Дзержинский (Начало террора) - Гуль Роман Борисович 13 стр.


И ленинская оценка, не исправив дела, только подлила масла в огонь той дворцовой склоки, которую вели Троцкий и Сталин. Сталин хорошо знал силу этой мыслящей гильотины: на чью сторону она встанет, тот и будет «вождем». И в борьбе за власть Сталин прекрасно использовал уничтожающую оценку Лениным Дзержинского: оскорбленный министр примкнул к Сталину.

"Охлаждение между Лениным и Дзержинским началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу", пишет Троцкий, "это и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина. Со смертного одра Ленин направлял свой удар против Сталина и Дзержинского…"

Но — поздно. В кремлевской склоке вождей ставка Дзержинского оказалась правильной. Паралич Ленина прогрессировал. На пятом году революции Ленин уже только мычал, а на шестом перестал и умер.

Борьба придворных пошла со всей ожесточенностью. И в этой борьбе Сталина против Троцкого Дзержинский сыграл заглавную роль в момент, когда стоял кардинальный вопрос: — за кем пойдут войска ГПУ, за Троцким или за Сталиным?

На назначенное собрание-монстр всех чекистов приехал сам Дзержинский. Здесь речь представителя троцкистов, Преображенского, часто внезапно прерывалась сочувственными аплодисментами и положение грозило накрениться на сторону Троцкого. Тогда-то и выступил Дзержинский. Он волновался необычайно, речь была бессвязна. Дзержинский умолял своих чекистов не итти за Троцким и вдруг среди речи, совершенно не владея собой, повернувшись к Преображенскому, он истерически закричал: — "Я вас ненавижу, товарищ Преображенский!" И снова: — "Я вас ненавижу, товарищ Преображенский!" с Дзержинским начался припадок. Зато битва Сталина выиграна. Видя такое волнение шефа, чекисты покачнулись и резолюция ЦК получила большинство.

Поддержавший Сталина Дзержинский, как бы в отместку Ильичу, несмотря на признанную негодность, получил, по смерти Ленина, высший хозяйственный пост в стране. В феврале 1924 года он стал председателем Высшего Совета Народного Хозяйства.

Диктатурно оглавив советское хозяйство, видная отовсюду багровая фигура Дзержинского, называемая коммунистами «исполинской», стала еще смешней и нелепей. "Продуманной концепции хозяйственного развития у Дзержинского не было", вежливо пишет Троцкий. Те ж превосходные степени о "величайшей инициативе", "энергичнейшей компании", "чрезвычайнейшей экономии", "огромнейших задачах" и по чекистской привычке, конечно, везде необходимость "хирургических методов".

"Знаю одно, если не найдете хирургического метода и хирургов — ни черта не выйдет! Доклады, доклады, доклады. Отчеты, отчеты, отчеты. Цифры таблицы, бесконечный ряд цифр. Как взяться за дело? Здесь необходима хирургия. Надо найти смелую и знающую группу людей и дать им нож, безапеляционный".

Человек большого честолюбия и малого ума Дзержинский не понимал свою нелепость на посту председателя ВСНХ, хотя и у него бывали признания, что он "готов провалиться сквозь землю сидя на совещаниях и слушая как трест за трестом летит вверх тормашками".

Но амбициозность, самоуверенность, годы безграничной власти застилали все. К тому ж люди были настолько привязаны к Дзержинскому страхом, что на диктатора хозяйства, как из рога изобилия, сыпались угодливые просьбы о принятии шевства то над "Советским кинематографом", то над сомнительным предприятием «Ларек» и так далее и тому подобное.

Дзержинский принимал все, обрастая председательствованиями, шефствами, в своей фигуре иронически воплощая и террор и термидор. Он сильно изменился во внешности, нездорово растолстел, обрюзг, стал неузнаваем, от былого «аскета» осталась лишь прежняя саркастическая усмешка. Его фигура была хороша, как квинт-эссенция нелепости хозяйственной системы деспотического коммунизма.

В роли хозяйственного диктатора, 20-го июня 1926 года на трибуне перед высшим форумом коммунистической партии Дзержинский выступил с программной речью о хозяйственном положении страны и его перспективах. Эту речь, как всегда, Дзержинский произносил с необычайным волнением, с кучей превосходных степеней, путаясь, заикаясь, не улавливая собственных мыслей, отгрызаясь угрозами и ругательствами от наседавших на него довольно-таки сметливых ловкачей Пятаковых, Фигатнеров, Каменевых.

Голос Дзержинского переходил в срывы.

— "А вы знаете отлично моя сила заключается в чем! Я не щажу себя никогда! И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите!" — кричал Дзержинский все чаще прижимая обе руки к сердцу.

Слушатели думали, что это ораторский жест, а оказывается это сердце давало оратору сигнал, что оно устало биться в груди Дзержинского, оно отказывается.

Дзержинский сошел с трибуны и через два часа, упав на пол, умер от припадка грудной жабы. По столице поползли слухи о подмешанном яде, о самоубийствe. Дворцовые тайны Кремля питают венецианские темы. Но, нет, Дзержинский умер естественно.

После него остались сын, Ясек, признанный врачами "отягченным дегенерацией в тяжелой степени" и жена Софья Сигизмундовна, урожденная Мушкат, на которой женился Дзержинский еще в годы ссылки и которая при нем играла ту же бессловесную роль, что Альбертина при Марате. В мире нет человека, которому судьба не дала бы привязанности женщины.

На другой день по смерти Дзержинского начались коммунистические славословия в обязательно-елейном тоне и причитания плакальщиков в честь умершего вождя. Тут были и фальшь, но тут была и искренность.

Вместе с Дзержинским сама партия схватилась за сердце: — ушел наиболее яркий воплотитель полицейской диктатуры коммунизма. В лице Дзержинского из коммунистической машины выпал важный винт. Он был — тип идеального коммуниста, к тому же гениальный чекист. Он был абсолютно равнодушен к интересам страны, народа, ко всему кроме одного — диктатуры своей партии, то-есть диктатуры коммунистической аристократии. А об этом стоило плакать.

Максим Горький плакал: — "Нет, как неожиданна, несвоевременна и бессмысленна смерть Феликса Эдмундовича. Черт знает что!" Троцкий написал почти-что стихотворение в прозе: — "Законченность его внешнего образа вызывала мысль о скульптуре, о бронзе. Бледное лицо его в гробу под светом рефлекторов было прекрасно. Горячая бронза стала мрамором. Глядя на этот открытый лоб, на опущенные веки, на тонкий нос, очерченный резцом, думалось: — вот застывший образ мужества и верности. И чувство скорби переливалось в чувство гордости: таких людей создает и воспитывает только пролетарская революция. Второй жизни никто ему дать не может. Будем же в нашей скорби утешать себя тем, что Дзержинский жил однажды". И как во времена испанской инквизиции поэты спасались от подозрений соответствующими посвящениями своих стихов, так и во времена коммунистической инквизиции нашлись поэты, посвятившие стихи смерти "гениального чекиста".

Один из них, Николай Асеев, оплакал Дзержинского так:

"Время, время! Не твое ли зверство

Не дает ни сил, ни дней сберечь!

Умираем от разрыва сердца

Чуть прервав, едва окончив речь!"

Другой поэт оплакал по другому:

"И на меня от этих уст без вздохов

От острой бороды и утомленных век

Дышала наша новая эпоха

И мудрый новый человек".

К гробу вождя чекисты понесли венки; лучший из них, бесспорно, был привезен тульским ГПУ, венок был сделан из винтовок, револьверов и скрещенных шашек.

Правящая же партия среди прочего материала выбросила на газетные столбцы жуткую цитату из самого Дзержинского: "Если б пришлось начать жизнь снова, я бы начал ее также". И утверждая в потомстве память о пролитой крови, страшную в сознании народа Лубянскую площадь, коммунистическое правительство переименовало в "Площадь Дзержинского".

МЕНЖИНСКИЙ

Когда Феликс Дзержинский уходил с поста начальника тайной коммунистической полиции, он сам выбрал своим заместителем Вячеслава Менжинского. Этому выбору головка партии удивилась. Как свидетельствует Троцкий: "все пожимали плечами".

— Но кого же другого? — оправдывался Дзержинский, — некого!

И Менжинский, поддержанный Сталиным, стал начальником ВЧК, переименованной в ГПУ. Перемена букв не была переменой сущности дела, в день пятилетнего юбилея этого кровавого ведомства Зиновьев писал: "буквы ГПУ не менее страшны для наших врагов, чем буквы ВЧК. Это самые популярные буквы в международном масштабе".

Между Дзержинским и Менжинским, как характерами, или точнее "клиническими типами", была разница. Но внешне, в биографиях было и кое-что общее. Оба — поляки, оба "враждебного пролетариату" дворянского происхождения, оба были чужды России; до революции первый видел ее из-за тюремной решетки, а второй глядел на Россию, либо с высот Альп, либо с холмов Монмартра.

Но в то время как Дзержинский был изувером-фанатиком, в Менжинском, в противоположность его «учителю», не было ни тени фанатизма, ни тени его страстности. Этот бездельник и богемьен был человеком "без хребта".

Ненормально-расплывшийся брюнет, с рассеянной, развинченной походкой, поникшими плечами, болтающимися руками и блуждающим взглядом отсутствующих глаз Менжинский, по определению Троцкого, был даже не человеком, а только "тенью неосуществившегося человека, неудачным эскизом ненаписанного портрета". Иногда только вкрадчивая улыбка и потаенная игра глаз свидетельствовали, что этого человека снедает жажда выйти из своей незначительности и эта улыбка председателя ГПУ вызывала даже у Троцкого "тревогу и недоумение".

Такой портрет начальника коммунистической тайной полиции был бы даже хорош, если б его отодвинуть вглубь веков, в мафию Венецианской республики иль в кулисы заговоров времен Ришелье. Его странность в наш век объяснялась проще: у Менжинского "голубая кровь" явно загнивала: Менжинский с юности был тяжко больным человеком.

Оба вождя террора — люди некрупного калибра, но и у Менжинского перед Дзержинским были свои превосходства. В то время, как образование Дзержинского остановилось на брошюрах, и Дзержинский от природы был не щедро наделен умом, за что Ленин полуядовито называл его "горячим кровным конем", — Менжинский, в противоположность Дзержинскому был и образован и умен. Но ум и душа были нездоровы.

Упадочник, вырожденец, автор болезненно-извращенных стихов и символистско-эротических романов Вячеслав Менжинский был интересен тем, что принадлежал к довольно редкой категории большевиков. Глава коммунистической полиции, чьи портреты висят в канцеляриях концентрационных лагерей СССР, был «декадент-марксистом». На коммунистическом Олимпе этот эстет должен был бы стоять рядом с очаровательным пошляком Луначарским, кого Ленин называл не иначе, как "наша прима-балерина". Вячеслав Рудольфович Менжинский родился в дворянской и обеспеченной семье в Петербурге. Его отец, Рудольф Игнатьевич, заслуженный преподаватель пажеского корпуса, был лично известен Николаю II-му и любим царем.

Выросший в хорошей образованной семье будущий начальник ГПУ унаследовал прекрасные манеры, был воспитан, с детства превосходно владел французским языком. Окончив средне-учебное заведение, Менжинский поступил в Петербургский университет на юридический факультет.

Худой, бледный брюнет, очень холеного и очень девического облика, этот болезненно-застенчивый юноша, прозванный товарищами "Вяча — божья коровка", под всей своей застенчивостью был снедаем мечтой стать "либо знаменитым адвокатом, либо знаменитым писателем".

Вместе с изучением юриспруденции Менжинский занялся и литературными опытами. Судьба иногда жестоко сводит людей. В тe годы в студенческом полу-литературном, полу-революционном петербургском кружке девически-застенчивый студент Вячеслав Менжинский встречался с бурным студентом Борисом Савинковым. Оба студента интересовались литературой. Савинков писал талантливые стихи. Менжинский пробовал декадентские романы. С первых же встреч эти студенты стали инстинктивными и непримиримыми врагами, и это было естественно, ибо декадентская "тень человека" и сангвинический Савинков были очень разны.

Их дороги из кружка разошлись надолго. Но через тридцать без малого лет, революции было угодно, чтобы террориста и бывшего военного министра Савинкова в Париже в 1924 году спровоцировали, заманив в ловушку, агенты вождя тайной коммунистической полиции и чтобы именно Менжинский, уже тяжело больной, укутанный в пледы, лежа на диване в своем инквизиторском кабинете, допрашивал схваченного и привезенного на Лубянку, нелегально перешедшего границу России, Савинкова.

Того, чего хотел Менжинский, — «известности» — он достиг. Но из юношеских мечтаний о путях «знаменитости» у Менжинского ничего не вышло. Литературные попытки кончились написанием бесталанного декадентски-эротического романа, в котором Менжинский с предельной откровенностью рассказал историю своего собственного неудачного брака и разрыва с женой.

Не меньшее фиаско потерпел Менжинский и в карьере "знаменитого адвоката". По окончании университета он поступил помощником к известному присяжному поверенному князю Г. Д. Сидамон-Эристову, но не обнаружил решительно никаких талантов. И тогда для «знаменитости», о жажде которой говорила только застенчивая улыбка робкого молодого человека, осталась еще дорога — дорога революции.

Трудно понять, почему и как "декадентские романы" и "болезненно-извращенная поэзия" в молодом Менжинском переплетались с попытками революционной работы. Правда, эти попытки были очень скромны. Но все же связи с революционными кружками и революционным подпольем у Менжинского начались.

Фрейдисты, вероятно, усмотрели бы в пути Менжинского в революцию следствие тяжких душевных комплексов, отвели бы должное место разрыву с отцом и неудачному браку; может быть, они были бы и правы. Во всяком случае путь дегенеративного и очень странного юноши в революцию не диктовался ни чувством классовой борьбы, ни тем более жаждой социальной справедливости. Наоборот, именно Менжинскому принадлежит определение масс, как "социалистической скотинки".

Менжинский был натурой замкнутой, одиночной и тяжело больной. Ясно только, что путь в революцию наряду с другими «сложностями» души был несомненно обусловлен и непомерным честолюбием, раскольниковской жаждой "выйти из своего состояния ничтожества", что, кстати, подтверждает и Троцкий.

И как бы то ни было, революционная карьера открылась. Она была очень бледна. Как это ни парадоксально, у начальника ГПУ биографии революционера не было. Менжинский не знал ни тюрем, ни ссылок, ни арестов. Но перед 1905 годом он вступил в социал-демократическую партию и единственным бесспорным этапом «революционной» карьеры Менжинского было редактирование им в 1905 году легальной ярославской газеты, где молодой редактор-эстет в довольно невразумительных статьях, но между прочим, трактовал и "о робеспьеровских методах расправы с противником в момент революции".

Тогда, дальше Ярославля эти декадентско-робеспьеровские рассуждения не ушли. А вскоре при наступлении реакции, никогда не стеснявшийся в деньгах, ибо он жил на средства брата, богатого банковского дельца, Менжинский бросил и Россию и бледно начатую революционную карьеру. Он уехал в Париж.

Заграницей Менжинский занимался "всем понемногу", он был типичным «ничто», бульвардьe "без дел", то он решает стать лингвистом и (начинает с изучения японского языка, то хочет стать художником и берется за кисть. Может быть, еще посейчас в старинных лавках Монмартра найдется какой-нибудь плохенький парижский пейзаж или «натюрморт» с подписью Менжинского. Для музея революции такая художественная находка, акварель начальника ГПУ, была бы не менее ценна, чем поэма председателя ВЧК.

Менжинский был типичным диллетантом, неудачником. Чем он только в Париже ни занимался, религией, философией, марксизмом, «богостроительством», "богоискательством" и всеми «изломами» и «изгибами» того декадентского предвоенного времени. В литературе его любимым автором был Стриндберг, чьи женоненавистнические идеи разделял утонченный Менжинский.

Назад Дальше