенского замка все так же грозно высятся на горизонте. И никому не видимые, тайные обитатели живут в неменяющемся, строго установленном, подчиненном жестким правилам мире крепости.

Монастырь, в который заключена Софи Моннье, все так же зорко и бдительпо охраняется бесшумно ступающими сестрами, облаченными в строгие монашеские платья. Вчерашний день похож на сегодняшний, а сегодняшний — на вчерашний и на завтрашний… Минувший день — это много или мало? Чем дольше идет время, тем, кажется, все явственнее замедляется его ход.

Оноре Мирабо был полон решимости не попасться в руки своих врагов, как глупый полуслепой кролик. Он не позволит, чтобы они подчинили его своей воле. Он продумал, строго распределил во времени огромные обязанности, которые ему предстоит выполнить в ближайшие год-два.

Было над чем поразмыслить… Как уже ранее было сказано, Мирабо начал свой трактат «О тайных приказах и государственных тюрьмах». По мере развертывания работы он расширял круг источников и литературы, привлекаемых для изучения рассматриваемых вопросов. Одновременно он начал ряд крупных литературных работ. То были обширные переводы из Гомера и по древнегреческим источникам, и в английском переложении Поппа, переводы из Тацита, и упорно продвигаемые им вперед и тщательно редактируемые переводы Бок-каччо. Нельзя не поражаться удивительной работоспособности и внутренней собранности этого человека.

В Венсенской башне он обнаружил такую продуктивность пера, которую трудно было бы от него ожидать при иных, самых благоприятных условиях. Он умудрился в условиях жесткого, строго регламентируемого режима наладить и организовать за пределами Венсен-ского замка выпуск сочинений Боккаччо с помощью посреднических издательских фирм.

Каждый день, два-три раза в сутки, он пишет письма своей Софи. Он ей пересылает свои литературные переводы, спрашивает ее мнение по тому или иному литературному вопросу. Он искренне озабочен развитием ее литературных вкусов. Кажется, он один готов полностью взять на свои плечи все тяготы этой выпавшей им нелегкой доли. Он по-прежнему находит для нее нежные, ласковые слова. Он обращается к ней: моя единственная, моя горячо любимая, моя самая дорогая…

Эт» — могучий дуб, и кажется, нет на свете сил, которые могут сломить железный организм и эту несгибаемую волю.

И все-таки загляните дальше в эти письма. Еще год прошел. Уже прошло три года. Бьет колокол на Венсенской башне, а время идет все медленнее, все тише. Оно-ре оглядывается назад. Вот он сделал на дереве зарубку. Тогда еще было воскресенье, за ним начинался понедельник, а впереди еще долгая, большая неделя. Он оглядывается назад. Как различить дни? Теперь, когда они остались позади, они становятся как бы одинаковыми, похожими один на другой. Одна неделя на другую.

Вот страшная, затягивающая, все туже подступающая к горлу петля остановившегося времени.

Перечитайте еще раз письма, которыми по-прежнему обмениваются бывшие когда-то, в незапамятном, бесконечно далеком прошлом, счастливыми любовники. А ведь писем становится все меньше. Да и сами письма стали короче, тоньше; Оноре и Софи все реже испытывают необходимость обращаться друг к другу. И кто может сказать, что действует сильнее: сложившаяся с годами привычка, душевная необходимость или потребность, или, быть может, ни он, ни она не хотят, да и не смеют задумываться над этим вопросом.

Это как будто те же самые письма, что были и раньше. И вместе с тем они уже не те.

Любовь не горит на костре из слов, слов одних недостаточно. Можно повторять в письмах неделю, месяц, год, три года одни и те же или, если хотите, разные слова любви, но с течением времени они будут казаться все более тусклыми, блеклыми, обесцвеченными. Слова сохраняются, но они теряют свою убеждающую силу.

На третий год заключения в поведении, образе жизни, психологии этого казавшегося железным человека что-то начинает сдавать. Его ясная и чистая мысль за-мутняется. Он пишет по ночам какие-то чудовищные эротические истории, которые при дневном свете страшно перечитывать. Он теперь подолгу — часами — может задумываться, уставившись в одну точку.

Назад Дальше