– Ага. В нашем доме, когда я был ребенком, меня повсюду окружали книги. Когда я научился ползать, я видел книги на уровне моего носа. Когда я смог стоять – узнал, что есть книги, до которых не добраться, они были выше, чем я мог достать. Книги на разных языках: немецком, латинском, иврите, греческом, английском, испанском.
Мой отец был священником, он вырос в Висконсине, с детства говорил понемецки, английский выучил в шесть лет. Он изучал библейские языки, до сих /.` на них говорит. Моя мама много лет проработала в Пуэрто-Рико.
Отец читал мне рассказы по-немецки и переводил их прямо на ходу. Мама любила болтать со мной по-испански, несмотря на то, что я ее не понимал. Так что я рос, со всех сторон забросанный словами. Восхитительно!
Мне нравилось открывать книги и смотреть, как они начинаются. Писатели пишут книги так же, как мы пишем собственные жизни. Автор может любого героя подвести к любому событию, с какой угодно целью, чтобы подчеркнуть какую угодно мысль. Я хотел знать, открывая чистую Первую Страницу, что задумал этот писатель, или вот этот. Что произойдет с моим умом, с моей душой, когда прочту то, что они написали?
Любят они меня, презирают или им просто все равно? Я открыл, что некоторые писатели – сущий яд, зато другие – словно душистая гвоздика и имбирь.
Потом я пошел в среднюю школу и научился ненавидеть Английскую Грамматику. Это была такая скука, что я зевал по семьдесят раз за пятьдесят минут урока и уходя, чтобы проснуться, похлопывал себя по щекам. Настал мой последний год учебы в средней школе имени Вудро Кильсона в ЛонгБич, Калифорния. Чтобы увернуться от муки изучения Английской Литературы я выбрал курс Литературного Творчества. Он был шестым уроком, в комнате 410.
Она отодвинулась имеете со стулом от шахматного столика и продолжала слушать.
– Нашим учителем был Джон Гартнер, футбольный тренер. Но Джон Гартнер, Лесли, он был еще и писателем! Живой, настоящий писатель! Он писал статьи и рассказы в журналы книги для подростков: Громила Тейлор – футбольный тренер, Громила Тейлор – бейсбольный тренер. Он был, как медведь: ростом под два метра, вот такие ручищи; строгий, справедливый, иногда забавный, иногда злой, но мы знали, что он любит свою работу и что нас он тоже любит. – В этом месте у меня внезапно навернулась слеза, и я поспешно смахнул ее, подумав, как это странно. Никогда не вспоминал о великане Джоне Гартнере: он уже десять лет как умер, а тут у меня в горле это странное ощущение. Я поспешил продолжить, полагая, что она ничего не заметит.
«О'кей, парни, – сказал он в первый день, – вижу, что вы сюда пришли, чтобы не посещать Английскую Литературу». – По классу пронесся виноватый гул и выражение наших лиц несколько изменилось. – "Я должен вам сказать, – продолжил он, – что только тот получит в свою зачетную книжку "А" по моему курсу, кто покажет мне чек на сумму, полученную за публикацию написанного им в течение этого семестра рассказа". Хор стонов, охов, и завываний и тяжелых вздохов «: О, мистер ГАРТНЕР, это несправедливо, мы бедные маленькие школяры: Как мы можем надеяться: – Это НЕСПРАВЕДЛИВО, мистер Гартнер!» Все это он оборвал одним словом, которое звучало примерно так: «Гррр:».
– В оценке "В" тоже нет ничего плохого. "В" означает «Выше среднего». Можно быть Выше Среднего и не продав ничего, тобой написанного, правда? Но "А" – это «Отлично», разве вы не согласны, что если у вас примут то, что вы написали, опубликуют и заплатят за это, то это будет отлично и вам можно будет поставить "А"?
Я подобрал с тарелки предпоследнее печенье. Может, я слишком много рассказываю, а тебе не слишком интересно? – спросил я ее. – Только честно.
– Я скажу тебе, когда хватит, – ответила она. – А пока я не скажу, рассказывай, ладно?
– Хорошо. В те дни оценки дня меня значили много.
Она улыбнулась, припомнив свои зачетные книжки.
– Я много писал, посылал статьи и рассказы в газеты и журналы, и как раз перед концом семестра послал рассказ в воскресное приложение в ЛонгБич Пресс-Телеграм. Это был рассказ о клубе астрономов-любителей – Они видели Лунного Человека.
– Представь себе мое потрясение! Я пришел домой из школы, занес с улицы ,ca.`-.% ведро, покормил собаку, и тут мама вручает мне письмо из ПрессТелеграмм. Я похолодел. Дрожа раскрыл его, галопом промчался по словам, и начал читать снова, сначала. Они взяли мой рассказ! Внутри лежал чек на двадцать пять долларов!!!
Я не мог спать, не мог дождаться пока на следующее утро откроется школа. Наконец она открылась, наконец шестой урок. Я демонстративно шлепнул чеком об его стол. ШЛЕП! «Вот Ваш чек, мистер Гартнер!»
Его лицо: Его лицо просияло, и он пожал мне руку так, что я целый час не мог ею пошевелить. Когда он объявил на весь класс, что Дик Бах получил гонорар за написанный им рассказ, я почувствовал, что подрос на четверть дюйма. Оценка "А" по Литературному Творчеству была у меня в кармане, больше не требовалось никаких усилий. Тогда я думал, что на этом история и закончилась.
Я стал перебирать в памяти этот день. Когда это было? Двадцать лет назад или вчера? Что делает наше сознание со временем?
– Но это было не так, – сказала она.
– Что было не так?
– На этом история не закончилась.
– Не-а. Джон Гартнер демонстрировал нам, что значит быть писателем. Он работал над романом об учителях, Сентябрьский плач. Интересно, успел ли он его закончить до своей смерти?: Мое горло снова странно сжалось: я подумал, что лучше подавить это ощущение, закончить рассказ и переменить тему.
– Он приносил каждую неделю по главе из своей книги, зачитывал их вслух и спрашивал, как бы мы написали это лучше. Это был его первый роман для взрослых. В нем была любовная история, и когда он читал эти страницы, его лицо становилось пунцовым. Он смеялся, качал головой, прерываясь посреди предложения, которое, как ему казалось, было слишком откровенным и нежным, чтобы футбольный тренер зачитывал его на весь класс. Когда он брался описывать женщин, для него наступали страшные минуты. Это чувствовалось всякий раз, когда к своих произведениях он далеко отходил от спорта и улицы. И мы с ликованием критиковали его, мы говорили: «Мистер Гартнер, Ваша леди совсем не так реально выглядит, как Громила Тейлор. Не могли бы Вы нам как-нибудь показать, ее, а не рассказывать о ней?»
– И он начинал хохотать, хлопать себя носовым платком по лбу и соглашался. Потому что всегда Большой Джон и сам вбивал в нас, стуча пальцем по столу: «НЕ РАССКАЗЫВАЙТЕ мне, ПОКАЖИТЕ мне! СЛУЧАЙ! и ПРИМЕР!»
– Ты очень любил его, правда?
Я вытер еще одну слезу. – А: он был хорошим учителем, маленькая вуки.
– Если ты его любил, то что плохого в том, чтобы сказать, что ты его любил?
– Я никогда о нем так не думал. Я любил его. Я и сейчас его люблю.
И прежде, чем я осознал, что делаю, я рухнул перед ней на колени, обхватил руками ее ноги и уткнулся в них лицом, оплакивая учителя, узнав о смерти которого через десятые руки, я в свое время не моргнул и глазом.
Она стала гладить меня по голове. – Все хорошо, – приговаривала она мягко. – Все в порядке. Он должен гордиться тобой и твоими книгами. Он тоже должен тебя любить.
Какое странное чувство, – подумал я. – Вот что значит плакать! Так много времени прошло с тех пор, как я мог позволить себе что-то большее, чем просто стиснув зубы отгородиться от печали стальной стеной. Когда я в последний раз плакал? Не могу припомнить. Наверное, в тот день, когда умерла моя мать. Месяцем раньше я стал курсантом летного училища, покинув дом, чтобы обрести крылья в Военно-Воздушных Силах. С того дня, как я связал свою жизнь с армией, я стал интенсивно учиться управлять эмоциями: мистер Бах, с этого момента Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам. Почему Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам? Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам потому, что у них есть крылья, а у Bас – нет. Вон там муха, на окне. Мистер Бах, на месте, СТОЙ! Лицом к ней! ЛИЦОМ! РАВНЯЙСЬ! СМИРНО! Отдать ЧЕСТЬ! Сотри эту улыбку со своего лица, мистер. А теперь наступи на нее, раздави эту улыбку, УБЕЙ ЕЕ! А теперь подними, вынеси на улицу и похорони там. Вы думаете, что это шутки? Кто управляет Вашими эмоциями, мистер Бах?
На этом была построена вся моя тренировка, это было самым важным: кто ими управляет?
Кто управляет? Я управляю! Рациональный я, логический я, отсеивающий, взвешивающий, выносящий приговор, решающий, как поступать, как жить. Никогда я-рациональное не принимало во внимание я-эмоциональное, это презренное меньшинство, никогда не позволяло ему взять руль в свои руки.
Вплоть до сегодняшнего вечера, когда я стал делиться фрагментами из своего прошлого со своим лучшим другом, – своей сестрой.
– Прости меня, Лесли, – сказал я, поднимаясь и вытирая лицо. – Я не могу объяснить, что произошло. Никогда со мной такого не было. Извини меня.
– Чего никогда не было? Тебя ни разу не тронула чья-либо смерть? Ты никогда не плакал?
– Не плакал. Уже очень давно не плакал.
– Бедный Ричард: наверно, тебе стоит плакать почаще.
– Нет уж, спасибо. Не думаю, что я бы себя за это похвалил.
– Ты считаешь, что мужчине плакать не подобает?
Я вернулся и сел на свое место.
– Другие мужчины могут плакать, если хотят, а мне, я думаю, не стоит.
– Эх. – только и сказала она.
Я почувствовал, что она задумалась над моими словами, пытаясь меня рассудить. Какой человек стал бы осуждать другого за то, что тот сдерживает свои эмоции?
Возможно, любящая женщина знает об эмоциях и их выражении гораздо больше, чем я.
Спустя минуту, так и не огласив приговор, она спросила:
– Ну и что произошло потом?
– Потом был мой первый и последний год в колледже, который прошел впустую. Не совсем впустую. Я выбрал курс стрельбы из лука и встретил там Боба Кича, моего летного инструктора. Колледж был напрасной тратой времени, летные уроки изменили мою жизнь. Но писать после школы я перестал и не писал до тех пор, пока не уволился из Воздушных Сил, не женился и не обнаружил, что не могу выносить постоянную работу. Любую работу. Меня начинало душить однообразие, и я ее бросал. Лучше голодать, чем жить по шаблону, повинуясь часам дважды в день.
Тогда я, наконец, понял, чему научил нас Джон Гартнер: Вот на что похоже чувство, когда твой рассказ принят! Через годы после его смерти я получил его послание. Если мальчишка-школьник смог написать рассказ, который напечатали, почему этого не может сделать взрослый?
Я с любопытством наблюдал за собой со стороны. Никогда и ни с кем я так не разговаривал.
– И я начал коллекционировать отказы. Опубликую рассказ-другой, затем получаю массу отказов, пока не утонет мой писательский корабль, и я не начну голодать. Найду работу – письма разносить, быть помощником ювелира, чертить, писать техническую документацию, – и работаю до тех пор, пока уже не могу этого выносить. Затем снова писать. Опубликую рассказ-другой, и опять отказы, пока корабль не утонет: найду другую работу: И так раз за разом. Постепенно писательский корабль стал тонуть все медленнее, пока, наконец, я не начал как-то сводить концы с концами, и с тех пор уже больше не оглядывался назад. Вот так я стал писателем.
На ее тарелке была еще целая гора печенья, на моей остались только крошки. Я, лизнув палец, подбирал их с тарелки одну за другой. Ни слова не говоря, продолжая слушать, она переложила печенье со своей тарелки в мою, .ab "(" себе лишь одну штучку.
– Мне всегда хотелось, чтобы в моей жизни были приключения, – сказал я. – Но прошло много времени, прежде чем я понял, что только я сам могу привнести их в свою жизнь. И я начал жить, как мне хотелось, писать об этом книги и рассказы в журналы.
Она внимательно меня изучала, словно я был человеком, которого она знала за тысячу лет до этого.
Я вдруг почувствовал себя виноватым.
– Я все говорю и говорю, – сказал я. – Что ты со мной сделала? Я говорил тебе, что я слушатель, а не рассказчик, а теперь ты этому не поверишь.
– Мы оба слушатели, – заметила она, – мы оба рассказчики.
– Давай лучше завершим партию, – предложил я. – Твой ход.
Элегантная ловушка вылетела у меня из головы, и мне потребовалось столь же немалое время, чтобы ее вспомнить, как ей – чтобы обдумать свою позицию и сделать ход.
Она не сделала того жизненно для нее важного хода пешкой. Мне было и радостно, и печально. По крайней мере увидит, как сработает моя изумительная ловушка. – В конце концов, вот что значит – учиться, – подумал я. – Важно не то, проиграем ли мы в игре, важно, как мы проиграем и как мы благодаря этому изменимся, что нового вынесем для себя, как сможем применить это в других играх. Странным образом поражение оборачивается победой.
Несмотря на это, какой-то своей частью мне было ее жаль. Я двинул королеву и взял ее коня, хоть он и был под защитой. Теперь она в отместку возьмет своей пешкой мою королеву. Ну, давай, бей королеву, маленький чертенок, радуйся, пока еще можешь:
Ее пешка не стала брать мою королеву. Вместо этого после секундной паузы ее слон перелетел из одного угла доски в другой, по вечернему голубые глаза глядели на меня, ожидая ответа.
– Шах, – прошептала она.
Я замер от удивления. Потом изучил доску, ее ход, достал свою записную книжку и исписал полстраницы.
– Что ты записывал?
– Замечательную новую мысль, – ответил я. – В конце концов, вот что значит – учиться: важно не то, проиграем ли мы в игре, важно, как мы проиграем и как мы благодаря этому изменимся, что нового вынесем для себя, как сможем применить это в других играх. Странным образом поражение оборачивается победой.
Она устроилась на диване, сбросив туфли и удобно подобрав под себя ноги. Я сидел напротив нее на стуле, положив аккуратно, чтобы не оставить царапин, свои ноги на кофейный столик.
Учить Лесли лошадиной латыни было все равно, что наблюдать, как новоиспеченный водный лыжник становится на ноги уже в первом заезде. Только я рассказал ей основные принципы языка, как она уже стала говорить. В детстве я потратил на его изучение не один день, пренебрегая для этого алгеброй.
– Хиворивошиво, Ливэсливи, – произнес я, – пивонивимивашь ливи тивы тиво, чтиво ивя гивовиворивю?
– Кивониве: кивониве: чниво! – ответила она. – Ива кивак скивазивать «пушистище» нива Ливошивадивиниво – ливативинскивом?
– Ивочивень привостиво: Пиву-шивис-тиви-щиве!
Как быстро она училась! какой у нее был пытливый ум! Находясь с ней рядом, обязательно нужно было изучать что-нибудь для нее новое, придумывать новые правила общения или просто полагаться на чистую интуицию. В тот вечер я рискнул на нее положиться.
– Я берусь утверждать, лишь мельком взглянув, что Вы, мисс Парриш, долгое время занимались игрой на фортепиано. Достаточно поглядеть на все mb( ноты, на пожелтевшие листки сонат Бетховена с каракульными пометками на них. Я попробую угадать: со времен средней школы?
Она отрицательно покачала головой.
– Раньше. Когда я была маленькой девочкой, я сделала себе бумажную фортепианную клавиатуру и упражнялась на ней, потому что у нас не было денег на пианино. А еще раньше, по рассказам моей мамы, когда я еще и ходить не умела, я как-то подползла к первому фортепиано, которое увидела в своей жизни и попыталась на нем играть. С того времени единственным, чего мне хотелось, была музыка. Но мне еще долго не удавалось до нее добраться. Мои родители были в разводе, мама болела, и мы с братом некоторое время слонялись из приюта в приют.
Я стиснул зубы. Мрачное детство, – подумал я. – Что оно с ней сделало?
– Когда мне было одиннадцать лет, мама вышла из больницы, и мы перебрались в то, что ты бы назвал развалинами дореволюционного склада, – огромные толстые каменные стены, с которых сыпалась штукатурка, крысы, дырки в полу, камин, заколоченный досками. Мы платили за это помещение двадцать долларов в месяц, и мама попыталась привести его в божеский вид. Однажды она услышала, что где-то продается старое пианино, и она для меня его купила! По случаю ей это стоило всего сорок долларов. Но мой мир с этого момента изменился, я уже никогда больше не была прежней.
Я повернул разговор в несколько ином направлении.