Следующая остановка - расстрел - Олег Гордиевский 28 стр.


Но затем мы разработали более эффективный план. Как я уже говорил, доставлявшиеся из Москвы курьерами сообщения для сотрудников КГБ были запечатлены на специальной фотопленке. Резидент, разрезав пленку на части, вручал каждую из них тому из своих подчиненных, кому она предназначалась по роду его деятельности. Эндрю спросил, не смог бы я выносить свою часть пленки, чтобы он тут же снимал с нее копию.

Я должен был отдавать ему пленку при встрече в обеденный перерыв и через полчаса забирать назад. Но вынести пленку из резидентуры было вовсе не таким простым делом, как может показаться. Отделение КГБ

по-прежнему размещалось на верхнем этаже здания посольства, под самой крышей, рядом с офисом Главного разведывательного управления. Строго говоря, инструкции предписывали шифровальщикам посольства уносить из кабинетов на время обеда все особо важные материалы и запирать их в канцелярии, или референтуре, как называли мы ее. Однако на практике секретные пленки и бумаги как лежали в наших кейсах, которые мы оставляли на столах или в металлических шкафах у себя в кабинетах, так и продолжали лежать и когда все выходили на ленч. И тем не менее всегда существовала опасность, что кто-то из шифровальщиков, кому в обеденный перерыв срочно понадобится какой-то материал, заглянет в мое отсутствие ко мне в кабинет и не обнаружит в кейсе злополучной пленки. Существовала также, пусть и незначительная, опасность того, что, когда я буду выходить из здания посольства или, наоборот, входить в него, меня остановят и, обыскав, обнаружат в одном из моих карманов сверхсекретный материал, который послужит неопровержимой уликой совершенного мною преступления.

Поэтому всякий раз, отправляясь на встречу с Эндрю, я испытывал невероятное нервное напряжение.

Поскольку в обеденный перерыв я, как правило, всегда выходил из посольства, чтобы перекусить у себя дома или встретиться где-нибудь со своим агентом или осведомителем, мне не было необходимости придумывать какую-либо легенду на этот счет. Обычно я встречался с Эндрю в центре города на Сант-Анна-Платц, неподалеку от Королевского дворца. Я заходил в телефонную будку и делал вид, что звоню. Эндрю, подойдя ко мне, останавливался, якобы спросить дорогу. В этот момент я незаметно передавал ему заветную пленку. Минут через тридцать пять мы снова встречались в условленном месте где-то поблизости, и он возвращал ее мне.

Однажды, для разнообразия, мы встретились на острове Амагер, и он предложил мне зайти в его гостиничный номер, чтобы я смог воочию увидеть, что и как он делает. Перед тем как вынуть пленку из конверта, он надел тонкие хлопчатобумажные перчатки, затем включил простой по конструкции, но исключительно удобный в работе осветительный прибор, чтобы снять с нее копию. Благодаря применявшемуся им на редкость эффективному методу, который позволял переснимать материалы удивительно быстро, я смог передать англичанам сотни секретных документов КГБ, включая и те, что содержали особо важные сведения. А однажды мы даже совершили настоящий подвиг, умудрившись за короткое время скопировать целиком годовой отчет о деятельности советского посольства в Дании объемом в целых сто пятьдесят страниц. Кстати сказать, оказавшийся весьма ценным для датчан.

Теперь, когда я начал активно работать на англичан, у меня на душе полегчало. Я не только не испытывал даже малейших угрызений совести, напротив, я пребывал в эйфорическом состоянии от сознания того, что более не являюсь человеком нечестным, работающим на тоталитарный режим. Я обрел истинный смысл жизни. В то же время, естественно, мне приходилось скрывать ото всех, включая Елену, мою тайную деятельность. Если бы нас с женой связывали тесные узы, моя скрытность невольно осложняла бы обстановку в семье, но тут уж ничего не поделаешь: чтобы хоть как-то оградить от возможных бед и себя лично, и самых близких и дорогих ему людей, шпион вынужден обманывать их. Со временем, однако, наши отношения ухудшились до такой степени, что уже и не вставал вопрос о том, чтобы чем-то делиться с нею.

Сотрудничество с англичанами заставило меня быть более осмотрительным в своих высказываниях на политические темы. Прежде я частенько проявлял определенное легкомыслие и более открыто, чем большинство моих сослуживцев в КГБ, критиковал советский строй. Теперь же, не желая привлекать к себе излишнего внимания, я ничего подобного себе не позволял, поскольку не хотел, чтобы меня уволили с работы: ведь отныне у меня было куда более важное и ответственное дело, чем прежде. Перемены в моем поведении никого не могли удивить: атмосфера и в КГБ, и в советском обществе неуклонно ухудшалась, люди, уже разуверившись во всем, перестали открыто говорить, что думают, советский строй вступил в новый, неосталинистский этап своего развития.

Особенно яркое, наглядное представление о наметившихся тенденциях в жизни нашей страны я получил, беседуя с посетившим Копенгаген известным литературным критиком Владимиром Лакшиным, ставшим в шестидесятых годах, после написанной им блестящей хвалебной статьи о повести Солженицына «Один день из жизни Ивана Денисовича», кумиром интеллигенции. Но сейчас, когда я кинулся приветствовать его, он поздоровался со мной крайне сухо и не пожелал ни о чем разговаривать. Позже до меня дошло, что после высылки Солженицына из Советского Союза Лакшин понял, сколь уязвимым стал и он сам, а поскольку все советские посольства были нашпигованы кагэбэшниками, он, естественно, решил воздержаться от бесед с незнакомым человеком.

О дальнейшем ухудшении обстановки в СССР говорили и новые сотрудники, приезжавшие из Москвы. Николай Грибин, который прибыл в Копенгаген в 1976 году, ни в коей мере не был либералом: напротив, он представлял собой самого что ни на есть махрового соглашателя и приспособленца. Но даже он сказал, что атмосфера у нас на родине становится все более и более гнетущей. Так что моя непривычная сдержанность никого не удивила.

Помню я также приезд в Копенгаген еще одного знаменитого гостя из Москвы — композитора Дмитрия Шостаковича. Он приехал в Данию вместе с молодой, третьей по счету, женой и сыном и выступил в посольстве с лекцией. Когда, после окончания лекции, я поинтересовался, кого из современных композиторов он считает наиболее близким себе по духу, он, не задумываясь, ответил:

— Бенджамина Бриттена.

На следующее утро сын Шостаковича попросил меня перевести ему заметки о визите композитора из местной прессы, и, хотя я предупредил его, что копенгагенские газеты имеют тенденцию проявлять непочтительность даже по отношению к выдающимся личностям, он продолжал настаивать, и мне ничего не оставалось, как исполнить его просьбу. Однако стоило мне зачитать первые строки из статьи некоего известного своей бестактностью музыкального критика, как он закричал:

— Хватит! Довольно!

Во время моей второй командировки в Данию я серьезно занялся бадминтоном. Вступив в местный спортивный клуб, я активно включился в его работу и стал принимать участие чуть ли не во всех проводимых им матчах и соревнованиях, особенно в воскресные дни.

Бадминтон позволял мне жить жизнью нормального представителя Запада — играть в часы досуга с датчанами, а затем отдыхать вместе с ними за кружкой пива в каком-нибудь ресторане. Вернувшись в Советский Союз после того, как я отслужил в Копенгагене свой первый срок, я обнаружил, что Советская федерация бадминтона влачит жалкое существование: данный вид спорта, не получая субсидий от государства, сохранялся только благодаря неимоверным усилиям энтузиастов. Надеясь, что я смогу как-то улучшить ситуацию, я предложил свои услуги руководству федерации и в результате был избран членом правления. Оказавшись снова в Дании, я сочинил меморандум, авторство которого приписал неким довольно известным людям. В этом творении рук моих я квалифицировал как вопиющее неприличие сам факт отсутствия Советской федерации бадминтона, не только в составе Всемирной, но и Европейской федерации бадминтона. «Наши друзья и поклонники этого вида спорта, — писал я, — считают наше членство в этих организациях крайне желательным, чтобы противостоять китайцам, добившимся в данном виде спорта огромных успехов». Моя уловка сработала: Советская федерация вошла в обе вышеназванные организации, и впоследствии мне удалось организовать приезд в Копенгаген пяти советских команд, которые я же и сопровождал в поездке по стране.

В 1977 году моя жизнь значительно осложнилась, и виной тому была Лейла Алиева — девушка, работавшая машинисткой в копенгагенском отделении Всемирной организации здравоохранения. Дочь русской и азербайджанца, высокая, стройная девушка с яркой, явно восточной — тюркской, если точнее, — внешностью, — в общем, прелестное создание, безупречное во всех отношениях, если не считать большого носа. Ей было в ту пору двадцать восемь лет, — на одиннадцать лет меньше, чем мне. Короче, суть в том, что я влюбился в нее с первого взгляда.

Ситуация, мягко говоря, сложилась нелепейшая. Лейла жила в квартире, в которой я никогда не появлялся, поскольку она снимала ее совместно с другими девушками, к тому же там были еще и соседи. К себе я, естественно, тоже не мог ее пригласить. Хотя наша любовь, вспыхнув словно молния, озарила нашу жизнь, до окончания моей командировки мы только два раза уединялись в гостиничных номерах. Это, однако, не мешало нам строить планы на будущее. Главное, мы решили сразу же пожениться, как только я оформлю развод с Еленой.

По разным причинам мы оба — и она, и я — стремились обзавестись полноценной семьей. Первый брак, так и не одаривший меня детьми, в конце концов вызвал в моей душе глубокое разочарование, мой возраст приближался к сорока, и какой-то животный инстинкт диктовал необходимость подыскать женщину, которая смогла бы стать матерью моих детей. Лейла также чувствовала, что ее время проходит, и, поскольку азербайджанцы — душевные, чадолюбивые люди, перспектива остаться бездетной была для нее еще более страшной, чем для обычной русской женщины.

Я узнал от нее, что, поскольку она росла в строгой мусульманской семье, ей не дозволялось встречаться со сверстниками противоположного пола, пока для отца стало уже невозможно держать свою дочь под неусыпным надзором. Ее всячески ограждали от внешнего мира чуть ли не до двадцати лет, и с шестнадцати до восемнадцати, когда другие девушки спешили с одной вечеринки на другую и меняли дружков, она фактически жила в изоляции, без друзей и подруг. Отец даже запретил ей играть в школе в волейбол, потому что считал для женщины неприличным ходить в шортах с обнаженными ногами.

В отличие от подавляющего большинства московских девушек, она начала работать сразу же после окончания школы. Другие родители буквально лезли из кожи, чтобы их дочери непременно поступили в высшее учебное заведение, но Лейла, когда ей едва исполнилось восемнадцать лет, устроилась машинисткой в конструкторское бюро. Потом перешла в молодежную газету «Московский комсомолец» — одно из лучших периодических изданий, которое все еще старалось быть живым и интересным. Вначале она работала там секретаршей, но, поскольку, как и многие из ее родни, обладала определенным литературным даром, стала репортером. О двух годах своей репортерской карьеры она навсегда сохранила приятные воспоминания. Затем кто-то порекомендовал ей обратиться в Министерство здравоохранения, где набирали сотрудников для Всемирной организации здравоохранения. Разузнав все получше, она так и поступила. Ей предложили место машинистки, с чего, собственно, и начиналась ее служебная карьера, и она согласилась, поскольку страстно желала работать и жить за границей. К тому же у нее оказалась и неплохая зарплата, несмотря на то, что львиную долю ее она должна была отдавать в посольство, как это делали все советские граждане, работавшие в зарубежных организациях.

В Москве, как рассказывала она мне в довольно скупых словах, у нее была любовная связь с совершенно неподходящим для семейных уз человеком. Горький пьяница, человек без каких-либо твердых жизненных устоев, он фактически сделал ее своей рабыней. Он не только наслаждался близостью с нею, но и нещадно эксплуатировал ее, обращаясь при этом с нею самым непозволительным образом. По прошествии какого-то времени она поняла, что не в силах более выносить такое, и они расстались.

Насколько я могу судить, у нее не было больше любовников, и у меня вообще сложилось впечатление, что ее опыт в интимных отношениях был крайне ограничен. Я объяснял это ее мусульманским воспитанием, и она согласилась, что обстановка, окружавшая ее с детства, не способствовала ее всестороннему развитию. И все же в ней от природы было много великолепных качеств: общительная, умная, обаятельная, со своеобразной внешностью, она отличалась к тому же и прирожденным остроумием и страстным желанием нравиться окружающим. Сама мысль о том, что когда-нибудь мы сможем с ней жить вместе, сводила меня с ума.

Вначале Елена не догадывалась о наших встречах. Затем она поняла, что со мной происходит что-то неладное, и закатила мне пару безобразных сцен. Хуже всего было то, что шум в нашей квартире привлек внимание датчан, и те поспешили уведомить о нашей ссоре англичан. Эндрю, не на шутку встревожившись, стал выяснять у меня, не явилось ли причиной скандала мое сотрудничество с ними. Может, мое нервное напряжение достигло крайнего предела? Я сообщил ему часть правды — только то, что моя семейная жизнь трещит по всем швам, и добавил затем:

— Не вините себя. Такое происходит из века в век, и вы тут ни при чем.

И все же это было не совсем так: мое решение помочь Западу привнесло новый элемент в мою жизнь. Я сознавал, что, как обычно, позволил разуму править моим сердцем. И понимал, что, после того как, действуя исключительно из идейных соображений, я вступил в тайную борьбу против коммунизма, половина моей жизни и моих мыслей должна быть сокрыта от окружающих плотной завесой. Это же означало, в свою очередь, что отныне я никому не мог открыть своего сердца. На Елене это едва ли могло сказаться, поскольку наше общение с нею всегда носило неглубокий, поверхностный характер. Но как, при таких обстоятельствах, у нас сложится жизнь с Лейлой? Удастся ли мне установить с ней близкие, теплые отношения, к которым я так стремился? Впрочем, сколько бы ни ломал я себе голову, единственное, что мне оставалось, это следовать своим инстинктам в надежде на то, что со временем все разрешится само собой.

Из месяца в месяц мои тайные встречи с англичанами проходили без всяких осложнений, не вызывая особых тревог. Но затем до нас, сотрудников копенгагенской резидентуры, стали доходить отголоски распространившихся по Москве слухов, будто из КГБ происходит утечка информации. Об этом рассказывали коллеги, возвращавшиеся после отпуска из Москвы. В управлении сотрудники перешептывались по данному поводу, без конца обсуждали столь животрепещущую тему. Для меня не было ничего зловещего в этих слухах — до января 1977 года. Но у меня по спине побежали мурашки, когда я узнал, что норвежцы арестовали в Осло некую женщину, Гунвор Галтунг Хаавик, которая занимала пост старшего секретаря в норвежском министерстве иностранных дел и, как оказалось, почти тридцать лет работала на КГБ. Раньше я никогда не слышал этого имени, но в прошлом году присланный из Москвы сотрудник КГБ Вадим Черный рассказал мне о женщине — советском агенте в Норвегии, известной под именем Грета, и я, естественно, уведомил об этом своих английских партнеров. Узнав об ее аресте, я подумал, не моя ли информация привела к ее разоблачению. И хотя я порою приписывал ее провал себе, впоследствии мне удалось все же выяснить, что норвежцы следили за ней по крайней мере с 1975 года, и, таким образом, то, что я сообщил англичанам, могло стать для них лишь еще одним подтверждением того, о чем они и сами уже знали. (За те двадцать семь с лишним лет, что она занималась шпионской деятельностью. Хаавик провела свыше 250 встреч с различными выходившими с ней на связь сотрудниками советской разведки и передала через них в КГБ тысячи секретных документов. Спустя шесть месяцев после ее ареста она умерла в тюрьме от сердечного приступа, не дожив до суда).

От Черного я узнал и о том, что у КГБ имеется в Норвегии еще один тайный агент, занимающий в том же министерстве иностранных дел куда более высокий пост, чем Хаавик, и что этот человек был когда-то журналистом. Я сообщил об этом англичанам, и моя информация помогла им в конечном итоге разоблачить Арне Трехолта, политического деятеля с пышной огненно-рыжей шевелюрой, входившего в руководство Норвежской рабочей партии. Ко времени ареста Хаавик ему было тридцать пять лет. Но прежде чем его схватили, прошли годы, на протяжении которых норвежцы тщетно пытались вычислить, кто же этот предатель. Достаточно сказать, что, когда я прибыл в 1982 году в Англию, этот поиск все еще продолжался. И только после того, как мне удалось точно идентифицировать его, он был арестован. Это произошло 1 января 1984 года, в тот самый момент, когда он собирался вылететь в Вену с кейсом в руках, в котором находилось шестьдесят шесть секретных документов из норвежского министерства иностранных дел.

Назад Дальше