Следующая остановка - расстрел - Олег Гордиевский 4 стр.


В тех же двадцатых годах отец женился в первый раз, но на ком, я так и не узнал, потому что он скрывал от нас подробности. Семейная тайна долгие годы мучила моего старшего брата Василько, а позже и меня. Однажды, уже работая в КГБ, я был взволнован тем, что обнаружил еще одного Гордиевского, который, судя по возрасту, мог быть моим единокровным братом. Наткнувшись на его личное дело, я открыл его с надеждой, что обрел некогда утраченного родственника, но нет — Анатолий Георгиевич Гордиевский, специалист по Дальнему Востоку, родился во Владивостоке, а его отчество доказывало, что со мною родством он не связан. Был ли у отца ребенок от первого брака, мы так и не узнали; отец, вероятно, скрывал это, чтобы не будоражить свою вторую семью.

Видимо, он неплохо работал в продовольственном отделе, потому что в 1931 году его направили в качестве помощника руководителя экспедиции в относительно мало тогда известную в Москве Грузию. Целью экспедиции — частично научной, частично практической, — было изучение сельскохозяйственных возможностей региона, славящегося цитрусовыми, но производившего также сухофрукты, чай и хлопок. Руководил экспедицией известный польский коммунист, брошенный в своей стране в тюрьму за подпольную деятельность, а затем обменянный на польских католических священников, содержавшихся в тюрьме в России: еврей по национальности, он был способным человеком и подружился с моим отцом, который вообще любил евреев, считая их сердечными, интеллигентными людьми.

Нельзя сказать, что экспедиция 1931 года была утомительной для ее руководителей. Они совершали деловые поездки по Грузии, но несколько летних месяцев провели в Гагре, на прекрасном курорте Черноморского побережья Кавказа. Романтичная обстановка, царившая в маленьком городке с отличным пляжем и пышной растительностью, окруженном горами, многим вскружила головы, и отец влюбился в одну из младших участниц экспедиции Ольгу Николаевну Горнову — мою мать.

Семья моей матери во второй половине девятнадцатого века жила в казачьем районе неподалеку от Ростова на-Дону; казаки были там элитой, неуживчивой и высокомерной, а мои дед с бабкой принадлежали к числу относительных новоселов, которых не слишком охотно допускали в высшие круги общества. Поэтому в 1890-х годах, услышав, что царское правительство предлагает бесплатные участки земли русским, готовым осесть в Центральной Азии, воспользовались этой возможностью, водрузили свои пожитки на подводу и тронулись в длившийся несколько месяцев путь на Восток, к окраине, которую тогда называли Туркестаном (теперь это Казахстан). Землю им выделили под Чимкентом. Некоторое время они обрабатывали свой участок, а потом дед стал управляющим конезаводом на окраине города. Собственник завода, отставной армейский офицер, именовался помещиком, и, вероятно, дед позволил ему пользоваться частью нашей земли в обмен на должность управляющего. Они с бабушкой оба любили лошадей, даже запах конского навоза был им приятен. Время от времени дед перегонял табуны через степи в Урумчи в Синьзяне, где лошадей продавали по хорошей цене.

Помещик, человек отзывчивый, платил за обучение в школе нескольких из семерых детей деда и бабушки. Сначала родились Анна, Александр и Евгения, потом моя мама, Ольга, четвертая, в серединке, за нею шли Константин, Валентина и Фаина. Анна и Александр успели получить полное образование; Евгения не доучилась год, моя мать училась в школе всего два года, потом революция уничтожила систему частных учебных заведений. После перерыва она поступила в так называемую единую советскую школу в Чимкенте.

В Казахстане, как и везде, большевистский переворот породил полный хаос. Конезавод закрылся, и мой дед потерял работу.

Когда в 1919 году началась гражданская война, восемнадцатилетние и девятнадцатилетние мальчики, бывшие школьные друзья, оказались по разные стороны фронта. Большинство выпускников гимназий воевали в армии адмирала Колчака на стороне белых, отчасти потому, что были истинными патриотами, отчасти потому, что чувствовали склонность большевиков к тирании. Однако, по словам моей бабушки, время было такое смутное, что часто не удавалось вспомнить, кто на чьей стороне воевал.

Дед мой каким-то образом уцелел, и в начале двадцатых годов, когда Ленин ввел НЭП, целью которого было восстановить сельское хозяйство и мелкое предпринимательство, дед, как и многие другие, воспринял эту идею всерьез. Он давно мечтал приобрести водяную мельницу и молоть зерно для земледельцев округи. Вложил все свои средства именно в такое предприятие, и год или два оно процветало, но в 1928 году государство реквизировало его. Деда объявили кулаком. Он умер в 1931 году совершенно сломленным человеком.

Моя мать тем временем, кажется в 1927 году, когда ей исполнилось двадцать лет, уехала в Москву поступать в Московский экономический институт. На четвертом курсе ее как самую преуспевающую студентку направили в экспедицию на Кавказ. Там она познакомилась с Антоном Лаврентьевичем Гордиевским, и они полюбили друг друга.

В брак они не вступили: любая форма свадебной церемонии считалась для коммуниста «дурным тоном». Мои родители стали жить вместе в московской квартире в 1932 году, а год спустя родился мой брат. Свои отношения родители узаконили только в 1945 году, после того как Сталин взялся укреплять нормы семейной жизни, дабы повысить рождаемость. К тому времени у моих родителей было трое детей, а вместе они прожили тридцать лет.

До 1932 года отец продолжал работать в отделе продовольствия, распределения и торговли, скорее как член партии, нежели как экономист. Он нередко с легкой грустью говорил, что в двадцатых годах его хотели назначить в советскую торговую миссию в Гамбурге и что если бы он туда поехал, то до конца своей служебной деятельности оставался в Министерстве внешней торговли. Нет, однако, худа без добра, и хорошо, что он не поехал, так как во время «великого террора» тридцатых годов работники этого министерства сильно пострадали от сталинских репрессий, и отца вполне могли расстрелять.

Вместо этого отца направили в ОГПУ, предшественник НКВД, который, в свою очередь, стал предшественником КГБ. В то время партия посылала лучших своих сынов укреплять советские вооруженные силы, и отец оказался в политотделе погранвойск. Мне думается, он представлял собой скорее академическую фигуру: носил пенсне в стальной оправе и, следуя немецкому обычаю, наголо брил голову — возможно, желая скрыть рано появившуюся лысину.

Сотрудники НКВД обладали большими привилегиями, не последней из них было право на получение приличных квартир. Жилья в Москве остро не хватало: накануне революции в городе было восьмисоттысячное население, но в результате быстрого социального и экономического развития к семидесятым годам оно выросло до восьми миллионов. В двадцатых и тридцатых годах не существовало программы массового строительства, не велось никакой подготовки к демографическому взрыву. Отдельные квартиры в новых домах давали высшим чиновникам и генералам, а большинство простых людей теснилось в старых квартирах, из которых выселили прежних обитателей и которые превратили в печально знаменитые коммуналки. Мои родители были рады, что делят квартиру всего лишь еще с двумя другими семьями.

Тем не менее их жизнь в тридцатых годах была сопряжена с истинной борьбой за выживание. Во время голода 1933–1934 годов продовольствие исчезло: люди, приезжавшие в Москву с Украины и из Центральной России, рассказывали ужасающие истории о голодных смертях. Украинцы, в частности, считали, что голод организован специально и таким образом Сталин наказывает их народ. В деревни посылали особые отряды для изъятия зерна и других продуктов. В большинстве то были подразделения солдат НКВД, сытых, вооруженных и одетых в форму, ими командовали жестокие, идейно стойкие офицеры. Однако картины опустошения были столь ужасны — матери, умирающие с детьми на руках, людоедство, — что даже некоторые из этих офицеров кончали самоубийством или сходили с ума после этих чудовищных рейдов.

Все это, разумеется, вызывало активное неприятие у моего отца: ему хотелось верить, что большинство таких рассказов не соответствует действительности. Из более поздних разговоров с матерью я понял, что он неохотно обсуждал с ней проблемы голода, но она, человек более практичный и приземленный, много говорила об этом, особенно со своей матерью, моей бабушкой Лукерьей Григорьевной.

В Москве продовольствие распределяли по карточкам, введенным на все основные продукты, включая мыло и муку. Система была особенно жесткой по отношению к старикам: им не полагалось никаких карточек или пайков. Нашей семье жилось легче, поскольку отец, как и другие офицеры НКВД, получал дополнительный паек, который выдавали в специальных магазинах, закрытых для посторонних. Там можно было купить яйца, масло, сахар и мясо. И все же впоследствии я ·нередко думал, что брат мой, который родился в 1933 году, видимо, страдал от недоедания, потому что не отличался крепким здоровьем и даже в молодости быстро уставал.

Для моего отца куда более тягостным, чем продовольственные карточки, были сталинские политические чистки, которые набрали силу ко второй половине тридцатых годов. Первый показательный процесс состоялся в Москве в 1936 году, второй — в 1937-м и, наконец, третий — над старым оппонентом Сталина Николаем Бухариным — в 1938-м. Убийственное новое выражение «враг народа» было у всех на устах, и жертвы начали исчезать с ужасающей быстротой, как только НКВД выдвинул понятие «конкретного результата». Спустя много лет, когда я был офицером КГБ, под этими словами подразумевалась вербовка иностранного гражданина для шпионажа в пользу СССР. В тридцатых годах это выражение было эквивалентно слову «вышка», то есть высшая мера наказания, расстрел. Работу офицеров НКВД оценивали в зависимости от того, какое количество соответствующих приговоров они выносили, сколько людей было расстреляно в результате их расследований.

Для моего отца самое страшное время настало, когда начали исчезать не только люди «сторонние», но и работники НКВД. Аресты казались случайными. Процесс получал толчок к движению в самом себе, поскольку арестованные делали чудовищные признания, только бы избежать дальнейших пыток. Когда следователи задавали вопрос: «Кто еще состоял в заговоре?», люди называли первые приходившие в голову имена. Нельзя было предугадать, кто предаст тебя: человек, с которым ты просто поспорил много лет назад, мог донести на тебя как на врага народа, террориста, шпиона, антисоветчика, тайного троцкиста. Одной из жертв стал тот самый поляк, знакомый моих родителей, который руководил экспедицией на Кавказ. Как и большинство членов Коммунистической партии Польши, живших в изгнании в Советском Союзе, он был арестован и расстрелян как иностранный шпион.

Мой отец никогда не говорил со мной о том времени, но мать и бабушка вспоминали, как они были напуганы, как ночами лежали без сна, прислушиваясь к топоту сапог, когда арестные команды поднимались по лестнице дома, где они жили. Четвертая часть из двадцати восьми квартир подверглась этим нашествиям.· Обычно первым увозили главу семьи, а потом возвращались за остальными домочадцами. В худший период с весны 1937-го до осени 1938-го произошло пятнадцать таких визитов. Жертв увозили в черных машинах, так называемых «воронках».

Моя мать была слишком умна для того, чтобы принимать пропаганду на веру. Ей не промывали мозги в учреждении, она не сидела на партийных собраниях и семинарах и не слушала бесконечные речи, поэтому понимала, что не может существовать такое количество подлинных врагов народа, как объявляют власти: просто не бывает в реальности столько преступников и предателей. Но когда она пыталась поделиться сомнениями с отцом, он отмахивался, а порой даже негодовал. Цитировал постулат: «НКВД всегда прав!» — и заявлял, что, раз кого-то арестовывают, значит, есть для этого серьезные основания. Гораздо позже, когда я расспрашивал его о принципах работы НКВД в те дни, он отвечал: «Думается, главным принципом была вербовка агентов или тайных информаторов», Это была правда, так как в тридцатых годах число доносчиков стало огромным, и ходили слухи, что НКВД считает своей почетной обязанностью превратить каждого третьего взрослого человека в информатора. И все-таки, я полагаю, что вера моего отца в коммунизм подверглась серьезному испытанию из-за жестокости сталинского режима.

Наша семья от репрессий не пострадала, но кара постигла моего дядю Александра, старшего брата матери, агронома, которого арестовали в 1938 году, объявили врагом народа и приговорили к десяти годам заключения в лагере в Восточной Сибири. Кто-то, видимо, донес на него за критические высказывания по поводу коллективизации сельского хозяйства. Дядя, однако, сумел извлечь некоторые преимущества из своего несчастья: прекрасный огородник, он начал выращивать овощи и стал одним из самых влиятельных заключенны в лагере, поставляя свежие овощи к столу командиров КГБ. В 1948 году, когда срок его заключения истек, он теоретически сделался свободным человеком, но не получил разрешения вернуться домой и оказался в ссылке. Не усматривая и в этом трагедии, он возглавил предприятие по выращиванию овощей в оранжереях и стал обеспеченным человеком. После смерти Сталина в 1953 году ему разрешили приехать в Москву, и я впервые увидел этого веселого и энергичного человека, полного планов на будущее. Он рассказал мне, что всегда любил пиво, но за десять лет в лагере не выпил ни капли алкоголя. Лагерный городок, отрезанный от шоссейных и железных дорог, был так далек от цивилизации, что завозить туда пиво (в котором 95 процентов воды) или даже водку (60 процентов воды), считалось неоправданно дорого. Единственно разумным было ввозить спирт, в котором 96 процентов алкоголя, и его доставляли из Хабаровска, а иногда похищали из больниц и с авиационных баз. Вопреки, а может, благодаря своему долгому воздержанию дядя Александр превратился в истинного знатока и ценителя пива и, будучи в Москве, решил во что бы то ни стало перепробовать все имевшиеся в продаже сорта.

Увы, через два года он умер от сердечного приступа, его здоровье было подорвано лагерной жизнью. После его ареста в 1938 году жена его оставалась в Самарканде; в должный срок он узнал, что она с ним развелась, и сошелся с женщиной, тоже узницей. Эта приветливая и добрая женщина пережила его и часто нас потом навещала, став членом семьи.

После смерти дяди Александра бабушка решила бороться за его реабилитацию, чтобы обелить его имя и вернуть конфискованную собственность. Дело шло медленно, потому что власти были засыпаны тысячами подобных заявлений; но Лукерья Григорьевна, не зная устали, писала письма, заполняла анкеты и ходила по государственным учреждениям. К тому времени ее так скрутил ревматизм, что ходила она согнувшись почти под прямым углом, держа руки за спиной у основания позвоночника. Бабушка страдала от сильных болей, но воля ее была неколебима, и в конце концов она добилась документа о реабилитации Александра.

Сильное влияние оказал на меня и дядя Константин, младший брат матери, простой, скромный человек, далеко не лишенный здравого смысла. Он был ветеринаром-практиком, и, в то время как в чести был биолог-шарлатан Трофим Лысенко с его бредовой теорией, утверждавшей, что у растений не существует генов, Константин, бывая у нас, говорил: «Это же чепуха! Невероятно! Как его могут слушать? Разумеется, гены существуют. Мы знали о них еще до войны». Слушая его здравые рассуждения, я начал проникаться духом отрицания общества, в котором преследование ученых, говорящих правду, — самое обычное дело.

Я родился в Москве 10 октября 1938 года, когда самый черный период репрессий шел к своему завершению, но мои первые туманные воспоминания относятся к осени 1941 года, когда мне было около трех лет. Немцы тогда бомбили Москву, и во время воздушных налетов нас с братом уводили под своды недостроенной станции метро, которую использовали как бомбоубежище. Эскалаторы не работали, и мы подолгу спускались по ступенькам в набитый людьми туннель.

Назад Дальше