Пока мы разговаривали, она выгладила мне пару брюк.
Ощутив непреодолимое желание рассказать ей обо всем, что случилось со мною, я сказал, что выпил вчера во время обеда две рюмки коньяку и свалился. Катя всячески старалась успокоить меня, но когда она ушла, мне стало ясно, что тот ужас, который испытывал я, лишает меня возможности здраво смотреть на вещи и беспристрастно анализировать события, непосредственно касающиеся меня.
В конце концов, я позвонил Грибину:
— Со мной приключилась довольно странная история, и я теперь сам не свой.
— Успокойтесь, все обойдется, — ответил он ободряющим тоном. — Мы заедем сейчас к вам с Ириной и вместе прогуляемся где-нибудь.
Встретившись с ними, я подумал, что Грибин по-прежнему дружески относится ко мне. Однако, как стало известно мне позже, он лишь исполнял заданную ему роль — так же, как и Ирина, которая даже превзошла своего супруга в актерском мастерстве.
— Не волнуйтесь, мой друг, — произнес Грибин после того, как я рассказал ему в общих чертах о том, что случилось накануне. — Я уверен, все это не имеет никакого значения. Давайте-ка лучше поговорим о чем-нибудь более приятном. Расскажите мне о своих детях, о том, как Анна призналась вам в любви.
Я был счастлив переменить тему и снова рассказал давнишнюю историю, суть которой сводилась к тому, что маленькая Анна, когда ей было всего четыре годика, посмотрела как-то раз со двора вверх и, увидев меня в окне нашей лондонской квартиры, крикнула:
— Папа, я люблю тебя!
Супруги Грибины, казалось, с умилением слушали меня. Впоследствии же я с горечью вспоминал об их лицемерии. Зная, что я обречен, они сознательно напомнили мне об одном из самых радостных эпизодов в моей жизни в расчете на то, что я, расчувствовавшись, стану менее осмотрительным.
Придя на следующий день в офис, я отыскал свои ключи от квартиры. Титов, явно не знавший об учиненном мне допросе, недоумевал по поводу оставленных мною на столе ключей вместе с моим кейсом, не зная, что с ними делать.
Спустя какое-то время мне вновь позвонил Грушко и попросил зайти к нему.
Войдя в его красивый, просторный кабинет, я увидел его сидящим на своем обычном месте, во главе огромного т-образного стола, по обе стороны уставленного стульями, как и подобает большому начальнику. По одну руку от него восседал Грибин, вчерашний мой друг, ныне выглядевший чересчур уж мрачно, по другую — следователь номер один, генерал Голубев, чье имя Грушко обронил случайно, когда разговаривал со мной накануне по телефону. А я, как школьник, стоял перед ними смиренно у дальнего конца стола.
Грибин не проронил ни слова. Говорил Грушко:
— Вчера я целый вечер разговаривал о вас с Владимиром Александровичем (Крючковым). Нам теперь достоверно известно, что на протяжении многих лет вы обманывали нас. Если бы вы только знали, из какого необычного источника нам стало известно об этом! И все же, несмотря ни на что, мы решили не увольнять вас из КГБ. Конечно, о продолжении работы в Лондоне не может быть и речи. В ближайшие же дни вашу жену и детей доставят в Москву. Вам придется перейти в другой отдел. Сейчас вам лучше всего взять полагающийся вам очередной отпуск, а после отпуска мы решим, куда вас пристроить. Что же касается хранящейся у вас дома антисоветской макулатуры, то вам придется передать ее в библиотеку Первого главного управления. И запомните: ни сейчас, ни когда-либо позже — никаких телефонных звонков в Лондон.
Поняв, какой сокрушительный удар нанесен моей семье, я ощутил в душе ужас. И в то же время знал, что единственно правильная в моей ситуации линия поведения — настаивать на полной своей невиновности.
— Я глубоко сожалею о том, что произошло в понедельник, — сказал я. Думаю, во всем виновато вино или, что более вероятно, еда. По-видимому, я отравился и был в ужасном состоянии.
Тут Голубев встрепенулся.
— Что за выдумки! — громко воскликнул он. — Еда была отличная, пальчики оближешь. Бутерброды с сыром — это же настоящее чудо! А о бутербродах с красной икрой нечего и говорить: они были выше всяких похвал. Впрочем, как и бутерброды с ветчиной.
Хотя я пребывал в страшной тревоге, мозг мой продолжал напряженно работать. То, что происходило сейчас, было сродни непристойному фильму в сюрреалистической манере. Решается моя судьба — жить мне или умереть, а он вдруг кидается восхвалять эти чертовы бутерброды!
— Хорошо-хорошо, — сказал я. — И все же что-то там было не так. Что же касается ваших слов о том, что я долгое время обманывал вас, то, Виктор Федорович, я, право же, не знаю, что конкретно имеете вы в виду. Скажу только, что, какое бы решение вы ни приняли, я подчинюсь ему как офицер и честный, порядочный человек.
Я понимал, что речь моя звучала высокопарно, но ничего лучшего я так и не смог придумать в тот критический момент, когда все, казалось, было против меня.
И, тем не менее, мои слова произвели неожиданный для меня эффект. Грушко стремительно вскочил из-за стола и, подбежав ко мне, с радостным видом принялся жать мне руку. Я не знал, чего он ожидал от меня. Уж не думал ли он, что я отправлюсь к Генеральному секретарю Коммунистической партии с жалобой на сотрудников КГБ, подмешавших мне в коньяк какой-то наркотик? Или, может, боялся, что я закачу в его кабинете истерику и поставлю тем самым всех присутствующих в трудное положение? Как бы то ни было, но по всему было видно, что он от беседы со мной почувствовал огромное облегчение.
Что же касается меня, то я не испытывал от этой беседы ни облегчения, ни тем более радости. Все происходившее здесь — сущий вздор, полнейшая нелепица. Каким это образом могут меня оставить в КГБ, если им известно, что я работал на другую страну? Сотни людей были уволены из этой организации за куда менее значительные прегрешения, такие, например, как утеря никому не нужного документа, растрата небольшой суммы денег или увлечение женщиной, как это произошло с тем же Любимовым. А они делают вид, будто я могу отделаться легким испугом. Явно у них имеется какой-то хитроумный план в отношении меня.
В общем, я решил, что чем меньше буду говорить, тем лучше. И что, следуя их совету, возьму положенный мне отпуск.
С этими мыслями я вернулся в свой временный кабинет. С одной стороны, я был опустошен, с другой — не собирался сдаваться и продолжал искать выход из создавшегося положения. Со всеми догадками и предположениями покончено. Они знают о моих связях с английскими спецслужбами, но по какой-то причине решили поиграть со мной в кошки-мышки. Ну а сейчас почему бы мне не отправиться домой?
Но тут зазвонил телефон. Это был Грибин, чей кабинет находился рядом по коридору. Он попросил меня зайти к нему.
— Оформляйте отпуск, — сказал он, и только. Затем он зашел ко мне попрощаться. Поскольку ему уже не было необходимости притворяться, он был холоден и сух.
— Что я могу вам сказать, старина? — промолвил он, разводя руками.
Все еще не желая сдавать позиций, я вновь прикинулся неповинным в чем-либо.
— Коля, я не знаю точно, что все это значит, однако подозреваю, что кто-то слышал случайно, как я отозвался о наших партийных боссах без должного почтения, и, воспользовавшись моей оплошностью, устроил эту заварушку.
— Если бы это действительно было так! — проговорил он, глядя в упор на меня. — Если бы только речь шла о каком-то неосторожно сказанном слове, попавшем в микрофон! Боюсь, что все значительно серьезней.
Изобразив недоумение, будто и в самом деле не понимаю, что он имеет в виду, я пробормотал, повторяя, сам того не заметив, его же собственную фразу, произнесенную минуту назад:
— Что я могу сказать?
— Постарайтесь философски отнестись к тому, что происходит, — сказал он на прощанье, и больше мы уже никогда не встречались.
Впоследствии, оказавшись в Англии, я не раз испытывал острое желание набрать номер его телефона и сказать: «Коля, вы помните, как посоветовали мне отнестись к происходящему философски? Как видите, я постарался». Но я так и не позвонил ему — ни тогда, ни позже. Он был отъявленным карьеристом, человеком неискренним, как большинство советских людей. По службе он продвигался в значительной мере благодаря тому, что улещивал нужных ему субъектов с помощью мелких взяток в виде подарков, льстил, кому надо, и развлекал своих начальников игрой на гитаре и исполнением старинных романсов. Это был его путь, путь, который он сам выбрал, — и тут уж ничего не поделаешь. И в то же время из всех моих коллег в КГБ он меньше кого-либо был причастен к моим неприятностям и, кстати, оказался единственным, кого понизили в должности после того, как мне удалось убежать.
Именно он стал козлом отпущения. Отвечать за мой побег должны были совсем другие люди, но то ли их не было в центральном аппарате КГБ в момент побега, то ли сработала система личных связей. Из высшего руководства пострадал лишь Олег Калугин, возглавлявший до этого контрразведку: его отправили в своеобразную ссылку, правда всего лишь в Ленинград. Что же касается Геннадия Титова и Виктора Грушко, то они, ошиваясь возле Крючкова, настолько преуспели в лизоблюдстве, что он укрыл их под своим крылом. Да и мог ли он наказать их? Тем самым он лишь признал бы, что в конечном счете сам несет ответственность за все, как оно и было на самом деле.
Но стоило мне собраться в отпуск, как меня стали преследовать днем и ночью кошмарные воспоминания о моем допросе. Несомненно, мои «инквизиторы» были уверены, что я ничего не запомню, однако они просчитались: возможно, благодаря стимулирующей таблетке, которую я принял утром, в моей памяти стали всплывать один за другим отдельные фрагменты того, что произошло в тот день. Складывая их в единое целое, я пытался найти ответ на мучившие меня вопросы: как много я наговорил? Полностью ли разоблачил себя? Или мне удалось все же не допустить ЭТОГО?
Процесс воссоздания истинной ситуации был мучительно трудным. Сперва — ничего, и вдруг — внезапная вспышка в глубинах моего сознания, и перед моим мысленным взором всплывает очередная сцена. К примеру, та, где разговор зашел о моих книгах.
— Почему вы держите у себя все эти антисоветские произведения — Солженицына, Оруэлла, Максимова и многих других?
— Но я как сотрудник сектора ПР просто обязан знакомиться с подобного рода литературой, — объясняю я тем двоим. — Без этого не обойтись. В таких книгах содержится много полезного для моей профессии.
Мой ответ явно не устраивает следователей, пытающихся пришить мне дело.
— Нет, — утверждают они, — вы вполне сознательно обманывали власти. Пользуясь статусом дипломата, ввозили литературу, запрещенную, как вам было прекрасно известно, в нашей стране. Количество хранящихся у вас недозволенных книг — ярчайшее свидетельство того, что вы, не стесняясь, преступали закон.
И тут появляется Грушко. Снова разыгрывая роль гостеприимного хозяина, он обходит стол и, приблизившись, подбадривает меня:
— Молодец, Олег! То, что вы говорите, очень интересно! Продолжайте в том же духе! Расскажите им, пожалуйста, все как есть: пусть они поучатся у вас! — вдохновенно произносит он, но вскоре, по-видимому, теряет терпение и уходит, предоставляя палачам возможность поговорить со мной наедине.
Как только я переварил то, что мне удалось вспомнить, здравый смысл подсказал мне: «Значит, они все же провели тайный обыск».
А затем они засветились еще раз, когда один из них с брезгливой миной спросил:
— Как можете вы с гордостью разглагольствовать о том, что ваша дочь Мария читает по-английски «Отче наш»? Как вы, коммунист, вообще можете проявлять такое отношение к религии?
И опять здравый смысл подсказал: «Микрофоны!» Единственными людьми, с которыми я поделился этим, были моя мать и сестра. Разговаривал же я с ними у себя дома, в гостиной. Так что теперь можно было с уверенностью сказать, что в мое отсутствие у меня в квартире и в самом деле наставили «жучков».
Было ясно, что время от времени ко мне возвращалась способность не только фиксировать события, но и анализировать их.
Затем, как мне удалось вспомнить, на меня обрушился град вопросов, которые задавали в грубой, резкой манере:
— Что вы можете сказать о Спотти?.. А как там Тоуд?.. Известно ли вам что-нибудь о Рэскале?.. Не слышали ли вы, куда подевался Скрафф и чем он сейчас занимается?.. ((Английские слова, звучащие как: «спотти», «гоуд», «рэскал» и «скрафф» в переводе на русский означают соответственно «прыщавый». «жаба», «плут» и «перхоть»).
В разговоре со мной контрразведчики использовали нелицеприятные кодовые имена, которыми КГБ наделял изменников родины.
— Я не понимаю, о ком это вы, — отозвался я, продолжая разыгрывать недоумение.
В конце концов, сломленные моим упорством, они были вынуждены назвать одного из предателей его собственным именем. Речь шла о подполковнике Владимире Ветрове, который сотрудничал с французской разведкой и по приговору суда в 1984 году был казнен. Спросив, что думаю я о таких людях, они стали ждать, какая последует с моей стороны реакция.
Потом, переменив неожиданно тему, следователи заговорили о моем прошлом, что уже было ближе к цели их беседы со мной.
— Нам известно, кто завербовал вас в Копенгагене, — сказал Голубев, дымя, как всегда, сигаретой. — Это был Дик Бэлфур.
— Ерунда! — ответил я. — Ничего подобного не было.
— Но вы составили докладную записку о нем.
— Само собой разумеется. Я встречался с ним один раз. По распоряжению Якушкина. И после встречи с ним я сразу же написал отчет. Для Бэлфура, человека общительного, я был лишь одним из многих. Он с любым был готов поговорить, однако чаше всего выбирал себе в собеседники Липасова. Упоминание этого имени, случайно выплывшего из дымки тумана, окутывавшего мое сознание, оказалось весьма кстати.
— Липасова? — переспросил один из них. — Но почему в таком случае он не писал отчетов о своих встречах?
— Спросите об этом его самого, — ответил я. — Мне лично это неизвестно. Но думаю, у него найдется какое-нибудь объяснение.
Я смутно различал слова одного из этой парочки, настойчиво твердившего:
— Запомните: у нас имеются неопровержимые доказательства совершенного вами преступления. Мы знаем, что вы — английский агент. Вам лучше признаться во всем! Признайтесь же! Покайтесь в содеянном!
А затем — провал в памяти. Когда же туман рассеялся, я увидел, что рядом со мной сидел Буданов. Голубев вышел куда-то, но вскоре вернулся. Его движения казались мне неестественно резкими, однако, возможно, лишь потому, что я находился в полусонном состоянии:
— Признайтесь! — повторял он как заклинание. — Признайтесь! Несколько минут назад вы ведь уже признались во всем. Повторите же это еще раз. Подтвердите все то, что сказали тогда. Повторите признание. Повторите.
На этот раз голос его звучал мягко и приглушенно. Он старательно выговаривал каждое слово, будто имел дело с ребенком, который не помнит, что сказал несколько минут назад.
Я продолжал стоять на своем:
— Нет, мне не в чем признаваться. Я не чувствую за собой никакой вины.
И так — без конца, снова и снова.
Восстанавливая в памяти события того дня, я предположил, что допрос продолжался не менее пяти часов, примерно с полвторого до семи вечера.
В какой-то момент я отправился в ванную комнату: должно быть, меня рвало. Когда же возвращался назад, то увидел обоих слуг. Они смотрели на меня с явной неприязнью, особенно мужчина. Позже я узнал, — уже, как говорится, из вторых рук, — что это мое посещение ванной было не единственным: я неоднократно наведывался туда, выпивая всякий раз неимоверное количество воды. Следователи, наблюдая за мной, даже пришли к выводу, что англичане обучили меня приемам борьбы с наркотическим опьянением и я пытался теперь вывести яд из своей кровеносной системы. (Эти подробности мне стали известны из сообщения Виталия Юрченко, который через восемь дней после моего побега переметнулся в тот же лагерь, что и я).
В действительности же я просто испытывал страшную жажду. С другой стороны, вполне возможно, мне удалось в какой-то мере выстоять в столь ужасной ситуации исключительно благодаря тому, что утром я принял полученную мною от англичан таблетку стимулирующего вещества.
Вот, фактически, и все, что мне удалось вспомнить, и основной вопрос — выдал я себя или нет — так и остался без ответа. Не зная еще в то время, принес ли Комитету госбезопасности хоть какую-то пользу допрос, которому подвергли меня, я, тем не менее, понимал, что фактически мне уже вынесли смертный приговор, даже если он и будет оглашен только после дальнейшего расследования.
Каждая новая встреча с официальными лицами лишь усугубляла испытываемое мною чувство нависшей надо мной смертельной опасности. Мой личный врач — женщина, которая наблюдала меня уже довольно давно, встревожилась, обследовав меня.