Бессрочность существования в концентрационном лагере ведет к возникновению чувства бесперспективности. Один из узников, который в составе длинной колонны брел к своему будущему лагерю, рассказал мне однажды, что у него тогда было чувство, словно он тащился за своим собственным трупом. Так остро осознавал он, что его жизнь не имеет никакого будущего, что она вся уже прошла. Жизнь таких "живых трупов" становится преимущественно ретроспективным существованием. Их мысли витают постоянно вокруг одних и тех же деталей прошлого; банальнейшие мелочи предстают тогда в сказочном свете.
Однако без какого-то фиксированного ориентира на будущее человек не может существовать. Исходя из него организуется обычно все его настоящее, устремляясь к нему, подобно тому, как железная стружка устремляется к. магниту. И наоборот - внутреннее время, время переживаний, теряет всю свою структуру, когда человек теряет свое будущее. Это приводит к презентативному прозябанию - подобно тому, как это изображено Томасом Манном в его "Волшебной горе", где речь идет о неизлечимом туберкулезе, при котором также не известен окончательный момент "конца". Или же это приводит к состоянию пустоты, бессодержательности и бессмысленности существования, которые мучают некоторых безработных; как показали психологические обследования безработных горняков, у них тоже возникает структурный распад переживания времени.
Латинское слово "finis" означает как "конец", так и цель". Когда человек перестает видеть конец какого-то временного отрезка своей жизни, он не может поставить себе никакой дальнейшей цели, никакой задачи; жизнь тогда теряет в его глазах всякое содержание и всякий смысл. И наоборот, стремление к какой-либо цели в будущем составляет ту духовную опору, которая так нужна узнику лагеря, так как только эта духовная опора в состоянии уберечь человека от падения под влиянием отрицательных сил социальной среды в том смысле, о котором шла речь выше, и, следовательно, уберечь его от полного отказа от самого себя.
Один узник, например, пытался пережить самые страшные ситуации лагерной жизни таким образом, что каждый раз представлял себе, что он стоит на кафедре и делает доклад перед многочисленной аудиторией, рассказывая именно о тех вещах, которые он переживает в данный момент. С помощью этого приема ему удавалось воспринимать вещи "quadam sub specie aeternitatis" (из перспективы вечного) и - выживать в этих условиях.
Душевный упадок из-за потери духовной опоры, полное погружение в тотальную апатию было среди лагерных узников столь же известным, сколь и внушающим страх явлением, которое развивалось зачастую так быстро, что уже в течение немногих дней вело к катастрофе. Такие узники просто оставались однажды лежать на нарах в бараке, отказывались идти на поверку и на распределение на работу, не заботились больше о добывании пищи, не ходили умываться - и никакие уговоры, никакие угрозы не в состоянии были вырвать их из апатии; ничто не пугало их больше, даже никакое наказание: они тупо и равнодушно позволяли делать с собой все что угодно - им было "все равно". Это безучастное лежание - часто в собственных экскрементах - означало угрозу жизни не только в дисциплинарном, но и в прямом смысле, что отчетливо видно на примере тех случаев, когда человека охватывало ощущение безысходности. Вот один такой пример: однажды один кто-то из узников рассказал своим товарищам, что он видел удивительный сон: он слышал голос, который разговаривал с ним и спросил его, нет ли чего-то, что он хотел бы знать о будущем, ибо он мог бы предсказать его. Узник ответил: "Я хотел бы знать, когда для меня кончится Вторая мировая война". Голос ответил: "30 марта 1945 года". Когда этот узник рассказывал о своем сне, было начало марта. Тогда он еще был полон надежд и стремлений. Но 30 марта все приближалось, и становилось все менее вероятным, что голос окажется прав. В последние дни перед предсказанным днем узник сильно нервничать, и 29 марта в лихорадочном состоянии он был доставлен в лагерный изолятор. В день, столь значимый для него, 30 марта - в день, когда страдания "для него" должны были бы закончиться, - он потерял сознание. На следующий день он умер.
Мы уже говорили, в каком широком плане иммунная система организма зависит от таких вещей, как жизненное мужество и жизненная усталость (например, по причине разочарования или обманутых надежд). Мы можем поэтому с полным правом предположить, что разочарование этого узника по поводу ложного предсказания голоса во сне привело к резкому снижению защитных сил организма.
В созвучии с нашим толкованием этого случая находится наблюдение, о котором рассказал однажды лагерный врач: узники лагеря, где он работал, загорелись надеждой, что Рождество 1944 года все они будут встречать дома. Рождество наступило, но сообщения газет были неутешительными. Что последовало за этим? В течении недели после Рождества в этом лагере произошли массовые случаи смертей, чего раньше никогда не бывало, - даже при таких обстоятельствах, как резкие изменения погоды, или ухудшение питания, или инфекционные заболевания, которые могли объяснить такой исход.
Ясно, что всякая попытка психотерапии в концентрационном лагере была возможна только тогда, когда она совпадала с решающим моментом духовной опоры, направленным на определенную цель в будущем. На практике было совсем нетрудно взбодрить того или иного узника тем, чтобы нацелить его на будущее. В беседе с двумя узниками лагеря, отчаяние которых дошло уже до решимости пойти на самоубийство, выяснилась следующая параллель: оба были охвачены чувством, что им "нечего было больше ожидать от жизни" (и здесь было бы уместно применить то коперниковское выражение, которое мы уже обсуждали: после завершения жизни нельзя спрашивать, какой она имела смысл). Из разговора с ними я знал, что их жизнь требовала от них выполнения совершенно конкретных задач. Выяснилось, что один из узников концлагеря опубликовал несколько книг по географии, но еще не довел серию до конца; а у другого была за границей дочь, которая боготворила его. Одного ожидал его труд, а другого - человек. Следовательно, оба были в равной степени подтверждены в своей единственности и незаменимости, которые были в состоянии придать их жизни обязательный смысл, несмотря на страдания. В своей научной работе один был столь же незаменим, как и другой в любви его дочери.
Но и освобожденный узник нуждается в душевной поддержке. Неожиданное освобождение от духовного гнета таит в себе - с психологической точки зрения - большую опасность. То, что является угрозой в характерологическом отношении, есть не что иное, как душевный аналог кессоновой болезни. И тут мы подходим к третьей фазе, которую хотим лишь в общих чертах обсудить в рамках проблемы психологии лагерного узника. Что касается его реакции на освобождение из лагеря, то коротко можно сказать следующее: вначале ему все представляется как в прекрасном сне, он не смеет даже верить, что все это реально: ведь его уже разочаровал не один сон. Не мечтал ли он так часто о своем освобождении о том, как он вернется домой, обнимет свою жену, позовет своих друзей, сядет за стол и начнет рассказывать, рассказывать... о своих переживаниях, о том, как он тосковал по этому мгновению свидания и как часто видел во сне это мгновение, пока оно наконец не стало действительностью. Но вот раздаются три резких гудка, которые рано утром означают побудку, назойливо и грубо проникают ему в уши и вырывают его из сна, который только подразнил и обманул свободой. Но однажды все это выстраданное и желанное станет действительностью. Однако освобожденный находится пока что в плену своего рода чувства деперсонализации. Он не может по-настоящему радоваться жизни - ему это только еще предстоит, он разучился это делать. Если в первый день свободы действительность показалась ему прекрасным сном, то однажды таким же сном, но только кошмарным, покажется ему его прошлое. И он сам не сможет понять, как ему удалось выдержать этот ужас. Его охватывает сладостное чувство, что после всего того, что он пережил, ему ничего на свете не надо больше бояться - кроме своего Бога.
В концентрационном лагере многие узники вновь обрели веру в Бога и выстояли благодаря Ему.
Часть II. Психотерапия на практике о смысле страдания
При обсуждении вопроса о смысле жизни мы самым общим образом разграничили три ценностные категории. Мы говорили о ценностях творчества, ценностях переживания и ценностях отношения. В то время как первая категория реализуется путем деятельности, ценности переживания реализуются путем пассивного восприятия мира (природы, искусства). Ценности отношения же реализуются там, где необходимо принять на себя что-то неотвратимое, посланное судьбой. Способ, которым человек берет на себя подобные тяготы, дает неограниченную полноту ценностных возможностей. Это означает, что не только в творчестве и в радости жизнь может быть осмысленной, но также и в страдании!
Такой ход мыслей совершенно чужд тривиальной этике успеха. Однако взгляд на повседневную оценку ценности и достоинства человеческого существования сразу же раскрывает ту глубину переживаний, в которой вещи сохраняют свою значимость совершенно независимо от любого результата вообще. Это царство внутреннего удовлетворения, несмотря на внешнее отсутствие успеха, становится по-настоящему доступным благодаря той перспективе, которая открывается нам через искусство. Здесь уместно вспомнить о таком произведении, как "Смерть Ивана Ильича" Л. Н. Толстого. В нем изображается буржуазное существование, глубокая бессмысленность которого становится ясной его носителю лишь непосредственно перед его неожиданной смертью. Но благодаря пониманию бессмысленности своего существования герой уже в последние часы своей жизни перерастает себя самого и достигает такого внутреннего величия, которое освещает всю его предыдущую жизнь и делает ее глубоко осмысленной. Ведь может случиться и так, что жизнь получает свой последний смысл не только благодаря смерти как у героя этой повести, - но и в самой смерти. Следовательно, не только жертвование собственной жизнью дает ей смысл, но еще и в своей обреченности она может наполниться смыслом.
Отсутствие успеха еще не означает отсутствия смысла. Это становится ясным, когда вспоминаешь, например, свою собственную прошлую жизнь в области любовных отношений. Если кто-нибудь спросит себя всерьез, готов ли был бы он вычеркнуть из своей прошлой любовной жизни переживания, полные страданий и неприятностей, он, вероятнее всего, ответит отрицательно: полнота страданий не была для него пустотой; напротив, в страдании он созрел, духовно вырос, оно дало ему больше, чем ему мог бы дать какой-нибудь эротический успех.
Человек вообще склонен к тому, чтобы переоценивать положительные или отрицательные признаки своих переживаний. Важность, которую он придает этим признакам, рождает в нем неоправданную жалостливость по отношению к своей судьбе. Мы уже видели, в каком разнообразном смысле человек "существует на свете не для удовольствия". Мы знаем также, что удовольствие совершенно не в состоянии дать смысл человеческой жизни. Раз оно не в силах этого сделать, то и недостаток удовольствия не может отнять у жизни смысл. И вновь искусство указывает нам способ, которым простое, непосредственное и ничем не стесненное переживание верно определяет содержание; стоит подумать лишь о том, сколь незначителен для художественного содержания вопрос о том, написана ли мелодия в мажорной или минорной тональности. В творчестве реализуются творческие ценности, в переживании - ценности переживания, в страдании - ценности отношения. Страдание, однако, имеет, кроме того, и имманентный смысл. Парадоксальным образом язык сам подводит нас к этому смыслу: мы страдаем от чего-либо потому, что мы "не можем этого выносить" следовательно, потому, что мы не хотим признавать это реальным и значимым. Столкновение с данным нам судьбой является последней задачей - задачей страдания. Страдая от какого-либо жизненного обстоятельства, мы внутренне отворачиваемся от него, создаем дистанцию между своей личностью и этим обстоятельством. Пока мы страдаем от состояния, которого не должно быть, мы находимся в напряжении между фактическим бытием, с одной стороны, и бытием, которое должно быть, - с другой. Это же можно сказать и о человеке, который впадает в отчаяние от самого себя: именно из-за факта своего отчаяния он уже не имеет никакого основания для него, так как он оценивает собственную реальность по мерке идеального; тот факт, что он вообще увидел ценности (пусть и оставшиеся нереализованными), уже предполагает определенную ценность в самом этом человеке. Он не смог бы вообще судить самого себя, если бы он уже заранее не обладал достоинствами и полномочиями человека, который осознал соотношение долженствующего и фактического бытия. Страдание создает, следовательно, плодотворное напряжение, заставляя человека чувствовать то, чего не должно быть как такового. В той мере, в какой он идентифицирует себя с данным, он приближается к данному и отключает напряжение между бытием и долженствующим бытием. Так открывается в эмоциях человека глубокая мудрость, которая важнее всякой рациональности и даже противоречит рациональной полезности. Понаблюдаем, например, за эмоциями печали и раскаяния. С утилитарной точки зрения, обе должны казаться бессмысленными, так как "здравый смысл" говорит о том, что бессмысленно и бесполезно оплакивать что-либо безвозвратно утерянное или каяться в чем-то непоправимом. Но для внутренней жизни человека печаль и раскаяние имеют глубокий смысл. Печаль о человеке, которого мы любили и потеряли, позволяет печалящемуся как-то жить дальше, а раскаяние виновного позволяет ему освободиться от вины и этим в какой-то мере искупить ее. Предмет нашей любви или нашей печали, который объективно, в эмпирическом времени, пропал, субъективно, во внутреннем времени, сохраняется: печаль оставляет его в настоящем. Раскаяние же, как показал Шелер, способно уничтожить вину: хотя вина и не снимается с виновного, но сам виновный поднимается путем своего морального возрождения. Эта возможность сделать плодотворным происшедшее не находится во внутренней жизни в противоречии с ответственностью человека, так как чувство вины предполагает ответственность. Однако человек ответственен перед лицом того факта, что он не может вернуть назад ни одного шага, который он сделал в жизни; любое решение, как самое малое, так и самое большое, остается окончательным. Ничего нельзя вычеркнуть из того, что он сделал и чего он не сделал. Сказанное лишь на поверхностный взгляд находится в противоречии с тем, что человек внутренне - в акте раскаяния может дистанцироваться от какого-либо деяния и, следовательно, в совершении этого акта раскаяния (т. е. во внутренней жизни) может сделать происшедшее во внешней жизни в моральном отношении как бы не имевшим места.
Шопенгауэр, как известно, полагал, что человеческая жизнь балансирует между нуждой и скукой. В действительности и то, и другое имеет глубокий смысл. Что ведет к скуке? Бездеятельность. Деятельность существует не для того, чтобы избежать скуки, но скука напоминает о том, чтобы мы избегали ничегонеделания и обратились к смыслу пашей жизни. Жизненная борьба держит нас в "напряжении", так как смысл жизни по мере выполнения задач меняется, то исчезая, то появляясь вновь; это "напряжение" является, следовательно, существенно отличным от того, к которому стремится невротическая жажда ощущений или истерическая погоня за раздражителями.
Смысл нужды также заключается в напоминании. Уже на биологическом уровне боль является бдительным сторожем. В области душевно-духовного она выполняет аналогичную функцию. То, от чего страдание должно уберечь человека, - это апатия, душевная вялость. Пока мы страдаем, мы остаемся душевно живыми. В страдании мы даже зреем, вырастаем в нем - оно делает нас богаче и сильнее. Раскаяние, как мы уже видели, делает внешнее происшествие как бы непроизошедшим во внутренней истории (в моральном смысле); печаль позволяет продолжать существовать прошлому. Следовательно, и печаль, и раскаяние в какой-то степени исправляют прошлое. Но этим они решают одну проблему, в противовес отвлечению и оглушению: человек, который пытается отвлечься от несчастья или оглушить себя, не решает проблемы, не устраняет несчастье из мира; то, что он устраняет из мира, - это скорее лишь следствие несчастья, лишь состояние неудовольствия. Путем отвлечения или оглушения он делает себя "ничего не знающим", он пытается бежать от действительности, спасаясь бегством в состояние опьянения. Этим он совершает субъективистскую ошибку, действуя так, словно вместе с заглушаемым эмоциональным актом из мира устраняется и предмет эмоции; словно то, что изгоняется в неизвестность, тем самым изгоняется в нереальность. Но как акт простого наблюдения не порождает предмет, так и попытка не замечать предмет не уничтожает его. Точно так же подавление печали не отменяет смысла того, что оплакивают. Здоровое чувство печалящегося в действительности имеет обыкновение противиться тому, чтобы принимать снотворные средства "для того, чтобы ночи напролет не плакать"; скорбящий может возразить на банальное предписание снотворных средств: благодаря тому, что он будет лучше спать, покойный, которого оплакивают, не будет разбужен. Смерть - эта парадигма неизбежного - не будет, следовательно, ни в коем случае отменена путем изгнания в область незнаемого. Как глубоко коренится в человеке понимание смысла эмоционального, видно из следующего факта: есть виды меланхолий, где симптоматологически на переднем плане находится не печаль, как обычно, а ее отсутствие; при этом пациенты жалуются как раз на то, что они не могут печалиться, что они не могут выплакаться, что они эмоционально холодны и внутренне омертвели: речь здесь идет о случаях так называемой Melancholia anaesthetica. Кому известны такие случаи, тот знает, что вряд ли существует большее отчаяние, чем отчаяние этих людей по поводу того, что они не могут испытывать печаль. Эта парадоксальность лишний раз доказывает, в какой степени принцип удовольствия является лишь искусственной психологической конструкцией, а не феноменологическим фактом; человек в действительности всегда стремится быть душевно "живым", испытывая радость или печаль, а не погружаться в апатию. Парадоксальность того, что страдающий Melancholia anaesthetica страдает от неспособности к страданию, является, следовательно, лишь психопатологической парадоксальностью; в экзистенциальном анализе она находит свое решение, так как в анализе страдание предстает как составная часть жизни, как ее неотъемлемая часть. Страдание, нужда и лишения - такие же части жизни, как судьба и смерть. Все это невозможно отделить от жизни, не разрушая ее смысл. Отделить от жизни нужду и смерть, судьбу и страдание означало бы отнять у жизни образ и форму. Лишь под тяжелыми ударами судьбы и в горниле страданий жизнь приобретает форму и образ.