Три портрета эпохи Великой Французской Революции - Манфред Альберт Захарович 30 стр.


Ораторы, произнося речи о гражданской добродетели, патриотическом долге, считали необходимым обращаться к бюсту Мирабо, молча, незрячими глазами соучаствовавшему во всех общественных дебатах.

«Отец народа» Оноре-Габриэль де Мирабо стал первым героем Великой французской революции, прокладывавшей человечеству путь в новый мир.

По вот прошел год со смерти Мирабо, за ним пошел второй, могучее народное восстание 10 августа 1792 года свергло тысячелетнюю монархию, король был заключен в башню «Тампль», в сентябре 1792 года начал заседать великий Конвент; во Франции была установлена Республика.

5 декабря 1792 года специальная комиссия Конвента, на которую были возложены задачи разбора и изучения секретных досье, хранившихся в потайных шкафах королевского дворца в Тюильри, доложила Конвенту о найденных ею тщательно спрятанных документах, доказывавших с неопровержимостью тайные связи между Мирабо и королевским двором.

Взрыв негодования, возмущения, ярости потряс Францию. Кому же можно после этого верить? В зале Конвента, в Якобинском клубе, в Коммуне Парижа, в больших и малых городах Франции бюсты Мирабо разбивались вдребезги; имя человека, которого еще вчера именовали великим народным трибуном, отцом народа, было предано позору и поруганию.

Осенью 1793 года по решению Конвента, принявшего предложение Леонара Бурдона, были вынесены из Пантеона оскорблявшие республиканскую добродетель останки Мирабо и на их .место был торжественно перенесен прах Жан-Поля Марата — Друга народа, погибшего от кинжала Шарлотты Корде 13 июля 1793 года. Прах Жан-Поля Марата пробыл, в усыпальнице великих людей немногим дольше останков Мирабо. После 9 термидора колесо истории поворачивало все вправо. В Пантеоне не осталось праха ни Мирабо, ни Марата.

С тех пор прошло без малого двести лет.

Страсти, волновавшие когда-то участников великих событий, развертывавшихся столь стремительно, давно перегорели, и даже пепел их остудило время. Все ушло в прошлое.

А как же главное действующее лицо нашего повествования? Как же Мирабо? «Великий Мирабо», — как о нем говорили при его жизни? «Презренный, продажный Мирабо», — как стали говорить после его смерти?

Так кем же он был? И кем он остался в истории?

Почти три четверти столетия спустя после смерти Мирабо один из самых строгих и мудрых судей в наиболее зрелом, обдуманном и взвешенном своем произведении — речь идет о Карле Марксе и первом томе его «Капитала» — назвал знаменитого трибуна «львом революции»54.

Это высокая оценка, пожалуй, самая высокая и. всех, данных прославленному трибуну.

Знал ли Маркс о тайном сговоре Мирабо с королевским двором? О всех невероятных приключениях его авантюрной жизни? О возводимых против Мирабо обвинениях почти во всех возможных прегрешениях? Конечно, кто об этом не знал? После посмертного разоблачения «великой измены Мирабо» густая накипь молвы еще больше заволокла его имя, и уже нелегко было отделить действительное, подлинное от наносного, ложного и составить свободное от пристрастий, преувеличений трезвое и верное суждение об исторической роли этого во многом не похожего на других человека. Маркс сумел это сделать. Высокую оценку исторической роли Мирабо в целом, несмотря на известные его пороки и недостатки, дали Виктор Гюго, Джордж Байрон, Иоганн Вольфганг Гёте, позже — ряд крупных историков: Альфонс Олар, Жан Жорес и другие.

Конечно, здесь не нужны ни декретйвные определения, ни суммирующие жесткие характеристики, еще менее уместны броские этикетки. К чему они?

Надо попытаться понять этого крупного политического деятеля в контексте с его эпохой и во всей его сложности и противоречивости — таким, каким он был.

Мирабо 1788-1791 годов, т.е. трех последних лет его жизни, трех лет его ослепительной славы, навсегда запечатлевших его имя в летописях истории, неотделим от его прежней жизни, — авантюрной и скитальческой, — аристократа, «дикого барина», со всеми привычками и вкусами своей касты, но вступившего с ней в непримиримую, беспощадную войну.

Мирабо пришел в революцию не как представитель народа, хотя он говорил от его имени и пользовался ого симпатиями больше, чем кто-либо иной. Он всегда оставался человеком dolce vita — «сладкой жизни», человеком верхов элиты буржуазии либерального дворянства.

Об этом нельзя забывать не только потому, что это наложило отпечаток на весь его облик и предопределило, когда начался процесс размежевания в рядах революционного лагеря, его движение вправо, оставшееся не завершенным полностью лишь потому, что оно было оборвано ранней смертью.

Но все-таки ведь это он, граф де Мирабо, при всем его авантюризме, пороках, недостатках — и чисто личных, и кастовых — сумел стать политическим именем, наиболее полно воплотившим перед всем миром Великую французскую революцию на ее первом этапе. Кто имел в 1789 году больший авторитет в стенах Генеральных штатов и Учредительного собрания, чем Мирабо? Кто пользовался большей известностью, популярностью в народе, в стране, в Европе? Нельзя назвать ни одного имени, которое можно было бы противопоставить Мирабо. Так в чем же разгадка этой неоспоримой, огромной, на глазах застывшей в металл и мрамор, тяжеловесной славы Мирабо?

Его исключительный ораторский дар? Волшебное колдовство слов, слитых в стремительный поток, гипнотизирующий аудиторию? Да, конечно, этот редчайший талант трибуна, умеющего повести за собой людей, многое объясняет; об этом речь уже шла. Но ранее говорилось и об ином.

Слава Мирабо так стремительно росла и ширилась в навсегда памятном 89-м году потому, что он был первым из французских политических деятелей, кто понял и на всю страну громогласно заявил, что победа над деспотизмом, над тиранией абсолютизма и привилегированных сословий невозможна без единства третьего сословия, без единства народа.

«Единство, единство и еще раз единство!» — вот основной, главный политический лозунг, отстаиваемый Мирабо во всех его политических выступлениях весной и летом 89-го года. И этот призыв к единению сил, объективно отражая историческую необходимость времени, политически подготавливал штурм и падение Бастилии 14 июля 1789 года.

Именно это полное соответствие выдвинутых Мирабо лозунгов единения народа с.исторически назревшими задачами эпохи и превратило его на какое-то время в самого авторитетного и популярного вождя революции.

И наконец, последнее. Мирабо был человеком дела, действия, а не фраз. У Байрона в его дневнике от 23 и 24 ноября 1813 года есть запись, в которой он признавался, что хотел бы быть похожим на Мирабо и Сеп-Жюста. Само это сочетание имен, кажущееся на первый взгляд столь неожиданным, раскрывается в последующих объяснениях Байрона. Что объединяет этих столь несхожих деятелей? Прежде всего то, что и Мирабо, и Сен-Жюст при всех их различиях были людьми дела, людьми действия, а не слова. «Действия, действия — говорю я — а не сочинительство, особенно в стихах», — повторял Байрон55.

Великий английский поэт правильно определил источник силы столь различных, даже противоположных людей, как Мирабо и Сен-Жюст. Мирабо был, конечно, величайшим оратором своего времени и лучше чем кто-либо иной в ту пору, постиг магию сочетания слов. Но силу, источник его влияния на массы определял не столько сам ораторский талант, сколько его направленность. Слово Мирабо было призывом к действию. Вспомним его отпор де Врезе, приведший к первому отступлению абсолютизма, его требования о выводе войск в начале июля 1789 года, политическую мобилизацию масс накануне 14 июля, безоговорочную горячую защиту народного подвига — штурма Бастилии. Во всех выступлениях Мирабо 1789 года — первого, начального этапа революции находили полное воплощение ее могучая действенная сила, примат действия над словом.

Именно все это, на мой взгляд, и давало Марксу основание три четверти столетия спустя, когда все темное и тайное, неотступно следовавшее за Мирабо, давно уже всплыло на поверхность, подводя итоги, сводя воедино концы и начала, назвать Мирабо львом революции.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

МАКСИМИЛИАН РОБЕСПЬЕР

I

В истории есть имена, которые ни время, ни страсти, ни равнодушие не могут вытравить из памяти поколений. К их числу принадлежит имя Максимилиана Робеспьера.

Робеспьер прожил короткую жизнь. Он умер, а говоря точнее, погиб на эшафоте вскоре после того, как ему исполнилось тридцать шесть лет. Из этой недолгой жизни лишь последние пять лет были значительными; все предыдущие годы мало чем выделяли молодого адвоката из Арраса, поклонника Жан-Жака Руссо и автора сентиментальных стихов.

Когда весной 1789 года Робеспьер как депутат Генеральных штатов от третьего сословия Арраса вышел на большую политическую арену, его первые шаги были встречены враждебно-пренебрежительно. Не только «Деяния апостолов» (реакционно-монархический листок Ривароля) издевались над ним, но даже его политические единомышленники, депутаты третьего сословия и журналисты — противники абсолютизма, либо не замечали его, либо третировали свысока. В газетных отчетах того времени его фамилия искажалась: его называли то Роберпьер, то Робецпьер, то Робер, а чаще всего даже не приводили имя, заменяя его обидно безличной формой: «Один из депутатов». Столичные щеголи и многоопытные остряки избрали Робеспьера мишенью для своих насмешек. Все развлекало их в этом депутате от Арраса: и старомодный оливкового цвета фрак, и провинциальные манеры, и приподнято-напыщенный слог заранее написанных речей. Однажды ему пришлось покинуть трибуну вследствие невероятного смеха, возникшего в зале. В другой раз он прервал свое выступление из-за шума, поднявшегося в аудитории; он тщетно пытался перекричать собравшихся, но, убедившись, что это ему не под силу, сошел с трибуны, не закончив речь.

Но время шло, и голоса насмешников должны были смолкнуть. В газетах научились правильно писать его имя; с последней страницы оно перешло на первую. В Национальном собрании и в Якобинском клубе к его выступлениям теперь внимательно прислушивались; уже ни костюм, ни манеры, ни слог оратора не вызывали иронических замечаний.

Прошло еще немного времени, и каждая речь Робеспьера в Конвенте была уже крупным политическим событием: ее встречали яростными возгласами неодобрения на одной стороне Собрания и громовыми аплодисментами на другой.

Революция шла вперед, поднималась на новые, все более высокие ступени в своем развитии. Вместе с нею росла и слава Максимилиана Робеспьера. В его образе жизни ничто не изменилось: он по-прежнему жил в той же единственной комнате в деревянном флигеле у столяра Мориса Дюпле на улице Сент-Оноре; он оставался так же беден, как и в ту пору, когда был безвестным; он не занимал каких-либо особых должностей или постов. И все же его влияние на политику революционного правительства, на общий ход событий непрерывно возрастало, а его слово становилось все более весомым.

Из всех лидеров революции Робеспьер оказался единственным, кто вместе с нею и во главе ее прошел весь путь до конца. Некоторые отстали в самом начале. Иные были отброшены на крутых поворотах революционным потоком. Из трех якобинских вождей Марат был убит кинжалом врага в первые дни якобинской власти, Дантон сложил голову на гильотине по приговору Революционного трибунала несколько позже, и лишь Робеспьер остался на гребне революционной волны.

Робеспьер стоял в самом центре стремительного хода событий, невиданных, беспримерных в истории. Он вел жестокую борьбу, но, как сказал Герцен, смелым шагом он «ступал в кровь, и кровь его не марала». Простой народ полюбил Неподкупного. Враги революции, открытые и тайные, трепетавшие при одном лишь движении его бровей, но тем сильнее его ненавидевшие, оттачивали ножи, плели паутину заговоров.

К лету 1794 года Республика, казалось, достигла вершины могущества и славы. Лучи этой славы озаряли вождя революционного правительства — Робеспьера. Однако его слава, достигшая зенита, мгновенно обернулась гильотиной. 9 термидора скрывавшиеся дотоле в глубокой тени заговорщики совершили контрреволюционный переворот, объявили Робеспьера и его друзей вне закона и на следующий день без суда казнили их на Гревской площади Парижа.

* * *

Эта необычная жизнь, эта поразительная судьба, естественно, приковывала к себе в течение долгих десятилетий не ослабевавшее с годами внимание.

Уже на следующий день после гибели Робеспьера его имя стало окружаться легендой. Его враги из всех политических лагерей, из всех группировок и фракций, сражавшихся против революции, его вчерашние друзья, которых страх заставлял отмежевываться от побежденного, — все выступали против него. Достаточно вспомнить хотя бы Луи Давида — прославленного художника, члена Комитета общественной безопасности. Друг Робеспьера, с горячностью обещавший после речи Неподкупного 8 термидора в Якобинском клубе выпить вместе с ним цикуту до дна, он после гибели Робеспьера оправдывался, утверждая, что был им грубо обманут. Все недовольные по тем или иным причинам правительством якобинской диктатуры, все подозрительные, над которыми нависла тень гильотины, все спекулянты, мздоимцы, расхитители государственного добра, честолюбцы, карьеристы — все дрожавшие под железной десницей Комитета общественного спасения теперь забрасывали поверженного вождя грязью, ложью, клеветой. Не только нечестивые соучастники заговора — все эти Тальены, Баррасы, Фрероны соперничали в проклятиях, изрыгаемых ими против «тирана» и «деспота», как именовали теперь Неподкупного. Политическая атмосфера после 9 термидора была столь накалена, что даже люди, далекие от корыстных страстей и политических расчетов, поддавались этому общественному психозу. Так, Жозеф Руже де Лиль, автор гениальной «Марсельезы», сочинил угодливый низкопробный гимн, прославляющий переворот 9 термидора, который якобы пресек «заговор Робеспьера», а драматурги, режиссеры и актеры, имена которых не сохранила история, клеветали на Неподкупного в разнузданных театральных представлениях2.

Почти все деятели революции нажили множество врагов. След этой настигавшей их при жизни вражды переходил и в историю. Конечно, ни сама эта вражда, ни степень ее непримиримости у последующих поколений господствующих классов не могла быть одинаковой. Марат, например, — мне уже приходилось об этом писать — возбудил к себе особую ненависть буржуазии. И все-таки, если в данном случае допустимы сопоставления, надо признать, что круг врагов Робеспьера был значительно шире круга противников Друга народа. Марата ненавидели и боялись все те, кто стоял правее якобинцев: жирондисты, фельяны, роялисты. Среди недругов Робеспьера наряду с ними были и иные, выросшие в последний год якобинской власти, когда Марата уже не было в живых. Врагами Робеспьера при жизни были не только перечисленные группировки, но и «бешеные», и эбертисты, и дантонисты, и все те пестрые, разнородные элементы, из которых позднее сложился термидорианский блок.

На Робеспьера возлагали ответственность за все. И нож возмездия, занесенный над Шарлоттой Корде, и изглоданные волками трупы жирондистских депутатов, и локоны Марии-Антуанетты, и прах герцога Орлеанского — Филиппа Эгалите, и отчаяние заколовшего себя в тюрьме Жака Ру, и кровь невинно погибшего ТТТо-метта, и бычья ярость Дантона, и слезы Люсиль Дему-лен, и сотни других казненных Революционным трибуналом, виновных и невиновных, — все это записывалось на счет Максимилиана Робеспьера.

На это следует сразу же обратить внимание, ибо здесь ключ к пониманию последующей историографии Робеспьера, сложности и противоречивости оценок, которые будут ему даны позже.

После падения якобинской диктатуры все противники Робеспьера — правые и «левые» — сошлись на нескольких общих формулах, которые, будучи чудовищной клеветой, преподносились как ходячая истина. «Тиран», «диктатор», «деспот», «убийца», «кровопийца» — все эти бранные клички применительно к Робеспьеру одинаково звучали в устах и «левого» Колло д'Эрбуа, и правого Буасси д'Англа. Солидарность термидорианцев всех оттенков в их стремлении представить Робеспьера врагом рода человеческого простиралась так далеко, что они, не довольствуясь политическим и физическим уничтожением лидера якобинцев, даже надругались над прахом его, сочинив кощунственную эпитафию:

Назад Дальше