Событие, подтолкнувшее меня к началу моих исследований, потрясло не только меня, но и множество людей. Это было жестокое убийство 9 сентября 1990 года отца Александра Меня. И в то же время оно было каким-то кривым отражением знакомых сюжетов то ли из русской классики, то ли из русской жизни.
Именно тогда ко мне в руки попало житие преподобного Серафима Саровского. Я держала его в руках первый раз в жизни и смутно представляла себе, что это за святой. Когда я дошла до места, как на праведника в лесу напали разбойники, взяли топор и стали бить его по голове, я, честно говоря, не поверила своим глазам – ведь я читала это в те дни, когда впечатление от смерти отца Александра было еще очень свежо. Я возвращалась на то же место и никак не могла понять, как это крестьяне из соседнего села могли решиться на такое.
Нет, не криминальный характер преступлений так мучил меня. Меня волновал вопрос в духе Достоевского (и неслучайно и там и тут топор), вопрос более всего метафизический.
Народ, его безумные представители, поднимают руку на своих праведников, со смерти которых материально и взять ничего не могут, уничтожают своих заступников, своих защитников перед лицом Неба. И это свидетельствует и о народе, и обо мне тоже как его части. Можно, конечно, сказать, что они знать не знают, на кого поднимают руку с топором. Но весь ужас в том, что рука – именно с топором. Бьют и убивают – топором. Это некий знак, ужасный символ русской жизни. Приходит на ум и “к топору зовите Русь”, и мужички наши с топорами во время разных бунтов, и, конечно, Раскольников и тот топор, что в “Братьях Карамазовых” летал вокруг земли.
– Ну как, Толя? Я, правда, только первую часть написала.
Толя в течение моего рассказа становился все мрачнее.
– Опасно такое писать!
– Почему?
– Не знаю, как сказать. Надо право иметь… иначе будут у тебя… проблемы. Я тебе священника знакомого приведу, пусть он с тобой поговорит. Ну, в общем, я пошел.
Утраты (1993)
Я работала в особой школе, куда пошла из-за своего незадачливого двенадцатилетнего сына. Дело в том, что его часто били на переменах. Он был мальчик, несколько погруженный в себя. Еще в детском саду воспитательница сообщила мне, что он наверняка ненормальный. Все играют, а он сидит и думает. Конечно же, вменяемые дети так себя не ведут. Потом пришла пора школы на Плющихе. Однажды меня вызвала завуч и громко сказала мне, что она не может учить его французскому языку, потому что он на занятиях странно поворачивает голову. Ее это выводит из себя. Он что-то не так делает? – пыталась понять я. Нет, просто он странный. Я перевела его в школу по соседству. На переменах он читал книжку, но дети военных из Фрунзенской академии каждый раз ее вырывали и лупили его в углу. Он стал делать вид, что идет в школу, а сам тихо прятался во дворах. Когда до меня дошел масштаб трагедии, я поняла, что надо что-то делать. И вот нашлась необычная школа, куда интеллигентные родители привели похожих детей, чтобы просто спасать их. Там я и стала работать.
В тот день в конце сентября я вела урок о “Двенадцати” Блока. Конечно, в свою речь я вложила все, что переживала в те дни. Я говорила про революционные толпы на улицах, про метель, ветер, который заносит всю Россию, про жуткие жертвы. Дети слушали меня очень напряженно: часть из них уже подержала в руках оружие у Белого дома, а другая – ходила туда, где стояла я за колючей проволокой. После урока мне неожиданно стало плохо. Вызвали “скорую”. В больнице, куда я попала, мне сказали, что начинаются роды. Но это только так сказали. Роды не начались ни на первый день, ни на второй.
Я еще не совсем поняла, куда попала. Это был обычный ад. Через несколько дней я увидела, что в этом отделении не помогают рожать детей, а делают все, чтобы дети погибали. Мои смутные подозрения подтвердились случайно оставленным журналом с отзывами больных. В огромной амбарной книге с рыжей обложкой из искусственной кожи было написано: “Спасибо!.. Никогда не забуду ваши добрые руки!” Но все чаще попадались жуткие: “Здесь работают настоящие убийцы…”, “Никогда не забуду тот ужас, который пережила здесь”. Я захлопнула страшную амбарную книгу, надеясь, что меня минует подобная участь.
Ужасное разворачивалось и снаружи. Медсестры шептались о том, что захватывают машины “скорой помощи”. Говорили о перестрелках в городе. Когда ночью я потихоньку включила приемник и услышала, что Гайдар вызывает людей к Моссовету, на меня набросилась дежурная с криком, чтобы я убиралась отсюда. В этом месте только кричали. Я видела, как мучается молодая женщина, которую привезли на очень большом сроке. Как мужчина-гинеколог провел ей странный осмотр, после которого сразу же начались роды, и родившаяся девочка вскоре умерла. Понять все это было невозможно, это было очень буднично. Так было заведено. Я видела пачку справок о смерти детей. А меня уже куда-то вели. Я лежала на кровати и понимала, что я теперь одна на всем белом свете; что бы ни случилось, о моих чувствах и мыслях не узнает ни один человек. Но откуда-то сверху протянулась нить, я поняла, что Кто-то внимательно глядит на меня. Я потеряла сознание.
И тут я увидела Дожизнь. Это был свет и невероятное тепло. Мы все были частью света, где была ясность и полнота во всем. Все слова открывались в его глубине, и их не надо было говорить, они переносились только усилием мысли. Я видела нашу землю сверху похожей на вырезанный из картона макет. Там падали листья, шел дождь и было очень тоскливо. Чувство щемящей жалости к необустроенному, одинокому, плоскому миру вдруг наполнило меня, но я была вовсе не телом, а сегментом огромного светового шара. Я как часть этого шара – жила, думала и общалась с Кем-то, кого не различала, но только чувствовала горячую всеохватывающую любовь. И вдруг я стремглав полетела вниз.
Ребенок родился живой, он кричал и мучительно был похож на моего сына. Мучительно, потому что в течение всех дней, что я здесь находилась, внушали, что все дети – умрут.
Ночью, держась за стены, я доползла до детского отделения. Я его сразу узнала – он лежал, накрытый какой-то резиновой маской, и задыхался. Через секунду я услышала страшный крик, но кричала не я, а надсмотрщица, требовавшая, чтобы я вышла вон. Я покорно поползла прочь и, дойдя до палаты, упала на кровать. Утром вошла полная врачиха, которая меня вела. Она сказала отстраненно: “Умер твой выкидыш”. Я поняла какой-то частью сознания, что она меня так утешает. Чтобы я не переживала за своего недоребенка. Наверное, тут часто кричали, плакали, закатывали истерики. Я вежливо сказала, что понимаю, что так и должно быть. Я ведь была автоматом. Я лежала и думала, что вместе с умершим малышом у меня забрали что-то еще.
Через три дня я вышла под расписку. Меня встречали мама и сын. Муж не мог, у него было много работы. Но я понимала, что он боится меня. Потом он, правда, старался меня растормошить, повел на мост смотреть, как выглядит Белый дом, который был уже не белый, а черный, и из него тянулся дым. Я кивала. Но не чувствовала больше ничего.
Я лежала и смотрела в потолок, и вдруг надо мной склонилась моя свекровь. Она молча сидела возле меня, потом взяла мою руку и поцеловала ее.
Но мне было ясно, что я – неживая. Единственное, что выдавало меня за живую, – я не могла выдерживать взглядов и громкого голоса. У меня не было никакого покрова.
Я часто сидела в темноте. Однажды в комнату зашел Лунгин, я боялась его так же, как и всех остальных. Он внимательно посмотрел на меня и нежно сказал:
– Тебя ангел коснулся.
Шли месяцы. Меня водили к врачам, но они грустно качали головой и выписывали пустырник. С Володей мы больше не сидели на кухне и не читали. Я чувствовала, что он невероятно далек от меня. Но мне было все равно. Прошел декабрь, январь, февраль. Весной я стала приезжать в школу. Не для того чтобы вести уроки, нет. В школе стал работать массажист, про которого говорили, что он почти экстрасенс и он меня поставит на ноги.
Он разминал какие-то точки то на голове, то на теле, при этом ведя со мной духовные беседы.
– В человеческом теле кроется память о его дурных поступках, грехах, а выходят они болезнями.
Первое время я даже вздрагивала, – так он мне казался по своим речевым оборотам похожим на Толю-милиционера, – но потом привыкла. Я поняла, что таких людей немало, и они попадаются на моем пути не случайно.
Я представляла человеческое тело эдакой книгой, где написаны все его истории, плохие и хорошие, и думала: вот бы написать такое путешествие в глубь человека. А тем временем надо мной звучало:
– Вот, у тебя узел в солнечном сплетении. Я его чувствую рукой. Это обида, которую ты кому-то не простила. Ты должна простить.
– Хорошо, – покорно отвечала я.
И шла думать о своем горьком прошлом. Потому что мне хотелось выздороветь. Снова стать живой, смотреть на город, пробуждающийся после зимы, вдыхать весенний воздух, улыбаться сыну, который уходил все глубже в себя.
Я вспомнила мою двоюродную бабушку, звали ее тетя Фрида; на самом деле она была Ефросинья, но это имя ей казалось слишком унизительным, и, став взрослой, она сама стала называть себя Фридой.
Она была поразительной, неправдоподобной противоположностью своей старшей сестре, моей бабушке. Жадная, грубая, нахрапистая, прямая и дикая, она воспринимала жизнь исключительно как возможность что-либо урвать. Она любила повторять мужу любимой племянницы, чтобы он не очень-то старался, работая на ее даче, так как все равно по завещанию ничего не получит. Однажды все на той же даче, забыв, что сама спрятала впопыхах пачку денег под половицу, не задумываясь, обшарила карманы и сумки всех родственников. Она всегда всех подозревала в воровстве, в тайном желании сжить ее со света. Деда моего она откровенно боялась – он постоянно угрожал ей тюрьмой. Всю жизнь она торговала и приторговывала то в пивных ларьках, то проводником в поезде, а он работал там, где само понятие “спекулянт” было синонимом “преступника”. А эта спекулянтка жила с ним под одной крышей, растила его детей, а затем и внуков. И он смирился с ее существованием, но редко называл за глаза иначе как торговкой и дурой. Хотя нельзя было не отдать ей должное – в том, что касалось детей, она была надежна, как скала. Но как у истинно русского человека, весь мир у нее был поделен на своих и чужих. Своим позволялось все, чужим – ничего. Я была чужая. Она устроила мне в детстве жизнь, о которой можно было прочитать лишь в народных сказках.
Летом она заставляла меня полоть грядки, перебирать горох и фасоль, демонстративно ругала меня, и ее злые слова, видимо, застряли у меня где-то в солнечном сплетении. Она могла швырнуть в лицо грязную тряпку со словами: мой полы, раз твоя мать ушла гулять. Она успешно исполняла роль злой мачехи, и ей льстило, что она своими руками творит сказку…
Я поняла это отчетливо после ее смерти. Приехав с кладбища, я вошла в ее комнату (она жила с племянницей в большой квартире) и застала там не то ее знакомую, не то родственницу, сидящую в одиночестве и громко произносящую вслух примерно следующий текст:
– Ты прости меня, Фрида, за все, что я сделала тебе плохого, или за то, что я мало сделала для тебя хорошего. – На меня она не обратила никакого внимания, продолжая свой монолог: – Вот ты смотришь на меня оттуда и все видишь. И где я хоть чуточку солгу или покривлю душой, ты сразу скажешь: “Ну ты, Зинка, хочешь из себя что-то показать”. Я, Фрида, стараюсь быть перед тобой сейчас чистой, как слеза. Вот ты меня, деревенскую, взяла к себе в комнату, дала кусок хлеба, помнишь? И хоть муж мой был твоим братом, могла же и не брать лишний рот. А как ко мне отнеслись? Мать твоя фыркала, сестра смотрела гордячкой, а я ведь нянчила ее детей. Тебя многие считали сварливой и злой, и только я знала, что у тебя просто видимость такая! Ты никогда не бросала человека в голоде и холоде – даже такого, как я. Ты была честная, Фрида, и за это тебе низкий от меня поклон.
Я не верила своим ушам. Сама манера подобного разговора с новопреставленной тетей Фридой вызвала во мне недоумение. И в то же время мне было очень отрадно услышать, что она сделала много добра.
Под старость, правда, она смягчилась. Все время говорила, что даст мне денег. Я тогда тихо радовалась, что абсолютно от нее свободна. Теперь я тоже сказала про себя, что больше не испытываю никакой обиды. Но потом с тревогой подумала: а вдруг я еще на кого-то обижена до узла в солнечном сплетении?
Я стала все чаще думать, что не только тело или улицы города, но и весь наш мир есть Книга. И что я тоже – книга, которую я пишу вместе с Кем-то неведомым. Я стала замечать, что жизненные повороты – это и есть главы моей судьбы, которые упорно мне о чем-то говорят.
Встреча (1994)
Я продолжала ходить к массажисту. И постепенно вернулась к урокам, называемым философией литературы. Самым интересным и любимым героем у нас был Родион Раскольников. Я предлагала ученикам совместное расследование, но не уголовное, а совсем другое. Мы были исследователями его духовного путешествия и наблюдали за ним со стороны, смотрели, как он шаг за шагом идет к своей ужасной цели и как Кто-то пытается его остановить.
Я пыталась объяснить, что здесь мы присутствуем при необычном диалоге задумавшего страшное человека и пространства над ним, которое пытается воспрепятствовать его замыслу.
Вот появляется как бы из воздуха маленький пьяненький человек и вдруг выкладывает перед ним свою историю. Он заставляет героя выслушать себя, сострадать себе. Там, в этой истории, и голодные дети, и опустившаяся жена, и дочь, которая вынуждена была пойти на панель. Да! Герой все это услышит и содрогнется, а после скажет свое: “Подлец человек! Да и весь род человеческий, раз попускает это”. И опять герой наш сам с собой. Но пространство, мир или Бог над ним не дают ему так остаться и снова взывают к нему. Вот пьяная пятнадцатилетняя девочка появилась на улице, а за ней охотится пожилой сладострастник. И герой забывает об идее, о безумии своем и откликается на вызов. Он спасает девочку. Но все-таки он движется к своей сумасшедшей цели. И убивает.
Нам, буквально как на сцене, показывают, что происходит с душой упавшего на самое дно человека. После всего случившегося у Раскольникова возникла мысль о самоубийстве как выходе из тупика, в который он себя загнал. Он взошел на мост и стал глядеть в грязные воды канала, готовясь исполнить задуманное. Но и тут – странное: вдруг рядом оказалась женщина, она молча перекинула ноги через решетку моста и бросилась в воду. Он увидел – как будто это с ним. После преступления он остро почувствует: – он не с людьми, он теперь от всех, от всего мира отъединен, от близких, родных и чужих, он – навсегда за порогом той страшной квартиры, где произошло убийство. Мука отъединенности, невесомости ужасна, она – приговор. Но Мир не оставляет его, и поэтому нет самоубийства, а есть путь по собственным следам к себе тому, который жалел и сострадал.
В школу пришел новый преподаватель физики; он стал классным руководителем класса, где я рассказывала свои истории о литературе. Он ходил в пиджаке и галстуке, был вежлив, тактичен и абсолютно закрыт. Я не обращала на него внимания.
Однажды, ожидая начала урока, мы стояли у окна, и я, сама не понимая почему, спросила его:
– А почему вы остались здесь?
Он посмотрел удивленно и настороженно.
– Ну, не уехали в какую-нибудь страну, сейчас все уезжают.
Медленно подбирая слова, он ответил:
– Вообще-то я собирался, но сорвалось.
Он стал говорить о Франции, о своей любви к французской литературе, к туристическим походам. Я только успела сказать, что французская литература мне кажется не такой интересной, как английская, немецкая или русская. Я наткнулась на неодобрительный взгляд.
Однажды мы ехали в метро с работы, перебрасываясь ничего не значащими фразами. Я что-то рассказывала со смехом о массажисте, о том, как он ищет связи тела со всеми прежними грехами. Наверное, я больна, но не знаю чем, потому что пережила несчастье.