Знакомство мое с Пушкиным - Лажечников Иван Иванович 2 стр.


При имени Пушкина блеснула в голове моей мысль, что передо мною стоит молодой поэт, таланту которого уж сам Жуковский поклонялся, корифей всей образованной молодежи Петербурга, и я спешил спросить его: "Не Александра ли Сергеевича имею честь видеть перед собою?"

- Меня так зовут, - сказал он, улыбаясь.

"Пушкину, - подумал я, - Пушкину, автору "Руслана и Людмилы", автору стольких прекрасных мелких стихотворений, которые мы так восторженно затвердили, будущей надежде России, погибнуть от руки какого-нибудь [Денисевича]; или убить какого-нибудь [Денисевича] и жестоко пострадать... нет, этому не быть! Во что б ни стало, устрою мировую, хотя б и пришлось немного покривить душой".

- В таком случае, - сказал я по-французски, чтобы не понял нашего разговора [Денисевич], который не знал этого языка, - позвольте мне принять живое участие в вашем деле с этим господином и потому прошу вас объяснить мне причину вашей ссоры.

Тут один из ассистентов рассказал мне, что Пушкин накануне был в театре, где, на беду, судьба посадила его рядом с [Денисевичем]. Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: "Несносно!" Соседу его пиеса, по-видимому, очень нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из терпения, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать пиесу. Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут [Денисевич] объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывести его из театра.

- Посмотрим, - отвечал хладнокровно Пушкин и продолжал повесничать.

Спектакль кончился, зрители начали расходиться. Тем и должна была бы кончиться ссора наших противников. Но мой витязь не терял из виду своего незначительного соседа и остановил его в коридоре.

- Молодой человек, - сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял свой указательный палец, - вы мешали мне слушать пиесу... это неприлично, это невежливо.

- Да, я не старик, - отвечал Пушкин, - но, господин штаб-офицер, еще невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?

Денисевич сказал свой адрес и назначил приехать к нему в восемь часов утра. Не был ли это настоящий вызов?..

- Буду, - отвечал Пушкин. Офицеры разных полков, услышав эти переговоры, обступили было противников; сделался шум в коридоре, но, по слову Пушкина, все затихло, и спорившие разошлись без дальнейших приключений.

Вы видите, что ассистент Пушкина не скрыл и его вины, объяснив мне вину его противника. Вот этот-то узел предстояло мне развязать, сберегая между тем голову и честь Пушкина.

- Позвольте переговорить с этим господином в другой комнате, - сказал я военным посетителям. Они кивнули мне в знак согласия. Когда я остался вдвоем с Денисевичем, я спросил его, так ли было дело в театре, как рассказал мне один из офицеров. Он отвечал, что дело было так. Тогда я начал доказывать ему всю необдуманность его поступков; представил ему, что он сам был кругом виноват, затеяв вновь ссору с молодым, неизвестным ему человеком, при выходе из театра, когда эта ссора кончилась ничем; говорил ему, как дерзка была его угроза пальцем и глупы его наставления, и что, сделав формальный вызов, чего он, конечно, не понял, надо было или драться, или извиниться. Я прибавил, что Пушкин сын знатного человека (что он известный поэт, этому господину было бы нипочем). Все убеждения мои сопровождал я описанием ужасных последствий этой истории, если она разом не будет порешена. "В противном случае, - сказал я, - иду сейчас к генералу нашему, тогда... ты знаешь его: он шутить не любит". Признаюсь, я потратил ораторского пороху довольно, и недаром. Денисевич убедился, что он виноват, и согласился просить извинения. Тут, не дав опомниться майору, я ввел его в комнату, где дожидались нас Пушкин и его ассистенты, и сказал ему: "Господин [Денисевич] считает себя виноватым перед вами, Александр Сергеевич, и в опрометчивом движении, и в необдуманных словах при выходе из театра; он не имел намерения ими оскорбить вас".

- Надеюсь, это подтвердит сам господин [Денисевич], - сказал Пушкин. Денисевич извинился... и протянул было Пушкину руку, но тот не подал ему своей, сказав только: "Извиняю", - и удалился с своими спутниками, которые очень любезно простились со мною.

Скажу откровенно, подвиг мой испортил мне много крови в этот день - по каким причинам, вы угадаете сами. Но теперь, когда прошло тому тридцать шесть лет, я доволен, я счастлив, что на долю мою пришлось совершить его. Если б я не был такой жаркий поклонник поэта, уже и тогда предрекавшего свое будущее величие; если б на месте моем был другой, не столь мягкосердый служитель муз, а черствый, браннолюбивый воин, который, вместо того чтобы потушить пламя раздора, старался бы еще более раздуть его; если б я повел дело иначе, перешел только через двор к одному лицу, может быть, Пушкина не стало б еще в конце 1819 года и мы не имели бы тех великих произведений, которыми он подарил нас впоследствии. Да, я доволен своим делом, хорошо или дурно оно было исполнено. И я ныне могу сказать, как старый капрал Беранже:

Puis, moi, j'ai servi le grand homme!

Обязан прибавить, что до смерти Пушкина и [Денисевича] я ни разу не проронил слова об этом происшествии. Были маленькие неприятности у Денисевича в театрах с военными, вероятно, последствия этой истории, но они скоро кончились тем, что мой майор (начинавший было угрожать заочно Пушкину какими-то не очень рыцарскими угрозами), по моему убеждению, весьма сильному, ускакал скоро из Петербурга.

Через несколько дней увидал я Пушкина в театре: он первый подал мне руку, улыбаясь. Тут я поздравил его с успехом "Руслана и Людмилы", на что он отвечал мне: "О! это первые грехи моей молодости!"

- Сделайте одолжение, вводите нас чаще такими грехами в искушение, отвечал я ему.

По выходе в свет моего "Новика" и "Ледяного дома", когда Пушкин был в апогее своей славы, спешил я послать к нему оба романа{412}, в знак моего уважения к его высокому таланту. Приятель мой, которому я поручал передать ему "Новика", писал ко мне по этому случаю 19 сентября 1832 года: "Благодарю вас за случай, который вы мне доставили, увидеть Пушкина. Он оставил самые приятные следы в моей памяти. С любопытством смотрел я на эту небольшую, худенькую фигуру и не верил, как он мог быть забиякой... На лице Пушкина написано, что у него тайного ничего нет. Разговаривая с ним, замечаешь, что у него есть тайна - его прелестный ум и знания. Ни блесток, ни жеманства в этом князе русских поэтов. Поговоря с ним, только скажешь: "Он умный человек. Такая скромность ему прилична". Совестно мне повторить слова, которыми подарил меня Пушкин при этом случае; но, перечитывая их ныне, горжусь ими. Отчего ж не погордиться похвалою Пушкина?..

Узнав, что он занимается историей Пугачевского бунта, я препроводил к нему редкий экземпляр Рычкова{412}. Вследствие этих посылок я получил от него письмо, которое здесь помещаю. Все лестное, сказанное мне в этом послании, принимаю за радушное приветствие; но мне всего приятнее, что великий писатель почтил мое произведение своею критикой, а ею он не всякого удостоивал, как замечено было недавно и в одной из биографий его. Вот это письмо, которое храню, как драгоценность, вместе со списком моего ответа:

"Милостивый государь, Иван Иванович!

Во-первых, должен просить у вас прощение за медленность* и неисправность свою. Портрет Пугачева получил месяц тому назад и, возвратясь из деревни, узнал я, что до сих пор экземпляр его истории вам не доставлен. Возвращаю вам рукопись Рычкова, коей пользовался я по вашей благосклонности.

______________

* Так писал это слово Пушкин.

Позвольте, милостивый государь, благодарить вас теперь за прекрасные романы, которые все мы прочли с такой жадностию и с таким наслаждением. Может быть, в художественном отношении, "Ледяной дом" и выше "Последнего Новика", но истина историческая в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию; но поэзия останется всегда поэзией, и многие страницы вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык. За Василия Тредьяковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности нашей. В деле же Волынского играет он лицо мученика. Его донесение Академии трогательно чрезвычайно. Нельзя его читать без негодования на его мучителя. О Бироне можно бы также потолковать. Он имел несчастие быть немцем; на него свалили весь ужас царствования Анны, которое было в духе его времени и в нравах народа. Впрочем, он имел великий ум и великие таланты.

Позвольте сделать вам филологический вопрос, коего разрешение для меня важно*. В каком смысле упомянули вы слово хобот в последнем вашем творении и по какому наречию?

______________

* Заметьте, как Пушкин глубоко изучал русский язык: ни одно народное слово, которого он прежде не знал, не ускользало от его наблюдения и исследования.

Препоручая себя вашей благосклонности, честь имею быть с глубочайшим почтением,

Милостивый государь,

Вашим покорнейшим слугою

Александр Пушкин".

3-го ноября 1835 г.

С.-Петербург.

Ответ мой был на трех листах почтовой бумаги. Он не может быть напечатан по многим причинам. Во-первых, я крепко защищал в нем историческую истину, которую оспаривает Пушкин. Прежде чем писать мои романы, я долго изучал эпоху и людей того времени, особенно главные исторические лица, которые изображал. Например, чего не перечитал я для своего "Новика"!* Могу прибавить, я был столько счастлив, что мне попадались под руку весьма редкие источники. Самую местность, нравы и обычаи страны списывал я во время моего двухмесячного путешествия, которое сделал, проехав Лифляндию вдоль и поперек, большею частью по проселочным дорогам. Так же добросовестно изучил я главные лица моего "Ледяного дома" на исторических данных и достоверных преданиях.

______________

* Все, что сказано мною о Глике{413}, воспитаннице его, Паткуле, даже Бире и Розе, и многих других лицах моего романа, взято мною из Вебера, Манштейна, жизни графа А.Остермана на немецком 1743 года, "Essai critique sur la Livonie par le comte Bray", ("Критический очерк о Ливонии графа Брей".) (фр.), Бергмана "Denkmaler aus der Vorzeit", ("Памятники прошлого") (нем.), старинных немецких исторических словарей, открытых мною в библиотеке сенатора графа Ф.А.Остермана, драгоценных рукописей канцлера графа И.А.Остермана, которыми я имел случай пользоваться, и, наконец, из устных преданий мариенбургского пастора Рюля и многих других на самых местах, где происходили главные действия моего романа.

В ответе моем я горячо вступился за память моего героя, кабинет-министра Волынского, который, быв губернатором в Астрахани, оживил тамошний край, по назначению Петра Великого ездил послом в Персию и исполнил свои обязанности, как желал царственный гений; в Немирове вел с турками переговоры, полезные для России, и пр. и пр. На Волынского сильные враги свалили преступления, о которых он и не помышлял и в которых не имел средств оправдать себя. Пушкин указывает на дело, вероятно, следственное. Беспристрастная история спросит, кем, при каких обстоятельствах и отношениях оно было составлено, кто были следователи? На него подавал жалобу Тредьяковский - и кого не засталяли подавать на него жалобы! доносили и крепостные люди его, белые и арапчонки, купленные или страхом наказания или денежною наградой. Впоследствии один сильный авторитет, перед которым должны умолкнуть все другие, читавший дело, на которое указывает Пушкин, авторитет, умевший различать истину от клеветы, оправдал память умного и благородного кабинет-министра{414}. В моем романе я представил его, каким он был благородным патриотом и таким, каким были люди того времени, даже в высшем кругу общества, волокитой, гулякой, буйным, самоуправным.

Что касается до защиты Пушкиным Тредьяковского, источник ее, конечно, проистекал из благородного чувства; но, смею сказать, взгляд его на тогдашнюю эпоху был односторонен... Признаюсь, когда я писал "Ледяной дом", я еще не знал умилительного донесения Василия Кириловича Академии о причиненных ему бесчестии и увечьи{414}. Поистине Волынский поступил с ним жестоко, пожалуй, бесчеловечно, - прибавить надо, если все то правда, что в донесении написано. Но этот поступок мелочь перед теми делами, которые тогда так широко и ужасно разыгрывались... Что ж делать? И я крайне скорблю о несчастии бедного стихотворца, еще более члена Академии де-сиянс, которому, может быть, мы обязаны некоторою благодарностию; но от уважения к его личности да избавит меня бог! И я негодую на бесчеловечный поступок Волынского, но все-таки уважаю его за полезные заслуги отечеству и возвышенные чувства в борьбе с могучим временщиком... Увы! сожалениям и негодованиям не будет конца, если к самоуправству над Тредьяковским кабинет-министра присоединить все оскорбления, которые сыпались на голову Василия Кириловича. Грубые нравы того времени, на которые указывает сам Пушкин, - хотя в других отношениях и несправедливо, - и, прибавить надо, унизительная личность стихокропателя поставили его в такое мученическое положение. Если тогда обращались так дурно с людьми учеными, образованными в Париже, писавшими даже французские стишки; если в то время - вспомните, что это было с лишком за сто лет - князья не считали для себя унизительною должность официального шута, негодуйте, сколько угодно, на людей, поступавших так жестоко и так унижавших человечество; но вместе с тем вините и время*. Негодуйте, если хотите, и на самого писателя, что он был человек, как и вся раболепная толпа, его окружавшая, человек малодушный, не возвысившийся над нею ни на один вершок. Но - на нет и суда нет! Зачем же делать его благородным, возвышенным мучеником? Да и чьим, скажу опять, мучеником он не был?.. Неохотно должен здесь привести рассказ о том, как унижали бедного Тредьяковского и другие, кроме Волынского. Привожу здесь этот рассказ, потому что от меня требуют доказательств... Вот слова Ив.Вас.Ступишина (лица, весьма значительного в свое время и весьма замечательного), умершего девяностолетним старцем, если не ошибаюсь, в 1820 году: "Когда Тредьяковский являлся с своими одами... то он всегда, по приказанию Бирона, полз на коленях из самых сеней через все комнаты, держа обеими руками свои стихи на голове; таким образом доползая до тех лиц, перед которыми должен был читать свои произведения, делал им земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху". Несмотря на увечья, от которых Тредьяковский ожидал себе кончины и которые просил освидетельствовать, отказался ли он писать дурацкие стихи на дурацкую свадьбу? Нет, он все-таки написал их и даже прочел, встав с одра смерти.

______________

* Прочтите "Семейную хронику"{415} (Аксакова) - эту живую картину нравов последних годов XVIII столетия - и особенно (что ближе к настоящему предмету моему) стр. 99. Это стоит жестокого обращения с Тредьяковским. А время этого происшествия поближе к нам!

Свищи, весна, свищи, красна!

восклицает он в жару пиитического восторга и наконец повершает свое сказание такими достопамятными виршами:

Здравствуйте ж, женившись, дурак и дурка,

Еще... то-то и фигурка!

Посмотрите, как Тредьяковский жалуется. "Размышляя, - говорит он в рапорте Академии, - о моем напрасном бесчестии и увечье (за дело ничего бы?), раздумал поутру, избрав время, пасть в ноги к его высокогерцогской светлости и пожаловаться на его превосходительство. С сим намерением пришел я в покои к его высокогерцогской светлости поутру и ожидал времени припасть к его ногам..." И в доношении графу Разумовскому тоже: "слезно припадает к ногам его".

Если Пушкин приписывает духу времени и нравам народа то, в чем они совсем не повинны, что никогда не могло быть для них потребностью, почему ж не сложить ему было на дух и нравы того времени жестокого поступка Волынского с кропателем стихов, который сделался общим посмеянием? Разве это жестокое обращение, однажды совершенное, тяжелей (не говорю больней) того унижения, в котором влачил его беспрестанно другой мучитель его? Разве потому легче это унижение, что оно подслащалось некоторыми эмульсиями покровителя? К тому же, если винить одного, зачем оправдывать другого, на тех же данных, в делах, более вопиющих?..

Вопрос другой: должен ли я был поместить Тредьяковского в своем историческом романе? Должен был. Мое дело было нарисовать верно картину эпохи, которую я взялся изобразить. Тредьяковский драгоценная принадлежность ее: без Тредьяковского картина была бы неполна, в группе фигур ее недоставало бы одного необходимого лица. Он нужен был для нее, как нужны были шут Кульковский, барская барыня, родины козы, дурацкая свадьба и пр. А если я должен был поместить, то следовало его изобразить, каким он был. Мы привыкли верить, что черное черно, в жизни ли оно человека или в его сочинениях, и не ухищрялись никогда делать его белым, несмотря ни на предков, ни на потомков. Мы привыкли смеяться над топорными переводами и стишками собственной работы Василия Кириловича, как смеялись над ними современники; нам с малолетства затвердили, что при дворе мудрой государыни давали их читать в наказание. Говорили мы спасибо Василию Кириловичу за то, что он учил современников слагать стихи и ввел гексаметр в русскую просодию. Но и это доброе дело можно было легче сделать, не терзая нас тысячами стихов "Телемахиды"{416}, счетом которых он так гордился, не играя с нами в пиитические жмурки на острове Любви и не работая тридцать лет над переводом Барклаевой "Аргениды"{416}. Но и на добро наложена была, видно, тяжелая рука знаменитого труженика: гексаметр не пришелся по духу и крови русской, несмотря на великие подвиги, совершенные в нем Гнедичем и Жуковским{417}. По крайней мере, это мое убеждение.

Назад Дальше