Объявляю, что урок окончен. Около меня сбиваются «Огонь-ребята» и с ними добрая половина класса.
— Ну, а кто же он и когда же он?
Сначала я даже не понял, о ком идет речь.
— Летописец-то кто? Ведь великий человек был! Ученый и художник.
Я ответил, что этот короткий вопрос требует длинного ответа, что в следующий раз, если время останется…
Но в следующий раз времени не осталось, а потом подошел конец полугодия, и так мы к летописи больше и не вернулись.
В январе почти весь класс со мною и еще двумя учителями отправился в Ленинград. К этой поездке давно готовились: разносили телеграммы, помогали разгружать вагоны, зарабатывая на дорогу. В Ленинграде мы, как выразился Юра, вращались в вихре светских развлечений. Утром — Эрмитаж, днем — поездка на Кировские острова, вечером — опера. Или: с утра Смольный, потом — Пушкино и так далее и тому подобное. Были сняты десятки пленок, написаны десятки дневников. По подсчетам одного из «Огонь-ребят», было задано 843 вопроса, на которые было получено 756 ответов.
И вот однажды мы проникли в длинный серый дом на углу Невского и Садовой — знаменитую Публичную библиотеку имени Салтыкова-Щедрина. Миллионы печатных книг зазывали нас со всех сторон. Но мы гордо прошли в волшебное царство — рукописный отдел библиотеки.
Там долго разглядывали сотни книг, свитков, тетрадей, писем, никогда не бывавших под печатным станком, громадные фолианты XVII столетия, листы с вьющимся узором арабских букв, спокойный «государственный» почерк кардинала Ришелье, танцующий вихрь строчек Петра Великого.
Под стеклом одной витрины — роскошное евангелие. На последнем листе приписка: «Дьякон Григорий. Написал евангелие сие рабу божьему Остромиру, родственнику Изяслава князя».
Остромирову евангелию в 1957 году исполнилось 900 лет. Ни одной русской книге никогда столько не исполнялось.
— Ага! Вот она! — закричал я несколько громче, чем подобает наставнику юношества.
— Кто? Что?
— Разве вы не видите? Летопись! Та самая. Ну конечно, в классе мы читали современное издание старой летописи, а тут сам подлинник…
Мы глядели на желтоватые, немного обветшалые листы, на неторопливые, старинные буквы. Древние книги — медленны, как время, прошедшее после них, и как века, уместившиеся на их листах. Словно ворота старинного дома, охраняют книгу обтянутые кожей доски переплета, окованные в серебро, украшенные драгоценностями, или простые и суровые. Случалось, они десятилетиями не открывались, эти ворота; и стояли книги-памятники для молчаливого созерцания.
Многочисленные засовы и запоры старой книги открываются и закрываются медленно. «Который поп или дьякон читает и не застегает всех застежек — будет проклят»[2] Медленность и в самих листах. Прочный и вечный пергамен. Вечность уже в самом его имени. Со второго века до нашей эры изобретение пергамских мастеров послужило примерно семидесяти человеческим поколениям. Бумажный лист появился на Руси в XIV веке, но окончательно утвердился лет через 100–200…
Древний пергамен именовался еще «телятиной», и вот почему: тщательно чистили, шлифовали и резали телячью кожу мастера, пока не стала она листами книг. «Десять телят на одно евангелие». На летопись поменьше.
Не торопясь и понемногу варили и «вечные» чернила.
«Взять старый гвоздь или старое железо, добавить дубовой или ольховой коры, для вязкости, вишневого клея или камеди для блеска, долить квасу или кислых щей, меда или патоки…»
Не спеша очиняли гусиное, лебединое, изредка павлинье перо и писали без торопливости. Буква к букве, одна к одной, слово к слову. Ручная работа не любит спешки. Есть время и пожаловаться на полях: «Лихое перо, невольно им писати» или «Ох мне лихого сего писания и еще ох»… Есть время и оставить место для заглавных букв, заставок, которые нарисует специальный мастер краской золотой или серебряной, оранжевой сурьмой, а то и византийским пурпуром из сока моллюсков, выловленных с морского дна…
Я называю старую книгу полным именем и титулом:
— Лаврентьевская летопись. Старейшая из сохранившихся древнерусских летописей.
— Почему Лаврентьевская? Кто такой Лаврентий? Уж не он ли тот самый великий летописец, про которого вы нам так и не рассказали?
Я задумываюсь:
— Ну как же, ребята, я вам все это расскажу? Это же длинный-длинный рассказ, да в нем столько еще неясного, неизвестного, таинственного… Чтобы все по порядку изложить, надо, пожалуй, целую книгу написать.
Но моих школьников разве смутишь.
— Вот и напишите!
Я подумал… да и написал.
Так родилась эта книга.
Жаль только, что, пока я собирался да писал, «Огонь-ребята» мои взяли да школу окончили…
Глава 1. Беспокойный граф
Сие сельцо куплено на мое серебрецо.
Поговорка
Дом был с секретом. В нем были коридоры, подвалы, тупики, переходы и тайники, назначения которых никто, кроме хозяина, не знал. Впрочем, знал еще Матвей Федорович Казаков, строивший дом по заказу хозяина. Домовладелец был персоной важной и таинственной.
Со старинного портрета глядит его круглая, простецкая физиономия. У него хитрые, разной величины глаза. Один — смотрящий обыкновенно, другой — прищуренный и нечто таящий.
Род Мусиных-Пушкиных был древним, но захудалым. Со времен Петра I дело, однако, пошло: Мусины-Пушкины вознеслись, расцвели, пробились в графы.
Дальняя родня — Пушкины (не Мусины-Пушкины) — попадала в опалу при Петре I, продвигалась при Петре III, снова изгонялась при Екатерине II. А Мусины-Пушкины — что ни переворот, что ни власть — оставались в выигрыше.
И вот при Екатерине II Алексей Иванович Мусин-Пушкин— обладатель дома на Разгуляе и еще многих домов да имений в полдюжине губерний — уже именуется обер-прокурором святейшего синода, президентом императорской Академии художеств, тайным советником…
Его страстью были древности. Из Вологды и Ярославля, Новгорода и Заволжья, Пскова и Киева везли к нему старые грамоты и пергаменные книги, сказочной длины свитки и потемневшие монеты. Находки были необыкновенны: «Слово о полку Игореве», «Русская Правда», тьмутараканский камень.
Зверь столь старательно бежал на ловца, что появились слухи. Кто-то шепнул, что найденный тьмутараканский камень — памятник отнюдь не столь древний, как изображает граф.
А кто-то утверждал, будто и со «Словом о полку Игореве» «что-то не так» и неспроста граф избегает распространяться об этой замечательной находке…
Впрочем, показать товар лицом Алексей Иванович умел и любил.
* * *
Бывало это так…
Мусин-Пушкин внезапно появляется в ученом собрании. От волнения узкий правый глаз щурится, а левый глаз против обычного делается круглее.
— Господа! Есть нечто, достойное вашего внимания.
— Каждый из присутствующих уж наслышан, что вы, Алексей Иванович, из Санкт-Петербурга прибыли развлечься, да и нас позабавить, — отвечает Николай Николаевич Бантыш-Каменский, первейший знаток древних рукописей.
Мусин-Пушкин разражается смехом зычным и, по мнению московских стариков, отдающим петербургским невежеством.
— Господа! Коли так, всех прошу ко мне обедать.
С половиной присутствовавших Мусин-Пушкин не знаком, но этого даже не замечает.
— Вас особливо прошу, — склоняется граф перед Бантыш-Каменским и Иваном Никитовичем Болтиным, известным историком, знатоком рукописей и генерал-майором.
Болтин незаметно подмигивает Бантыш-Каменскому. Тот кивает:
— Трудно графу-то без нас. Признаться, люблю к нему ездить. Небось немало сыскал.
— Сыскал, — ухмыляется Болтин, — или как бы это выразиться деликатнее… — И генерал делает быстрый и редкий для мужа в таком чине жест, довольно точно изображающий, как «скорый человек» выдергивает корзину у зазевавшегося мужика…
Вскоре кареты, брызгая, покачиваясь и оседая на московских мостовых, уже летели к графскому дому на Разгуляе.
Амуры, кариатиды, бело-голубые ангелы — все было по моде. Впрочем, граф за этим следил мало. Зато любил свечи. Частенько вспоминал: «Светлейший Потемкин, Григорий Александрович, — основательная была персона. Когда в Таврическом задавал бал императрице, так сто тысяч свечей сжег!»
Сто тысяч свечей — это было Алексею Ивановичу по нраву. На Разгуляе зажечь сто тысяч свечей было негде. Но почти весь вечер слуги бегали по лестницам, зажигая и зажигая, так чтобы к ночи горела не одна тысяча.
Вина и закуски подали прямо в библиотеку. Окинув взглядом ряды книжных полок, Болтин медленно и негромко произнес:
— Достойно уважения от знающих в таких вещах цену.
— И от знающих, какова таким вещам цена, — пошутил Бантыш-Каменский.
Библиотека была громадна и необыкновенна. Едва войдя, Мусин-Пушкин стал снимать с полок и щедро раскладывать на столах и диванах старые летописи, хронографы, грамоты, евангелия.
Гости разворачивали аккуратно свернутые пачки, ахали и завидовали.
Мусин-Пушкин куда-то исчез и через миг появился с пожелтевшей тетрадкой.
— А вот, господа, подделка. Да какая чистая! Летописи, хронографы. И моего комиссионера, и меня провели. Вот канальи! Знают мою слабость и провели…
— Не всем, однако, предложили, — как бы про себя, но довольно громко прогудел Болтин.
Мусин-Пушкин захохотал опять:
— Так вы же, господа, столпы учености, вы же повара науки. Вас не проведешь. Я же — скромный собиратель припасов. Меня ль не одурачить?
Хозяин поднял бокал.
— Выпьем же за здравие мошенников, ибо они недурно наши познания измеряют.
Разговор оживлялся.
— Алексей Иванович, а где же хранится первое, подлинное «Слово о полку Игореве»?
— Да вон в том красном ларце.
— Чай, гордитесь, ваше сиятельство? Находка историческая — это польза, а находка поэтическая — это слава!
— В «Слове»-то едва две тысячи слов.
— Но зато каких!
— И как же все Алексею Ивановичу удается? Никто не сумел, а он раздобыл…
Это был намек.
Мусин-Пушкин немного нахмурился и сверкнул глазом большим. Уже дошли слухи до императрицы, что, собирая свою коллекцию, он, как обер-прокурор синода, то есть для всех монастырей лицо важное и начальственное, частенько забирает книги не только из собраний частных, но даже из библиотек монастырских.
— «Слово о полку Игореве», — объяснял хозяин, — получено от ярославского архимандрита Иоиля, который находился в недостатке, а потому продал моему комиссионеру все имевшиеся у него русские книги, в числе коих под нумером 323 и «Слово о полку Игореве».
Однако упорно поговаривали, что граф просто изъял поэму из какой-то монастырской библиотеки.
— Сколько вы заплатили, граф, за это евангелие? По моему разумению, XV век? — спросил Болтин.
— Ах, вот это! Мой человек приобрел его у староверов близ Вологды. Сто рублей ассигнациями отдал за эту книгу и несколько рукописных сборников.
— Сто рублей!
— Эх, господа, а разве вещь не стоит денег! Кругом, конечно, убытки, да уж душа такая. С месяц тому назад наградила меня матушка императрица, пожаловала за службу тысячу дуга. Так я упросил, чтобы эти души переписать на моих секретарей: секретари ведь люди недостаточные!
Собравшиеся одобрительно зашумели.
— Благородно, граф, благородно. Это столь редко в наш меркантильный век!
— Говорят, — сказал Болтин, — что ваше сиятельство в Москве уж успели обогатить книготорговцев.
Мусин-Пушкин понял, что пора перейти к делу:
— Ну, коли от вас не скроешься, расскажу. Представьте, дней десять назад вернулся от государыни, узнаю, что меня ждет посыльный из Москвы. Оказалось, в книжную лавку Сопикова привезены бумаги Петра Никифоровича Крекшина. Помните, господа, тот самый Крекшин, кто собирал бумаги гисторические и все журналы Петра Великого. Я сразу догадываюсь — здесь быть поживе. Бросаю дела, скачу в Москву. Являюсь к Сопикову, он меня уводит в комнату, а там целая груда рукописей свалена.
— Что? Какие?
Гости снова заволновались.
— Да так, всякая всячина. Не допуская до разбору ни книг, ни бумаг, без остатку все купил. И не вышел из лавки, доколе при себе, положа на телеги, не отправил все в свой дом. Триста рублей отдал. Цена, полагаю, обыкновенная.
— Оброк с полусотни душ, — заметил кто-то.
— Охота пуще неволи, — парировал граф.
— Да не томите, граф, что же все-таки в этой груде?
— Все больше бумаги покойного Петра Великого. Рад бы, господа, показать, да еще сам не разобрался. В другой раз уж вас попотчую.
Бантыш-Каменский легонько толкнул ногою Болтина.
— А мне британский посланник говорил не так давно… — начал Болтин.
— Британский? — живо перебил Мусин-Пушкин. — Знаю, знаю, он тоже охотник до старья. Вы мне лучше потом расскажете про британца. А сейчас, так и быть, я вам прочту из приобретенных мною бумаг Петра Великого нечто, к рукописным древностям относящееся.
Мусин-Пушкин снова исчез и вернулся с большой бумажной тетрадью.
— Любопытно вспомнить, господа, с чего начались поиски старых книг… Вот указ его величества: «Во всех епархиях и монастырях… прежние жалованные грамоты и другие куриозные письма оригинальны пересмотреть и переписать. Куриозные, то есть древних лет рукописанные летописи, что где таковых обретается — взять…»
Выпили в память Петра Великого.
— Только немного он сыскал, — произнес один из профессоров. — Тому, кто срезал бороды да снимал колокола, монастыри неохотно отдавали.
Сказал и сам испугался: невольно намекнул на графа, очищавшего монастырские библиотеки. Однако Мусин-Пушкин почти никогда не гневался:
— Вот вы, господа, все шутите, что я-де и так и не так собираю. А ведь как собирать, коли все по медвежьим углам растаскано, запрятано, забыто, сгнило, сгорело. Ну ладно, царь Петр немного добыл, у него дел было поболе, чем помощников. Да ведь сам Василий Никитич Татищев чего не делал для книжного собирания!
— Татищев, — встрепенулся Болтин. — Вот был великий человек и великий искатель! В младости имел я счастье видеть его.
— Языков, говорят, знал несчетно, — вспомнил один из гостей, — шведский, польский, татарский, гишпанский.
— А кем только не был, — подхватил Болтин, — жизнь какова! В восемнадцать лет бьется под Нарвой, в тридцать — управляет уральскими заводами, после возводит на престол Анну Иоанновну; непременно б от Бирона лишился головы, кабы не воцарилась Елизавета Петровна…
— Хе-хе! А Бирону-то подписывал письма «Ваш подданническо-послушный слуга», — заметил Мусин-Пушкин.
— Бирон все равно его величал «главным злодеем немцев», — отвечал Болтин.
— А взятки-то делил на «грешные» и «безгрешные», — сказал граф, — и с астраханского губернаторства был сослан в собственное имение. Впрочем, сам грешу: злословие нейдет к делу, ибо память о Василии Никитиче и для меня священна…
— Вот вы б, Алексей Иванович, — вмешался Бантыш-Каменский, — вы бы и поискали бумаги Татищева. Собрание, говорят, громадное было! На Урале до тысячи редких книг держал. Потом все утратил и во второй раз собрал. Василий Никитич, мне рассказывали, собирал книги и рукописи у раскольников, татар, бухарцев, литовцев, шведов. И все пропало, вот горе-то!..
— Будто я не пытался найти, — нехотя отвечал Мусин-Пушкин. О ненайденном рассуждать не любил, боясь соперников.
— Лет пятьдесят назад указы Петра Великого о книгах и грамотах не больно соблюдались, и книжное собрание вроде моего почли бы за баловство. Представьте, святейший синод, как мне донесли, в 1734 году запретил печатание летописей, ибо «в оных книгах писаны лжи явственные, отчего и в народе может произойти не без соблазна…»
— Недаром, — вздохнул Болтин, — бумаги Татищева по миру пошли. А бесценной гистории своей не дождался увидеть и умер за восемнадцать лет до напечатания ее.
Мусин-Пушкин достал с полки книгу и чуть нараспев прочитал заглавие: «История российская с самых древнейших времен, неусыпными трудами через тридцать лет собранная и описанная покойным советником и астраханским губернатором Василием Никитичем Татищевым».