Больше Стивенсон ничего не говорит нам о «захватывающей и призрачной» кошечке, и мы можем удовлетворить свое любопытство лишь одним прозаическим добавлением – кошечка питалась «гороховой похлебкой».
В другом из превосходно написанных и увлекательных очерков этого сборника («Иностранец дома») мы находим весьма интересный абзац о «шотландском ребенке»; его без натяжки можно назвать автобиографическим, так как автор явно вспоминает о своем раннем детстве. Вот что он говорит о влиянии природы и истории Шотландии на детей:
«В Шотландии ребенку часто доводится слышать о кораблекрушениях, о суровых рифах, стоящих дозором у берегов, о безжалостных бурунах и огромных маяках; о покрытых вереском горных вершинах, о буйных кланах и преследованиях ковенантеров».
Пожалуй, будет простительно заметить в скобках, что этот набор традиционных историй был куда более характерен для семьи Стивенсонов, чем для любой другой шотландской семьи. Но и здесь, как почти всегда, Стивенсон мудро пишет о том, что знает из личного опыта. Обобщение в данном случае – просто литературный прием, призванный оправдать авторский эгоцентризм. Стивенсон продолжает, по-прежнему черпая материал из своего детства:
«Дыхание ветра доносит до него издалека блеяние овец, опустошающих все окрест, и звонкий перестук их копыт. Он гордится далекими предками с крепкой дланью и железным поясом вместо кольчуги, которые довольствовались горстью ячменной муки на обед во время своих молниеносных набегов. Бедность, невезение, предприимчивость и стойкость сплелись воедино в легенде, которую зовут историей его родины. Герои и короли Шотландии родились под несчастливой звездой: самые знаменательные события, оставившие след в шотландской истории – Флодден, Дариен, Сорок Пятый, – кончались неудачей или поражением; из падения Уоллеса и многократных разгромов Брюса,[13] не говоря уж о размерах его родины – этой крошечной страны, он извлекал прежде всего нравственный урок».
Часто, слишком часто для тех, кто хотел бы безоговорочно им восхищаться, в произведениях Стивенсона ощущаются, и довольно явственно, надуманность, аффектация, некоторый наигрыш, что-то от того позера, который, без сомнения, проглядывал в нем самом Но в приведенных строках видна настоящая искренность, хотя патриотизм чаще, чем любое другое из одобряемых обществом чувств, бывает утрированным и даже напускным, Вероятно, только шотландец по тождеству реакций и эмоций может почувствовать, сколь подлинным шотландцем был Стивенсон, хотя англичанин ощущает это не менее сильно, пусть исходя из обратного – из своего несходства с ним.
Циник, пожалуй, заметит, что для человека, столь страстно любящего Шотландию, Стивенсон слишком долго жил вдали от нее. Но тут его здоровье, вернее его болезнь, дает ему полное алиби. Стивенсон хорошо писал на разные темы о разных странах, но нет ничего лучше написанного им о Шотландии и шотландцах, хотя иногда между ним и родиной лежали сотни и тысячи миль пути. Даже в его любви к Франции – одном из самых непритворных чувств в том сложном конгломерате, который зовется его характером и где многое можно счесть позой, – он шотландец, а не англичанин Он любит французов и их литературу, а не французскую кухню и комфорт. Возможно, это лишь мое личное мнение, но мне кажется, за исключением нескольких великолепных миниатюр, стихи Стивенсона, написанные на шотландском диалекте, в целом куда лучше его английских стихов. То же можно сказать о письмах Стивенсона, в особенности относящихся к последним годам его жизни: когда он пишет своему другу Бэкстеру[14] или Бобу Стивенсону на родном диалекте, его послания делаются более живыми и оживляют и наш интерес, хотя порой и не отвечают обычному для него высокому уровню и больше похожи на очерки или проповеди. Зачастую шотландский язык соответствовал его тонкому чувству юмора больше, чем английский, которым Стивенсон владел с таким совершенством.
И все же, как это вообще свойственно Стивенсону, его отношение к Шотландии довольно противоречиво, и в последние годы он открыто говорил о своей нелюбви к Эдинбургу и эдинбуржцам Он любил другую Шотландию – страну романтических пейзажей и легенд. Реальный Эдинбург с его респектабельным обществом и пронзительными восточными ветрами давал куда меньше пищи воображению человека, которому воображение часто заменяло жизнь Однако, бесспорно, поездки по Шотландии, совершенные им в детстве, произвели на него куда большее впечатление, чем длительные путешествия по континенту, которые судьба уготовила ему в юношеские годы.
Среди прочих домыслов психологов существует гипотеза, будто у ребенка развивается (и остается на всю жизнь) чувство бесприютности и неуверенности в себе, если в детстве ему приходится часто и внезапно переезжать с места на место. Стивенсон в большой степени страдал от этого чувства, во всяком случае, он говорит о «страхе перед жизнью», но вряд ли это можно приписать переездам и переменам. Все детство и отрочество Роберта Луиса прошли в Эдинбурге, с мая 1857 года (ему тогда было шесть с половиной лет) семья обосновалась на Хериот-роуд, дом 17 и прожила там до смерти Стивенсона-старшего в 1887 году. Правда, на Хериот-роуд они перебрались с Инверлит-террас, а туда – с Ховард-плейс, номер 8; это было вызвано тем, что дома оказались неподходящими – слишком сырыми – для Роберта Луиса и миссис Стивенсон. Хотя уже в 1857 году мальчика брали в Озерный край, его первое настоящее путешествие было совершено лишь в 1862–1863 годах.
Поводом к нему послужило пошатнувшееся здоровье Томаса Стивенсона, что в 1862 году и вызвало поездку семьи на юг, в Лондон, а затем на остров Уайт, избавивший в свое время от «грудной болезни» преподобного Льюиса Бэлфура Заодно Роберт Луис побывал в Солсбери и Стоунхендже.[15] Тем же летом они поехали на континент в Гамбург (опять ради мистера Стивенсона) и прожили там целый месяц. На следующий год недомогание миссис Стивенсон привело всех троих и двоюродную сестру Роберта Луиса на два месяца в Ментону, а оттуда они отправились в турне по Италии – через Геную, Неаполь, Рим, Флоренцию, Венецию, а затем побывали в Инсбруке и на Рейне. Хоть нам и кажется, что Луис был развит не по возрасту, он, возможно, тогда еще не дорос до такой поездки-пять месяцев, проведенных в красивейших городах Европы, никак не запечатлелись в его памяти. В отличие от эстетов своего и предшествовавшего поколе ний он, должно быть, остался равнодушен к тому, что увидел. Запомнил он главным образом Ментону и уроки французского языка, которые там брал. Читающие Стивенсона удивляются, как при его нерегулярных занятиях и прогулах во время учебы в школе он сумел так хорошо овладеть французским. Умный мальчик, бесе-дующий на иностранном языке с учителем, для которого этот язык родной, узнает за два месяца больше, чем за четыре года механической зубрежки в классе. Первые пять месяцев 1864 года Роберт Луис с матерью опять провели в Ментоне, и, по-видимому, он снова брал уроки разговорного языка у того же или другого учителя. Правда, он не занимался грамматикой, но ведь французские дети тоже сначала просто учатся говорить.
Поездки по Шотландии во время летних каникул были куда короче, чаще всего в окрестности Эдинбурга, но они оставили в памяти Луиса куда более глубокий след: точно так же он запомнил виды Ронской долины и забыл города Италии. Рассказывают, что, когда он жил в Пиблзе, он дрался на дуэли с другим мальчиком на настоящих пистолетах, с настоящим порохом, но без пуль – отличный символ для стивенсоновских «приключений». А в Северном Бервике он якобы увлекся какой-то девочкой, хотя сам Луис говорит, что нравились ему тогда больше всего «долгие сумерки в дюнах и ручей, сбегающий в море по узкой лощине».
Годам к тринадцати здоровье Стивенсона окрепло, но его школьное обучение по-прежнему было несистематическим и не давало существенных плодов. Осенью 1863 года мальчика отправили в Англию в закрытую школу. Написанное им оттуда письмо на «французском», как воображал Луис, языке, кончалось следующей припиской по-английски, предназначенной отцу: «Дорогой папа, ты просил сказать тебе, когда мне будет плохо. Я неважно себя чувствую и хочу домой. Пожалуйста, возьми меня отсюда».
Многие родители, возможно, даже большинство из них, постарались бы устоять против такой просьбы, как бы им это ни было тяжело. Многие, но не мистер Томас Стивенсон. По пути в Ментону он заехал в школу и захватил с собой сына; вот почему первые пять месяцев 1864 года Роберт Луис вновь провел на юге Франции. Знаменательно, что по возвращении в Эдинбург его отдали в школу для «отсталых и болезненных детей», где он числился до семнадцати лет, вплоть до поступления в Эдинбургский университет. Даже посещая занятия, он занимался лишь теми предметами, которые его привлекали; один из его соучеников вспоминает, что Стивенсон как будто изучал французский, латынь и геометрию. А мистер Томас Стивенсон тем временем по-прежнему, остановив на улице школьников и взглянув на учебники, советовал им не забивать себе голову чепухой, а побольше играть и изучать только то, что нравится.
Должно быть, такие же советы давал он и сыну, а если и не давал, можно не сомневаться в том, что Роберт Луис следовал именно по этому пути, не вызывая со стороны отца никаких нареканий. Томас Стивенсон, вероятно, все еще был убежден в том, что сыну предначертано стать инженером, и опасался, как бы из-за слишком усердных штудий в школе он не увлекся бы богословием, юриспруденцией или чем-либо другим и не изменил бы фамильной профессии. Отцу и в голову не приходило, что сын его намерен стать писателем. Для мистера Стивенсона, да и не для него одного, это было равносильно полупраздной жизни, когда человек делает то, что ему вздумается, и перебивается случайным заработком. Опираясь, возможно, на собственный опыт и вспоминая свое детство и юность, мистер Томас Стивенсон думал исправить все недочеты в образовании сына, позволив ему пользоваться своей библиотекой.
Хотя профессиональный педагог, быть может, не согласился бы с ним («vous êtes orfèvre, monsieur Josse»),[16] это было не так уж глупо, потому что даже не очень смышленый парнишка лучше запоминает и больше ценит те сведения, которые сам извлекает из книг, а не те, что навязываются ему в курсе наук, по его мнению, скучных и утомительных. Целью Томаса Стивенсона, признавался он себе в том или нет, было вылепить ум и душу сына по своему образу и подобию. Естественно, библиотека мистера Стивенсона весьма точно отражала его интересы. Он не мог представить, чтобы на полках, где стояли в основном «записки ученых обществ, написанные по-латыни богословские трактаты, энциклопедии и книги по физике, в первую очередь по оптике», крылась какая-нибудь опасность для сына, и потому позволял ему свободно рыться в шкафах.
Какой в этом был риск? Какая там таилась крамола, какие «отзвуки рогов из страны эльфов» (Теннисон) могли увести невинную душу с пути шотландского пресвитерианства и инженерного дела? Абсолютно никаких, если бы Роберт Луис был таким же, как его отец и дед, а не хрупким, болезненным подростком, отягощенным столь опасным грузом, как неустойчивый темперамент и литературное дарование. Даже главный инженер Управления Северных огней небезгрешен, и в его строгой коллекции, которую Чарлз Лэм[17] назвал бы «biblia abiblia» («библиотека без библии»), оказалось несколько книг иного толка. Стивенсон называет некоторые из них. Там были три романа Вальтера Скотта (включая «Роб-Роя»), путешествия капитана Вудса Роджерса,[18] «Синяя борода», «Чертова лужа» Жорж Санд, «Башни Лондона» Гаррисона Эйнсуортэ и четыре тома, составленные из ранних выпусков «Панча»,[19] в которых случайно оказалось несколько произведений Теккерея. Очевидно, одновременно с этими книгами и даже раньше Стивенсон познакомился и с другими. Так, он упоминает о том, что читал «Сказки тысячи и одной ночи», еще когда был жив его дед (то есть до того, как Луису исполнилось десять лет), и о том, как его потряс прочитанный ему матерью «Макбет», хотя это, возможно, произошло куда позднее. Лет около двенадцати, по-видимому, он прочитал «Робинзона Крузо».
В 1887 году, более чем через двадцать лет после того Ввриода, который мы сейчас рассматриваем, Стивенсон опубликовал статью под названием «Книги, оказавшие на меня влияние». Вот книги – или персонажи из них, – запомнившиеся ему на всю жизнь. Если принять во внимание его раннее развитие, вполне можно предположить, что, по крайней мере, некоторые из них были прочитаны, когда ему еще не было двадцати. Начинает он, конечно, с Шекспира, особо выделяя Гамлета, Розалинду и Кента; аатем переходит к д'Артаньяну из «Виконта де Бражелона» и к «Пути паломника»[20] Бэньяна – любопытное сочетание! Он сообщает, что Монтеня узнал рано, но что єто значит? Быть может, читал с учителем в Ментоне? Не исключено. Но, как говорит сам Луис, влияние его «стало ощущаться куда позднее». Мне кажется, в любом случае будет разумно предположить, что такой зрелый автор мог оказать должное воздействие лишь на зрелый ум.
Как ни удивительно, следующей по времени книгой, которая повлияла на него, Стивенсон называет Новый завет, в особенности евангелие от Матфея. Только и остается сказать: «Вот это юноша с открытым, непредвзятым умом и широким диапазоном литературных вкусов», тем более что за евангелием в его списке идут «Листья травы» Уолта Уитмена. Сказав, что в евангелии от Матфея содержатся «заветы, которые, считается, все мы знаем, но следовать которым скромно воздерживаемся», он заявляет затем, что «Листья травы» – это «…книга, сослужившая мне необыкновенную службу; она перевернула для меня весь мир, сдунула паутину ханжеских высоконравственных иллюзий и, опрокинув скинию лжи, вновь утвердила меня на прочном основании существующих искони мужественных добродетелей».
Когда Стивенсон затем говорит нам, что «почти сразу» за Уитменом последовал Герберт Спенсер,[21] а затем «Жизнь Гёте» Льюиса[22] (прибавляя: «не знаю никого, кем бы я восхищался меньше, чем Гёте»), для нас становится ясно, что в университетские годы в его уме царила порядочная неразбериха. Мы не станем утверждать, будто невозможно усвоить и переварить столь разнообразные и даже взаимоисключающие книги, ведь Стивенсону это, бесспорно, удалось, и не без пользы для него, но не приходится удивляться, что он ставил в тупик не одного лишь отца.
В 1871 или 1872 году (когда он только что достиг совершеннолетия) к ранее упомянутым авторам присоединились Гораций, Пепис,[23] Хэзлитт,[24] Берне, Стерц, Гейне, Ките и Филдинг, которых он называет любимейшими, а посему мы можем предположить, что он не просто читал, но изучал их.
Однако чтение составляло лишь небольшую часть той тщательной тренировки в выработке и шлифовке стиля, которую он сам вменил себе в обязанность, по-видимому, с раннего возраста. Чтобы проследить, когда у Стивенсона возникло желание писать и он стал сознательно изучать литературное ремесло, нужно вернуться от лет, проведенных нм в Эдинбургском университете (1867–1873), к более раннему периоду. Мы можем обойти молчанием – кто из нас не сочинял в детстве? – «истории», которые он диктовал няне и матери до того, как овладел грамотой (по-настоящему грамотно писать он так никогда и не научился), и рукописные журналы, которые он «издавал» в школе и дома. Все же небезынтересно, что в 1863 году (когда ему было всего двенадцать) мы видим в этих журналах такие опусы, подписанные его именем, как «История с привидениями», «Потерпевшие кораблекрушение» и – не менее пророческое заглавие – «Остров Крик, или Приключения в Южных морях». Еще интереснее воспоминания его соучеников по Эдинбургской академии Беллиса Бейлдона и Джона Рэмси Андерсона, свидетельствующие о том, что уже в те давние годы Стивенсон не только поставил перед собой задачу научиться писать, но и придумал, как ее решить.