С другой стороны, известные унитаристские образования отличались исторической пассивностью и мобилизационной слабостью. Образцовым унитаристским государством был императорский Китай — крайне забюрократизированное государство, выстроенное с максимальным единообразием на всех своих территориях. Эта страна жила тысячелетиями от катастрофы к катастрофе, проходя через агонии чудовищных гражданских войн.
Впрочем, современных адептов унитаризма не интересует историческая правда о реальных преимуществах той или иной модели. Не интересует их и оптимизация политического потенциала России. Правда состоит в том, что существующая сегодня власть не нуждается в мобилизационных моделях: ей не для чего проводить мобилизацию, у нее нет ни проекта, ни цели, что особенно хорошо видно не столько по официальному Кремлю с его уже не смешными поисками национальной идеи, сколько по критикам и оппонентам этого Кремля. Когда безыдейной власти противостоят не менее безыдейные коммунисты и националисты, это уже не правовой, а цивилизационный кризис!
Именно поэтому власти нужна вся эта истерическая демагогия об укреплении “вертикали власти”. Унитаризм — гениальная находка проходимцев, называющая себя “политтехнологами”, новых распутиных и бадмаевых от интеллектуализма. Дело в том, что именно этот унитаристский “дискурс”, ведя страну в бездну слабости, конфликтов и противостояний, одновременно создает видимость заботы об укреплении государства, имеет внешне стимулирующий допинговый эффект. Слово-то какое — унитаризм!
Сорвем маски: унитаризм — политтехнология олигархов, которые хотят окончательно устранить последнее препятствие к разделу обескровленной, обездвиженной страны между своими хищническими компрадорскими кланами. В чем их претензии к федеральному устройству? Да в том, что существуют еще некие национальные автономные законодательства, которые объявляют недра автономий собственностью проживающих на этих территориях суверенных народов; в том, что есть у этих народов харизматические лидеры, которые плохо ли, хорошо ли должны отстаивать исторические права своих подопечных перед центральной властью; в том, что есть правовое обеспечение представительных субъектов федерации, о которых даже с точки зрения мирового общественного мнения так просто не вытрешь ноги. Вот это и мешает. Мешает то, что есть еще какие-то чертовы границы, затрудняющие передвижение рабочей силы, товаров, денег. Эти границы, эти “не приведенные в соответствие” конституции мешают грабить.
Олигархи хотят ввести унитаризм, чтобы уничтожить остаток человеческой укорененности на своей земле, последнюю тень самоуправления, полисы в классическом смысле слова. Когда тираны в Древней Греции наступали на права общин, городов-полисов, они тоже делали это под флагом унитаризма, как Филипп Македонский.
Конечно, сегодняшняя Россия — не Древняя Греция. Политтехнологи, придумавшие “вертикаль власти” и “унитаризм”, натравившие на региональные администрации прокуратуры, уполномоченных и прочих цепных псов компрадорского капитала, закулисно подсказывают некоторым руководителям, как потянуть время и замотать некоторые особо назойливые домогательства центра. Иными словами, федеральные бюрократы, одной рукой разрабатывая стратегию правового наступления на периферию, другой рукой используют эту стратегию для шантажа региональных баронов в личных целях.
Россия, поделенная олигархами под политкорректным прикрытием унитаристской демагогии, окажется перед лицом последнего распада. Олигархи-компрадоры — это даже не региональные бароны, это просто сырьевики, у которых нет иных интересов, кроме абсолютно количественной жадности. Поэтому с исчезновением федерального измерения исчезнут и последние ростки политической воли, которые сейчас выживают в автономиях за счет фактора традиционной специфичности. Будет стерт этот человеческий фактор — и беззащитная страна окончательно станет политически равна нулю.
БАНАЛЬНОСТЬ КАК РОССИЙСКАЯ ПОЛИТТЕХНОЛОГИЯ
Обрушение идеологического марксистско-советского пространства в России произошло не вдруг. Первоначально жесткая классовая догматика, подвергаясь критике, заменялась «общечеловеческими ценностями». Пока этот лозунг был актуален, его никто не хотел расшифровывать. Однако после расстрела в 93-м году Верховного Совета либеральные ориентиры утратили всякий смысл и наступил идеологический вакуум. В этих условиях оказалось, что Запад давно уже живет в новом замечательном методологическом пространстве — постмодернизме.
Постмодернистами в нашей стране сразу оказались практически все. В первую очередь те, кто отвечал за работу с общественным мнением и, шире, состоянием умов в России: политтехнологи. Анализ того, что называется в нашей стране постмодернизмом, приводит к двум несколько неожиданным выводам. Во-первых, этот термин, которым на Западе квалифицируют образ мысли профессиональных интеллектуалов и критиков искусства, у нас служит для обозначения умонастроения как богемной интеллигенции, так и массовых «образованцев». Во-вторых, если на Западе постмодернизм есть концентрированное выражение недоверия ко всему, что хотя бы отдаленно напоминает посягательство на человеческие свободы, то в России под вывеской постмодернизма проходит вызывающе циничное и наплевательское отношение к этим самым свободам, правам и вообще любым социальным ценностям. Этот термин у нас стал обозначать нечто эквивалентное пресловутой «карнавальности», заведомо несерьезное, подчас издевательское восприятие практически любых культурных реалий. Наконец, российский постмодернизм — это лицензия на возведенную в ранг идеологии безответственность в искусстве, жизни и политике.
Великий русский культуролог Михаил Бахтин в свое время недаром рассмотрел «карнавальность» как смеховой ответ низов на принудительную серьезность элиты. Россия в этом плане создала свою версию карнавальности-постмодернизма гораздо раньше, чем его изобрели во Франции и США высоколобые умники — критики литературы. Первым проявлением этого феномена стал имажинизм — литературное течение, оформившееся в 1919-м, к которому недолго был близок Сергей Есенин. В программных текстах Анатолия Мариенгофа, Вадима Шершеневича («содержание — часть формы») можно было уже тогда обнаружить то, что впоследствии было осуждено как формализм: поиски эффектного стиля, пренебрежение к смыслу, разорванный конгломерат образов. Этот «метод» мировидения идеально подходил стоявшей за имажинистским кружком мелкобуржуазной богеме. В конце концов, мелкая буржуазия, составлявшая с учетом крестьянства подавляющее большинство населения России, тоже имела свой элитарный слой, который расцвел в первые годы после революции. Однако огромное большинство стремительно люмпенизировавшейся мелкой буржуазии под влиянием сталинских реформ обрело себя в создании совершенно новой социальной корпорации, имя которой — советская бюрократия.
Традиционно во всех странах и эпохах этот слой в основном комплектовался из безродных разночинцев и образованных люмпенов, но только в СССР бюрократия стала социальным классом, овладевшим собственностью на средства производства. В конечном счете это неизбежно привело к давно предсказанному Львом Троцким еще в 1935 году феномену приватизации.
Приватизация заставила правящий класс, избавившийся от бремени марксистской демагогии, искать новые инструменты интеллектуального контроля масс. Имажинизм вернулся с другой стороны — из 1919-го в 1991-й — в виде политтехнологий (по крайней мере так, как их понимают в Москве), которые являются чисто российским изобретением.
Имажинизм — теперь уже политический — вошел в наше культурное пространство с Приговым и куртуазными маньеристами, Пелевиным и Сорокиным и радостно объявил себя тем самым «постмодернизмом», на котором-де стоит весь «продвинутый» Запад.
Парадокс России, однако, в том, что, ссылаясь на цивилизованный пример, она всегда забегает вперед и становится лабораторией, в которой отрабатывают ужасы будущего. Так и здесь: то, что стало принципом новой российской культуры и, соответственно, новых способов влияния на толпу, — это чисто наше открытие, которое бесспорно вот-вот станет достоянием завтрашней всемирной тирании.
Мы имеем в виду феномен «банального сознания», который лежит в основе основ российского постмодернизма (включая послереволюционный имажинизм). Что такое «банальное сознание»? Каждому известен синдром старого фотоальбома: хозяйка, чтобы занять гостя, раскладывает перед ним ворох фотографий, на которых запечатлены родственники, друзья, случайные люди в хаотичных, не связанных между собой ситуациях. Часто тот, кто показывает эти фотографии, не помнит, кто есть кто. В ворохе моментальных клише отражена как бы сама жизнь, как ее понимают люди, не способные к рефлексии: хаос спонтанных моментов, не соединенных между собой внутренней логикой.
На самом деле банальное сознание есть способ, которым обычный человек защищается от страха смерти. Хаос образов без связи и внутренней иерархии создает иллюзию непрерывности. Постоянство, сохранение status quo, надежда на будущее — это психологические пароли, которыми открывается доступ в кладовые доверия как низов, так и верхов. Для того чтобы выйти к этим паролям, сознанию мало быть просто хаотичным, ему надо превратить свою бессвязность в способ истолкования мира.
Банальное сознание — это разорванное мировосприятие, объявившее свою изначальную бессвязность подлинной правдой жизни. Нетрудно понять, что банальное сознание идеально адаптировано для будущего информационного общества, прообраз которого был уже дан в гениальной антиутопии Джорджа Оруэлла «1984».
Тайна управления людьми — в их небывалой по сравнению с прошлыми временами зависимости от информации, которая раскладывается на знаки, квантуется, перетасовывается, подчищается… Однако для того, чтобы быть эффективными, основанные на информации политтехнологии должны овладеть неким фундаментальным приемом, без которого они — только мечта политтехнолога о настоящей власти.
Этот прием также открыт и освоен в России: «ложное узнавание», оно же «ложное различение». Без этого открытия толпу невозможно убедить, что она живет не в «совке», а в стране, приобщившейся к «цивилизованному мировому сообществу». Невозможно внушить избирателю, что Зюганов несет угрозу не только для его имущества, но и для его физического существования. Невозможно заставить обывателя поверить, что Чечня представляет собой такой же вызов геополитическому существованию России, как в свое время Третий рейх. Все эти вещи достижимы, только если банальное сознание стоит на двух могучих китах «ложного узнавания» и «ложного различения». По сути, современные российские политтехнологии есть своего рода итог карнавально-смеховой «традиции». Но самый, так сказать, «смех» состоит в том, что пафос этих технологий — обеспечение политической преемственности, проще говоря бессрочного выживания узкой узурпационной группы, в которой воплощена мелкобуржуазная бюрократическая диктатура, когда-то установленная Сталиным и продолжающаяся при Ельцине и Путине.
Гейдар Джемаль. Банальность как российская политтехнология / Журнал “СМЫСЛ”. № 5.
ПСИХОАНАЛИЗ КАК ПОЛИТТЕХНОЛОГИЯ
Главная проблема сегодняшней общественной жизни в России — тотальная апатия населения, отсутствие в людях внутреннего стимула к политической жизни. Народ как будто «размонтирован» изнутри. Любая активность представляется бессмысленной, возможные риски, а тем более жертвы — дурацкими, любые идеи — виртуальными. Все проекты партий, движений, все идеологии существуют в этом состоянии духа словно «понарошку». На этом психически крайне тревожном фоне тем не менее идет какой-то вялый поиск некой «национальной идеи» (о котором временами забывают).
Чтобы понять суть происходящего, представляющего собою поистине духовную катастрофу всенародного масштаба, нелишне заглянуть в научные методики, позволяющие так или иначе оценить глубинную психологию больших коллективов, разобраться, если так можно выразиться, в психическом подполье, без которого не обходится ни одна цивилизация. В последние годы в культурно-идеологическом обиходе российской читающей публики появились книги классиков психоанализа, причем не только Зигмунда Фрейда, но и менее известного в России, в какой-то степени «эзотерического» идеолога другого направления этой школы Карла Юнга. Юнг явился создателем глубоко разработанного им представления о «коллективном бессознательном», в которое погружены отдельные группы людей, целые народы и в конечном счете все человечество.
«Коллективное бессознательное» конкретного народа представляет собой своеобразный слоеный пирог, в котором существуют компоненты принципиально разных порядков. Наиболее близким к бодрствующему сознанию коллектива оказывается память об исторических травмах, вокруг которой объединяется человеческая общность — этнос или суперэтническое образование. Так, для народов СССР исторической травмой, формирующей советскую общность, была революция 1917-го года, а потом — и даже в гораздо большей степени — Великая Отечественная война. Именно травма трагического четырехлетнего напряжения всех народных сил с огромными жертвами, которое привело к победе 1945 года, стала той «точкой сборки», вокруг которой строилось наднациональная «новая историческая общность» — советский народ.
Помимо истории, «коллективное бессознательное» формируют также и минувшие, сданные в архив духовные традиции и идеологии. Так, например, после крещения Руси старая языческая религия уходит как бы «вниз», в психическое придонное отложение, давая о себе знать фольклором, предрассудками, народными обрядами и т.д. Но дело на этом не кончается. После раскола те православные, которые приняли реформу Никона на обыденном уровне, стали нести прежнее христианство как некий дополнительный слой «коллективного бессознательного». После революции, когда весь народ был отправлен в единую образовательную систему, где его стали учить диалектическому материализму, и никонианское христианство отправилось туда же вниз, в «придонное отложение» народной души.
Эти слои потерявших актуальную силу и приоритетность традиций ведут себя «внизу» очень активно. Они сложным образом перемешиваются, оказывают давление на обыденное сознание, на повседневные идеи… «Коллективное бессознательное» является источником энергии для того, что на данный момент выступает как сознательный идеал — «сверх-Я». В сущности, именно этой схемой руководствовались наши доморощенные психоаналитики, когда в практике советских церемоний имитировали ритуалы старых традиций: ленинские комнаты и красные уголки вместо былых красных углов с божницами, манифестации с портретами вождей вместо крестного хода, парторги вместо попов с исповедью и т.д.
«Сверх-Я» (или, в западной терминологической версии, «суперэго») является безусловной духовной доминантой любой цивилизационной общности во все времена. Это тот принципиальный идеал, который мотивирует альтруизм, законопослушность, претерпевание невзгод и, наконец, самопожертвование. Характерной чертой «сверх-Я» является его недосформулированность, сверхрациональность. Если речь идет о действительно религиозной традиции, такая сверхрациональность совершенно естественна. Мировоззрение верующего человека опирается на сознательно принятые догмы. Если же мы имеем дело с современными агностикоми (а они в не меньшей степени руководятся «сверх-Я», чем традиционные верующие), то их представление о благе, о высших ценностях, по необходимости рациональные, должны специально оставаться в состоянии недоговоренности, чтобы быть действенными. Современный европеец-агностик никогда не признается на сознательном уровне, что личность папы Римского или далай-ламы воплощает для него чудесное измерение блага, предъявленное воочию. Однако на бессознательном уровне это именно так.
Для советских людей их квазирелигиозный идеал («сверх-Я») выражало слово «коммунизм». Интеллигенты и простые люди, говоря о коммунизме, прибегали к самым разным, в том числе и фантастическим соображениям. «Голубые города» Алексея Толстого и титанические чаяния героев Платонова, ноосфера Вернадского, «Туманность Андромеды» и «сады на Марсе» — все это входило в обобщенный недосформулированный, но необычайно притягательный образ великого блага, одновременно «трансцендентного» и вещественного. Именно оно — это благо — заставляло молодых людей жертвовать здоровьем и молодостью на строительстве городов в тайге, БАМа, разнообразных ГЭС… Это то, что Александр Проханов в своих текстах неоднократно называет «красным смыслом». Один из сильнейших ударов по этому «красному смыслу» был нанесен хрущевской «Программой партии», принятой на 22 съезде КПССС в 1961-м. И дело не в том, что Хрущев обещал построить коммунизм (воплотить намеренно недосформулированный «красный смысл») при жизни одного поколения — за двадцать лет, гораздо более тяжким психологическим проступком Хрущева было то, что он этот «красный смысл» четко определил… как изобилие продуктов питания!