Я получил накануне обед: суп и жаркое, а к вечеру — два стакана чаю с тремя кусочками сахару и небольшим розанчиком белого хлеба.
Я проснулся рано утром, но не вставал с постели, не зная, который час. Карманные часы были отобраны у меня с самого начала. Вот в коридоре раздались шаги, и прежний служитель принес мне умывальник и полотенце и поставил все это у двери. Затем, когда я умылся, он все убрал и принес мне снова два стакана чаю с розанчиком белого хлеба. Он затопил мне печку, вымел пол и собрался уходить. Жандармский солдат-часовой во все время его пребывания в моей комнате стоял, со своей саблей на плече, у отворенной в коридор двери.
— Нет ли здесь каких-нибудь книг для чтения? — спросил я.
— Хорошо! Я доложу, — ответил служитель и ушел.
Вместе с обедом в этот же день он принес мне несколько томов журнала «Заря», кажется, за шестидесятые годы[5]. На каждой книжке был эллиптический штемпель с круговой надписью «III отделение собственной его императорского величества канцелярии». Это окончательно подтверждало мою догадку, что я находился действительно в нем. Открыв книгу, я прежде всего попал на стихотворение не помню какого автора, кажется, князя Вяземского[6].
Цветики, цветики,
Цветики аленькие...
Ай, да какие ж вы,
Цветики, маленькие!
Ветер ли с запада —
Цветики, цветики, —
С ним вы милуетесь,
С ним вы целуетесь:
«Мы твои верные
Слуги примерные.
Ты нам спасение
И избавление!»
Ветер с востока ли —
Цветики, цветики, —
Вновь перекинулись,
С ним уж милуетесь,
С ним уж целуетесь:
«Мы твои верные,
Слуги примерные,
Ты нам спасение
И утешение!»
Что было далее в этом стихотворении, я уже не помню. Оканчивалось же оно тем самым припевом, который был в начале, т. е. восклицанием:
Цветики, цветики,
Цветики аленькие...
Ай, да какие ж вы,
Цветики, маленькие,
Маленькие!
Стихотворение это осталось на всю жизнь мне памятным как первое прочитанное мною в одиночном заключении.
Затем я принялся запоем читать романы в этом журнале, чтоб как-нибудь отвлечь свои мысли от предстоящего мне тяжелого испытания. И чтение помогло мне.
Гулять меня не выводили, и потому я прочитывал по три тома в день от доски до доски и через два дня попросил новых, возбудив у служителя явное убеждение, что журнал мне не понравился и что я его возвращаю, не прочитав и десятой части.
Одиночное заключение имеет одну оригинальную особенность. Первые два дня вы чувствуете себя очень нервно, так как не знаете режима этого места заключения и воображение всегда рисует вам самое худшее. На третий день вы узнаете режим и входите в него, все становится так буднично, так обычно. Но зато начинается новое горе. День, ничем не занятый, кажется вам бесконечно длинным. Вы не видите ему конца, он кажется длиннее года; вы думаете, вот прошел уже час, а на деле если вам оставили ваши карманные часы и вы взглянете на них, то с изумлением увидите, что не прошло еще и минуты!
Эта медленность времени всегда поражала меня в первые дни заточения, особенно когда не давали книг.
Но в этот раз с книгами мне было легче.
Чтение романов и всяких статей (я читал все!) возбуждало воображение, и в голове у меня начинали создаваться собственные романы. Вспоминались друзья на свободе. Каждое их слово, каждый жест, особенно в последние дни перед арестом, выступали с необыкновенной яркостью.
Душа страстно стремилась к ним и пылала к ним такой горячей любовью, как никогда при обычных жизненных обстоятельствах. Воображение не хотело мириться с мыслью, что все для меня уже кончено, являлась надежда на непредвиденное, которое вдруг выручит и бросит вновь в любимую среду, на любимую деятельность.
Такой процесс приспособления совершил в моей душе все свои переходы в первые же шесть дней, которые я провел в изолированной камере Третьего отделения, раньше своего первого допроса.
Но уже наладившаяся жизнь скоро окончилась.
6. Первый допрос
Я отворил форточку своего окна и, когда шаги часового начали удаляться, выглянул в нее.
Порыв сильного ветра дунул мне в лицо, кругом все было серо, и по всему двору, как клочки белого пуха, гонялись друг за другом крупные редкие хлопья снега.
«Внук пришел за дедушкой!» — вспомнились мне слова моей няни Татьяны, утверждавшей, что предвесенний снег приходит для того, чтоб увести с собою на небо осенний, так как промежуточные зимние слои все уже стаяли и остался только тот, который выпал первым, осенью.
Но, несмотря на снежную метель, в воздухе все же пахло весной. Из дальней Швейцарии, где я ее оставил две недели назад, весна добиралась и до наших стран.
«В каком каземате встречу я это время года, которое всегда так особенно любил?» — поднялся вопрос.
«Доживу ли до весны, или уже уморят?»
За дверью раздались шаги, бряцанье шпор, звяканье оружия и ключей. Я тотчас же соскочил с окна и закрыл форточку.
— Надо одеться! — сказал обычный служитель, принося мне мое собственное белье, платье и пальто.
За дверью стояло несколько жандармов.
«Верно, на допрос! — подумал я, одеваясь. — Наконец и для меня пришло время! Не буду отвечать им на угрозы, буду все время молчать».
Меня повели по той же лестнице, по которой я сюда пришел.
Перед самой дверью стояла карета, запряженная парой. Кучер на козлах был обыкновенного вида, в синей четырехугольной шапке, синей поддевке с цветным кушаком на искусственно сделанном большом животе.
«Тоже и этот положил себе подушку на живот, как все обыкновенные», — подумал я.
Я уже давно знал, что кучера карет и частных экипажей для важности всегда делают так и потому тонких между ними не бывает, а этого я считал поддельным кучером из тайной политической полиции.
Внутри четырехместной кареты на передних местах сидели вытянувшись два дюжие жандармские унтера, а на одном из двух задних — жандармский капитан.
— Садитесь сюда рядом! — сказал он мне любезно.
Я сел. Ничего особенно зверского не было на его гладко выбритом лице с черными выхоленными усами.
— Вы здесь недавно? — спросил он меня.
«Как он ловко притворяется добродушным! — мелькнула у меня мысль. — Везет меня на допрос, как будто куда-нибудь в гости! Или он так умственно ограничен, что не понимает того, что делает? Во всяком случае буду с ним тоже очень вежлив. Буду безукоризненно вежлив со всеми, кто вежлив со мной».
— Да! — ответил я. — Меня привезли сюда прямо с прусской границы.
— И зачем вы возвратились? — заметил он. — Уж лучше бы жили там, если удалось убежать.
— Скучно стало по России.
Он начал расспрашивать меня о заграничной жизни; он сам никогда не выезжал из России, и ему интересно было послушать очевидца. Я ему рассказал о горах, о тоннелях и внутренно очень удивился, что он не знает, где именно находится Женева, но я не показал ему своего изумления.
При переезде через мост он открыл оконную занавеску со своей стороны, и я увидел, что едем через Неву.
На том берегу поднимался к серому небу острый, как игла, золоченый шпиц Петропавловской крепости, окруженный массивными серыми гранитными бастионами.
Глубокие, как пещеры, виднелись в их нижней части сводчатые амбразуры, в далекой глубине которых находились решетки, а за ними рамы небольших окон. Я видел их в первый раз, и впечатление получилось очень грустно-романтическое и очень внушительное.
«Вот где мне придется теперь сидеть! — подумал я. — Но это лучше, чем в Третьем отделении. Отсюда будет видна часть Невы. И если я доживу до весны, то я буду тогда смотреть из глубины этих ниш, как река вскроется ото льда и по ней будут ходить пароходы. А в Третьем отделении ничего не видно, кроме пустого глухого двора».
Карета, переехав Неву, направилась в сводчатые внешние ворота бастиона, а затем, миновав какие-то переулки, подъехала к внутренним затворенным воротам, преграждавшим нам дальнейший путь. Они как будто сами собой безмолвно распахнулись перед нами, а затем так же замкнулись, пропустив нас. Мы очутились в узеньком промежутке между большим мрачным зданием направо и другим поменьше. И спереди, и сзади этого недлинного промежутка находились замкнутые ворота.
Мой жандармский офицер отворил ближайшую к нему дверцу кареты, вышел и пригласил меня сделать то же. Мы пошли по темной лестнице и небольшому мрачному коридорчику в мрачный сводчатый зал с запыленными окнами, прямо за которыми подымались стены бастиона, и потому свет проникал только сверху. Посредине стоял длинный стол, покрытый зеленым сукном, а вокруг него ряд стульев с высокими спинками. Несколько таких же стульев стояло около стен.
«Вот где меня будут допрашивать! — пришло мне в голову. — Они будут сидеть кругом этого стола, а меня поставят перед собою с безоконной стороны, и за моей спиной будут жандармы с обнаженными саблями».
Но офицер повел меня дальше, в другую, тоже сводчатую комнату, а потом в третью, где на столе стоял самовар, а за ним сидело человек восемь жандармских офицеров разных чинов и возрастов.
— Вот Морозов! — сказал приведший меня капитан.
— А, Николай Александрович! — как будто обрадовавшись, воскликнул любезно высокий подполковник и протянул мне руку, здороваясь.
Я подал ему свою.
— А вот это мои товарищи! — сказал он, поочередно называя мне по именам своих соседей, причем каждый из них поднимался и, звякнув шпорами, любезно и радостно пожимал мне руку с словами:
— Очень приятно познакомиться!
Я могу сказать, что если бы бомба разорвалась внезапно под сводом этой мрачной залы и осколки ее посыпались кругом меня, то я меньше был бы поражен, чем этим нежданным для меня приемом.
— Посидите немного вместе с нами! — сказал мне первый из них и затем, обратившись к другому офицеру, прибавил: — Дай-ка мне свободный стакан, я налью Николаю Александровичу сам.
Внезапная мысль мелькнула у меня в уме.
«Это они хотят, чтобы я как бы присоединился к их компании, потому что раз я буду пить с ними чай, как со знакомыми, то как же я буду потом отказываться отвечать на их вопросы? Ведь я очутюсь совсем в нелепом положении! Пока пил с ними чай, мы смеялись, любезничали, а потом, после чаю, вдруг не желаю ни на что им отвечать! Нет! Мне невозможно принять это предложение! Тут западня!»
— Очень благодарен, — ответил я, — но я только что напился воды в Третьем отделении и совершенно не могу пить.
— Ну так посидите с нами, пока мы сами напьемся. Поболтаем так! — продолжал несколько обиженно подполковник, все еще предлагая мне место рядом с собою.
— Благодарю вас! Но я очень устал сидеть в карете. Я лучше уж постою здесь.
И я подошел к ближайшей стене и прислонился к ней спиной.
Вся компания почувствовала себя в неловком положении.
Мне тоже было очень неловко, я не хотел их обижать, но очень боялся попасть в какую-то западню, так как поведение их казалось мне совершенно не соответствующим предстоящему мне допросу, и потому я был в высшей степени настороже. Я думаю, что в этот момент я, стоящий молча у стены перед компанией жандармов, пьющих чай, был похож на пойманного волчонка, только что приведенного и выпущенного в большой комнате среди толпы взрослых людей.
Вот он уходит в отдаленный угол, он садится там, как собака, на задние лапки спиной к стене и молча смотрит, сверкая глазами, на сидящую и разговаривающую посреди комнаты толпу охотников.
Его парализует непривычная обстановка замкнутого человеческого жилища, все эти столы, мебель, стены. Все кажется ему подозрительным, нигде нет близких для его сердца деревьев и кустов, за которые он мог бы броситься. Он покорился судьбе, но он горд и потому молча смотрит, не обнаруживая ничем своего внутреннего волнения, на каждое движение своих врагов, готовый и когтями, и зубами защищать свою жизнь от всякого подходящего к нему со злым намерением. А с каким иным намерением могли бы подойти они, охотники, к нему, пойманному ими, связанному и унесенному из его родных зарослей?
Так стоял и я в этой сводчатой мрачной большой комнате, смотря то на ее стены, то на стол и компанию своих врагов посредине ее. Им явно было конфузно продолжать свой чай, но еще более конфузно было прекратить его. Положение получилось безвыходное и для них, и для меня. Некоторые из молодых покраснели.
Подполковник отхлебнул своего чаю и как старший среди всех обратился, желая начать какой-нибудь разговор, к сидящему напротив него:
— А что, вчера вы были в цирке?
— Был, — ответил тот.
— Видели что-нибудь интересное?
— Да, приехавшие из Америки атлеты делали там удивительные вещи.
Он собрался было рассказывать, но тотчас раздумал, очевидно, почувствовав, что в его рассказе не выйдет увлечения, соответствующего данному случаю, и эффект потеряется.
Наступило молчание. Подполковник допил свой стакан и, встав с места, сказал мне:
— Ну пойдемте!
Мы вышли в небольшую комнату с письменным столом, на котором лежали кучи бумаг. Он сел по одну его сторону, а меня пригласил на стул напротив.
Он взял сбоку стола синюю папку с ярлыком, на котором каллиграфическим крупным почерком было написано: «Дело Морозова».
В папке было уже несколько листов исписанной бумаги. Он порылся в ней и подал мне один небольшой, почтовый.
— Скажите, вы получили в Женеве это письмо?
Я взглянул и с изумлением узнал почерк своего отца.
— Можно прочесть? Иначе я не могу сказать, получил ли.
— Да, конечно.
Я начал читать. Это был ответ отца на мое письмо, посланное ему тотчас после отъезда за границу, в котором я просил его сообщить, какие будут далее наши отношения и как здоровье матери, сестер и всех домашних.
В нем было написано, что моя мать и сестры здоровы и что если я желаю восстановить с отцом прежние отношения, то должен возвратиться в Россию, явиться в Третье отделение, принести чистосердечное покаяние во всем, что сделал, увлеченный по неопытности злонамеренными людьми в их противозаконную деятельность.
«Я обещаю, что твое чистосердечное раскаяние и неопытность будут приняты во внимание и ты получишь возможность снова возвратиться в семью», — оканчивал отец.
Таково было содержание письма, которое я бегло просмотрел.
— Получили ли вы такое? — спросил меня снова подполковник.
— Нет! — ответил я.
— А мы думали, что вы возвратились потому, что послушались совета вашего отца.
— Но как же я мог получить его письмо, когда оно попало вместо меня к вам?
— Это копия. Ваш отец был у шефа жандармов и спрашивал совета, как ему поступить; он ручался, что вы у него не так воспитаны, чтобы захотели серьезно заниматься противоправительственной деятельностью, и просил отдать вас в случае возвращения ему на поруки. Шеф жандармов обещал ему взглянуть сквозь пальцы на ваше дело из уважения к общественному положению вашего отца и отдать ему вас, прекратив дело, если вы, конечно, принесете чистосердечное раскаяние. Советую вам сделать это, и через две недели или даже менее вы будете свободны, а иначе вам предстоит лишение всех прав состояния и ссылка в каторжные работы.